История западноевропейской музыки до 1789 года

         

История западноевропейской музыки


ОТ АВТОРА

В 1940 году вышел из печати учебник «История западноевро­пейской музыки до 1789 года», в основе которого лежал курс, читавшийся мною для студентов историко-теоретического факуль­тета Московской государственной консерватории. За сорок лет, прошедших с тех пор, в науке о музыке накопилось много новых данных, требующих исправлений, уточнений и частичного пере­смотра того, что писалось еще в предвоенные годы. Поскольку учебником продолжают пользоваться читатели, целесообразно было пересмотреть его в соответствии с современным состоянием музыкознания1.

Настоящая книга (XVIII век) является вторым томом учебни­ка, полностью обновленного автором. По возможности учтены но­вые публикации и исследования, появившиеся за рубежом по проб­лемам истории музыки XVIII века и предшествующих эпох. В пос­ледние годы проблематика XVIII века получила во многом новое освещение также в работах советских музыковедов, что, разу­меется, всецело принято во внимание. Из числа исследований и публикаций, осуществленных в СССР по общим проблемам, рассматриваемым в учебнике, наибольшее значение для автора имели книги В. В. Протопопова «История полифонии в ее важ­нейших явлениях. Западноевропейская классика XVIII — XIX ве­ков» (М., 1965) и «Форма рондо в инструментальных произве­дениях Моцарта» (М., 1978). Использованы также работы Н. А. Горюхиной «Эволюция сонатной формы» (Киев, 1970), В. Дж. Конен «Театр и симфония» (М., 1968), Л. А. Мазеля «Про­блемы классической гармонии» (М., 1972), С. С. Скребкова «Ху­дожественные принципы музыкальных стилей» (М., 1973), сборник «Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков» (М., 1971). По отдельным темам автор учитывал данные ряда

1 В данном издании нотные примеры помещены в конце книги.

3

работ советских исследователей: М. С. Друскина «Пассионы и мессы И.С.Баха» (Л., 1976); В. Н. Брянцевой «Дебют .Рамо-композитора» (в книге: Проблемы музыкальной науки, вып.

2.  М., 1973), «Ж- Ф.
Рамо и его клавесинное творчество» (в из­дании: Рамо Ж. Ф. Полн. собр. соч. для клавесина. М., 1976), «Жан Филипп Рамо и французский музыкальный театр» (М., 1981); О. Е. Левашёвой «Оперная эстетика Гретри» (в книге: Классическое искусство за рубежом. М., 1966); Ю. К. Евдоки­мовой «Становление сонатной формы в предклассическую эпоху» (в книге: Вопросы музыкальной формы, вып. 2. М., 1972) и дру­гие работы; Л.С.Гинзбурга «Джузеппе Тартини» (М., 1969);

A. И. Климовицкого «Зарождение и развитие сонатной формы в творчестве Д. Скарлатти» (в книге: Вопросы музыкальной формы, вып. 1. М., 1967); И. А. Окраинец «Сонаты Д. Скар­латти. Техника и стиль» (диссертация, 1979); Ю.П.Петрова «О циклическом принципе исполнения сонат Д. Скарлатти» (в кни­ге: Современные вопросы музыкального исполнительства и пе­дагогики, вып. 27. М., 1976), «Испанские жанры в клавирном творчестве Д. Скарлатти» (в книге: Историко-теоретические воп­росы западноевропейской музыки. От Возрождения до роман­тизма. Сб. трудов (межвузовский), вып. 40. М., 1978) ; Ю. А. Крем-лева «Йозеф Гайдн. Очерк жизни и творчества» (М., 1972);

B. В. Тирдатова «Тематизм и строение экспозиций в сонатных allegri Гайдна» (в книге: Вопросы музыкальной формы, вып.

3.  М., 1977); Е. С. Берлянд-Черной — ряд работ, среди них «Мо­царт и австрийский музыкальный театр» (М., 1963); И. Ф. Бэлзы «Очерки развития чешской музыкальной классики» (М. — Л., 1954) ; К. К. Саквы (вступительная статья и комментарии в книге: Аберт Г. В.А.Моцарт, ч. 1, кн. 1 и 2. М., 1978 и 1980).

Автор приносит глубокую благодарность всем, кто в процессе обсуждения книги или ее глав высказал советы и замечания по тексту: коллективу сотрудников Сектора классического ис­кусства Запада во Всесоюзном научно-исследовательском инсти­туте искусствознания, рецензентам рукописи профессору Мос­ковской консерватории Н. С. Николаевой и доценту Е. М. Ца­ревой, а также доктору искусствоведения О. Е. Левашёвой.

XVIII ВЕК. ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ



В истории музыкального искусства Западной Европы XVIII век получил огромное значение и поныне представляет первостепен­ный интерес. Это эпоха создания музыкальной классики, рож­дения крупных музыкальных концепций по существу уже светского образного содержания. В XVIII веке музыка не только встала на уровень других искусств, переживавших свой расцвет с эпохи Возрождения, на уровень литературы в ее лучших достижениях, но в целом превзoшла дocтигнyтое рядом дрyгиx искусств (в част­ности, изобразительных) и к концу столетия оказалась способна создать большой синтезирующий стиль такой высокой и дли­тельной ценности, как симфонизм венской классической школы. Бах, Гендель, Глюк, Гайдн и Моцарт — признанные вершины на этом пути музыкального искусства от начала к концу века. Однако их величие не должно заслонять значительную исто­рическую роль таких оригинальных и ищущих художников, как Жан Филипп Рамо во Франции, Доменико Скарлатти в Италии, Филипп Эмануэль Бах в Германии, не говоря уж о множестве других мастеров, сопутствовавших им в общем творческом движении.

Как известно, Германия, Италия и Франция с их творче­скими школами занимали ведущее положение в развитии музы­кального искусства того времени. Но участие других стран в этом процессе тоже не вызывает сомнений, и, упуская его бесспорные признаки, нельзя до конца понять и объяснить многое в творчестве Генделя или Доменико Скарлатти, ком­позиторов мангеймской школы или даже Гайдна. Музыкально-общественные условия Англии, в которой создавались оратории Генделя, воздействие испанской музыкальной культуры на Скарлатти, руководящая роль чешских мастеров в формиро­вании мангеймской капеллы, славянские и венгерские истоки ряда гайдновских тем — тому убедительные примеры.

5

Вообще творческие связи между разными европейскими странами, заметные и ранее, хотя бы в XV, XVI, XVII веках, крепнут и усиливаются на протяжении XVIII. Это выража­ется не только во взаимообогащении собственно музыкального письма, музыкальных жанров, их тематизма, принципов разви­тия в музыкальных формах, но и общего идейно-эстетиче­ского воздействия, усилившегося в новых исторических условиях.




Если б можно было теоретически представить себе Иоганна Себастьяна Баха или Глюка (а также Генделя или Моцарта) развивающимися в изолированной обстановке их страны, то многие из главнейших качеств их великого искусства по­казались бы беспочвенными, трудно объяснимыми, чуть ли не парадоксальными. Откуда возникает высокий трагизм в ис­кусстве Баха, которое, однако, остается мудрым и гармонич­ным? Откуда это острейшее чувство трагического, не достигавшее подобной силы у художников ХVII века? Если оно идет от осознания тяжелых судеб своей родины, то почему оно не нашло воплощения гораздо раньше? Потому что именно исторические условия XVIII века, пример других стран, в частности Франции эпохи Просвещения, пробудили у нового поколения новую остроту самосознания, а с ней и новые чувства, новые оценки. Если бы Глюк не знал глубоко итальянскую оперную культуру, если б он не ощущал общественно-эстетические зап­росы предреволюционной Франции — пришел бы он к своей реформе? У него не было бы для этого ни стимулов, ни перспектив.

Неравномерность развития западноевропейских стран, столь явно ощутимая в XVII веке, не становится меньше в XVIII столетии, а в некоторых отношениях еще усиливается. Но од­новременно растут связи и взаимовлияния, особенно в области идеологической. Это связано с тем, что созревают социально-исторические условия для подготовки Великой французской буржуазной революции, имевшей огромный смысл для крушения феодального уклада в Западной Европе, больший, чем имела английская революция XVII века. Эпоха Просвещения, насту­пившая несколько по-разному в разных странах, получила первые стимулы из Англии, исходившие из ее философии и ли­тературы, более всего влиятельной оказалась, естественно, во Франции, но все же несомненно захватила и другие страны, в том числе Германию и Италию. Это означает, что идеология Просвещения, как бы и где бы она ни складывалась, несла в себе важные прогрессивные тенденции, направленные в ко­нечном счете против старого порядка, старого общественного строя, старого мировоззрения и тем самым старого художествен­ного мировосприятия.


Лишь в предреволюционной Франции эта прогрессивность перешла в революционность воззрений и — от­части — художественного мышления. В других же странах прямой и несомненной революционности искусства как осознан­ной и сформулированной программы мы не найдем. И вместе

6

с тем все лучшее, что побеждает в их развитии, все правдивое, высоко гуманистическое, исполненное обобщающего смысла, вне сомнений, порождено эпохой Просвещения, ее общественной атмосферой, самим ее духом, так или иначе проникавшим повсюду, действовавшим на крупнейших художников мира. Общественная мысль разных стран испытывает в XVIII веке большой подъем, который сказывается в каждой из них по-своему, в зависимости от прошлого, от исторических традиций и более всего от настоящего положения той или другой страны. Отсюда и признаки эпохи Просвещения не вполне одинаковы во Франции — и Германии, в Англии — и Италии. «Великие люди, которые во Франции просвещали головы для прибли­жавшейся революции, — писал Энгельс, — сами выступали крайне революционно. Никаких внешних авторитетов какого бы то ни было рода они не признавали. Религия, понимание природы, общество, государственный строй — все было под­вергнуто самой беспощадной критике; все должно было пред­стать перед судом разума и либо оправдать свое существова­ние, либо отказаться от него. Мыслящий рассудок стал единст­венным мерилом всего существующего»1. В соответствии с этим находились и эстетические воззрения французских просвети­телей, в чем можно убедиться на примере энциклопедистов. Но уже к деятелям немецкого Просвещения характеристика Энгельса не может быть отнесена безоговорочно, ибо она исторически и социально конкретна. Известно, что Просвещение несколько запоздало в разоренной и разрозненной феодальной Германии и не носило там столь явно революционного харак­тера. Но в самый канун Просвещения музыкальное искусство немецких мастеров поднимается к высоким вершинам образных обобщений и творческих концепций у Баха и Генделя, синте­зирующих все лучшее из исторических традиций и прозреваю­щих пути к далекому будущему.


А в итоге эпохи Просвещения складывается австро-немецкая творческая школа, представлен­ная венскими классиками, которая на новом этапе достигает наивысшего творческого принципа симфонизма. Эти две вершины имеют свои кардинальные исторические отличия. В творчестве Баха — Генделя еще сохраняется внешняя связь с религией и преемственная зависимость от форм и стиля XVII века. В искусстве Глюка — Гайдна — Моцарта даже внешние связи с религией заметно ослабевают, а новые формы и новый стиль торжествуют полную победу. Искусство Баха трагично, искусство Моцарта глубоко драматично, но уже не столь трагично. При всем том ни Бах, ни Моцарт не выражают непосредственно революционного содержания, не судят все на свете «судом разума» подобно французским просветителям. Их прогрессивность, их «скрытая» эстетическая революцион-

1 Энгельс Ф. Анти-Дюринг. — М а р к с К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 16.

7

ность — в новом раскрытии духовного мира человека, его ду­шевных богатств, независимых от религии, социального поло­жения и сословных предрассудков. Это проявление духовной свободы по существу тоже направлено против старого порядка, старой идеологии, старой психологии, хотя и не связано с ка­кими-либо революционными лозунгами. По-своему сказывается Просвещение в Италии XVIII века, что выражено как в дра­матургической реформе Гольдони, так и в оперной эстетике, в борьбе против старых оперных жанров, за молодую оперу-буффа.

В этой общественной атмосфере, которая так или иначе чувствуется во всех европейских странах, происходит интен­сивное развитие ряда национальных творческих школ, обретаю­щих силу, самостоятельность, завоевывающих художественный авторитет именно в XVIII веке благодаря новым достижениям в сфере светского музыкального искусства. Русская творческая школа чисто светского направления складывается именно в XVIII веке, хотя истоки ее уходят далеко в глубь столетий. Возрас­тает значение и творческое влияние чешской музыкальной школы, широко представленной инструментальными жанрами и заявившей о себе созданием опер.


Плодотворным оказыва­ ется XVIII век для польской творческой школы, имеющей давние традиции и теперь овладевающей новыми крупными жанрами инструментальной и театральной музыки.

На общих путях музыкального развития от начала к концу XVIII века многое уже объединяет или сближает страны За­падной Европы (что становится наиболее очевидным в послед­ней трети столетия). Во Франции и Италии начинается поле­мика вокруг старых оперных жанров, подвергающихся серь­езной и острой критике социально-эстетического порядка. В ряде стран возникают новые оперные прогрессивные направления, связанные с зарождением комических, комедийных оперных жанров: оперы-буффа в Италии, комической оперы во Франции, зингшпиля в Германии и Австрии, комедийных музыкальных спектаклей в Испании. И что особенно показательно, все страны Западной Европы так или иначе участвуют в движении к но­вому стилю венской школы, знаменующему торжество гомофонно-гармонического склада и сонатно-симфонических форм. Как ни различны традиции и творческие возможности каждой из стран, стилевой перелом около середины столетия и даль­нейшее развитие сонатно-симфонических принципов подготов­лены целой системой творческих усилий многих мастеров Италии, Франции, Германии, а также чешских музыкантов, не говоря уж о народно-национальных истоках, идущих отовсюду. Опер­ная реформа Глюка, осуществленная в 1762 — 1779 годы, связа­на с судьбами итальянского и французского оперного искусства, а также с развитием венской школы в ее ранние годы.

Формирование нового стиля и новых жанров совершается, однако, отнюдь не безболезненно, а представляет собой сложный,

8

противоречивый процесс. Сначала монументальному полифони­ческому искусству, которое воспринимается к середине XVIII века как «барочное», сложное, ученое и церковное, противо­поставляется новое, более доступное, бытовое, несложное, сов­сем не монументальное и не всегда глубокое, но подчеркнуто светское. В это время особенно широкое развитие получает музыка для дилетантов, музыка «в народном духе».


Мировую славу завоевывают итальянская опера-буффа и французская комическая опера. Притом старое еще причудливо смешивается с новым: с одной стороны, возрастает интерес к народному творчеству, к подлиннику песни или танца, с другой же — в этой борьбе со «старомодностью» развивается и легкий, га­лантный, поверхностный тип искусства, близкий аристокра­тическому салону. Довольно скоро на дальнейшем пути выяс­няется — во всяком случае для наиболее прозорливых музы­кантов, — что искусство Баха и Генделя не является ни уста­релым, ни «барочным» (в смысле жесткости и запутанности, как тогда это мыслили), но, напротив, несет в себе много непознанных ценностей, необходимых для подъема к новому этапу серьезного и глубокого художественного творчества.

Противоречия старого и нового с большой остротой ска­зываются в XVIII веке во всех сторонах музыкальной жизни западноевропейских стран. Чем отчетливее выступают черты нового в организации музыкально-общественной жизни, тем тягостнее становится зависимость выдающихся и даже вели­чайших музыкантов от произвола меценатов, от обстановки работы при церкви, при мелких и крупных княжеских, гер­цогских, королевских, епископских дворах, в курфюршествах, а равно у разбогатевших буржуа, содержащих по примеру знати большие капеллы. Через это прошли не только компо­зиторы XVII или начала XVIII века, но и Гайдн и Моцарт. Познавшие «большую» концертную эстраду и выступавшие пе­ред широкой публикой, они тоже не были свободны от личной зависимости, с которой Гайдн мирился легче, а Моцарт не желал мириться.

Одновременно складываются и крепнут новые формы концерт­ной жизни, более интенсивной в одних странах, более про­винциальной в других. Наряду с публичными концертами нового типа (ранее всего в Англии, затем во Франции, в отдельных немецких городах) примерно к середине XVIII века все чаще действуют своего рода «промежуточные» формы концертных исполнений: княжеские или иные частные капеллы дают кон­церты, на которые «допускается» более широкая публика.


Резонанс таких концертов довольно значителен, а положение участ­вующих совершенно подчиненное, как состоящих на службе вла­дельца капеллы.

Этот полуфеодальный уклад музыкальной жизни, особенно ха­рактерный для большинства немецких музыкальных центров и не изжитый ни в Италии, ни во Франции, ни в ряде других

9

стран, существует одновременно с заметным оживлением музы­кально-критической мысли, с возникновением специальных пе­риодических изданий («Музыкальная критика» И. Маттезона, 1722; «Критический музыкант» И. А. Шейбе, 1737; «Еженедель­ные известия и замечания о музыке» И. А. Хиллера, 1766, и дру­гие) и даже с разгорающимися эстетическими дискуссиями, вовлекающими в себя крупные общественные силы (во Франции особенно). Музыкальная культура Западной Европы на протя­жении XVIII века все ширится в своем общественном значении, постепенно захватывая в свою орбиту новые круги, но социаль­ные условия еще в большой мере ограничивают ее распростра­нение. Во всяком случае творческие замыслы Гайдна или Моцарта по существу обращены к более широкому кругу людей, чем та аудитория, которой они оказались тогда прак­тически доступны.

Мысль о музыке развивается в XVIII веке достаточно интенсивно: наряду с крупнейшими теоретическими трудами Ж. Ф. Рамо (в основном учение о гармонии), со множеством музыкально-эстетических высказываний в различной форме (от ученых трактатов до сатирических памфлетов) появляются и ранние работы по истории музыки, публикации музыкальных памятников, первые солидные монографии2. В период, когда складывается новый буржуазный роман, новая драма, формиру­ется и новая музыкальная эстетика, с наибольшей полнотой выраженная затем во Франции 1750 — 1770-х годов. Но и в Германии, и в Италии XVIII века также возникает целый ряд интересных эстетических суждений, высказанных крупными му­зыкальными деятелями и получивших значительный обществен­ный резонанс. Основой музыкальной эстетики в эпоху Просве­щения становятся теория подражания природе и учение об аффектах, истоки которого уходят еще в XVII столетие.


И то и другое связано с проблемами отношения искусства к действительности, как их понимали И. Маттезон, И. А. Шейбе, Ф. В. Марпург, Ф. Э. Бах в Германии, французские энцикло­педисты, Глюк и Гретри во Франции, крупные эстетики в Англии, писатели о музыке в Италии, в частности Ф. Альгаротти, Дж. Риккати, Э. Артеага. Передовые эстетики XVIII века бы-

2 Среди исторических работ, вышедших в XVIII веке: во Франции — Бурдело П. — Бонне П. История музыки и ее действия от ее происхождения до современности, т. 1 — 4, 1715; де Лаборд Ж. Б. Очерки о старой и новой музыке, т. 1 — 4. Париж, 1780; в Италии — Мартини Дж. Б. История музыки, т. 1 — 3. Болонья, 1757 — 1781; в Англии — Бёрни Ч. Всеобщая история му­зыки от древнейших времен до настоящего времени, т. 1 — 3. Лондон, 1776 — 1779; Xокинс Дж. Всеобщая история музыкальной науки и практики от возникновения музыкальной системы до настоящего времени, т. 1 — 5. Лондон, 1776; в Германии — Форкель И. Н. Всеобщая история музыки, т. 1. Лейпциг, 1788; музыкальные, словари были выпущены в Германии И. Маттезоном (био­графический под названием «Основание триумфальной арки», 1740), во Франции С. де Броссаром (1703). В XVIII веке была выполнена работа И. Н. Форкеля о И. С. Бахе (опубликована в 1802 г.). См.: История европейского искусство­знания от античности до конца XVIII века. М., 1963, с. 270 — 303.

10

ли убеждены в том, что искусство призвано подражать при­роде, то есть действительно существующему вокруг, — и в этом смысле их учение опиралось на материалистическое мировоззре­ние. Однако активная роль творческого процесса учитывалась ими недостаточно и преимущества или возможности обобщения в художественных образах и концепциях материала окружающей действительности и особенно внутреннего мира человека явно недооценивались. В этом отношении их эстетика зависела от механистического метода мышления, еще не преодоленного в ту эпоху. В известной мере такова же была философская основа учения об аффектах, в котором музыкантами конкретизировалась теория подражания природе.


Согласно представлениям боль­ шинства названных музыкальных деятелей, искусство всегда выражает определенные аффекты, то есть сильные чувства, страсти, захватывающие композитора, который создает то или иное музыкальное произведение, и исполнителя, который его ин­терпретирует. Усилиями теоретиков XVIII века механистическая природа теории аффектов, в которой ранее как бы закреплялись определенные выразительные средства за теми или иными аф­фектами, была отчасти преодолена. Однако развитие чувства и прежде всего противоборствующее движение разных чувств гораздо менее занимали умы эстетиков, хотя само музыкальное искусство, особенно с формированием симфонизма, давало для того наилучшие основания.

Иными словами, творческая музыкальная практика с тече­нием времени обгоняла эстетическую теорию. Вместе с тем музыкальное искусство, при всей своей специфике (принцип симфонизма не находит никаких аналогий в развитии других искусств), чем дальше к концу столетия, тем больше эстети­чески сближалось с направлением других искусств и литературы XVIII века. Оперная реформа Глюка осуществлялась однов­ременно с эстетической и собственно «драматургической» ре­формой Лессинга: именно между 1766 и 1769 годами появились его «Лаокоон, или О границах живописи и поэзии» и «Гам­бургская драматургия», а также его драмы «Минна фон Барнхельм» (1767), «Эмилия Галотти» (1772), «Натан Мудрый» (1779). Даже, в частности, трактовка античного мифа в «Орфее и Эвридике» Глюка очень близка представлениям И. И. Винкельмана об эстетике древних греков, которые он обосновал в работах 1762 — 1764 годов. Трактовка античных мифов в даль­нейшем сближает концепции Глюка с полотнами Давида. Пла­менная патетика и подчеркнутая, экспрессия клавирной музыки Ф. Э. Баха характерны для тех же лет, когда возникли «Стра­дания молодого Вертера» Гёте и драма Ф. М. Клингера «Буря и натиск», давшая имя своей эпохе. «Ифигения в Тавриде» Глюка создана в один год с первой редакцией «Ифигении в Тавриде» Гёте.


Венская классическая школа складывается тогда же, когда Шиллер пишет «Коварство и любовь», Гёте рабо­тает над «Фаустом», а Бомарше создает «Свадьбу Фигаро».

11

Подобные параллели невозможны для искусства Баха и Генделя: они попросту отсутствуют в литературе и других искусствах их эпохи. Это, как мы убедимся дальше, находит свое объяснение в исторических условиях их творческой деятельности.

В развитии музыкальных форм и музыкального стиля от XVI] к концу XVIII века огромное значение приобретают ти­пизирующие тенденции, которые сказываются в определении круга типичных, обобщенных музыкальных образов, складываю­щихся еще в XVII веке и затем очень важных в процессе формирования классической симфонии, а также в сложении самого симфонического цикла с устанавливающимися функциями его частей. Однако музыкальному искусству грозило бы, по всей вероятности, известное творческое ограничение, если не оскудение, когда бы с этой типизирующей тенденцией не соеди­нялись в XVIII веке глубоко индивидуальные художественные искания, характерные и для «предклассического» периода (Д.Скарлатти, Ж.Ф.Рамо, Ф.Э.Бах и другие), и для самих классиков, не знающих стереотипов, схематичных решений и сколько-нибудь окостеневших норм.

На далекой исторической дистанции наши общие представ­ления о классиках первой половины XVIII века и о венских классиках связываются обычно с понятием о полифоническом складе искусства Баха — Генделя и резко отличном от него гомофонно-гармоническом письме Глюка — Гайдна — Моцарта. Между тем, какой бы переворот в стилистике и формообра­зовании ни произошел в пределах столетия, от искусства Баха — Генделя идут и важные нити к творчеству венских классиков. Во-первых, полифония Баха — Генделя неразрывно связана со зрелостью ладогармонического мышления, а внутри их полифо­нических форм созревают и подготовляются будущие сонатные закономерности. Во-вторых, в творчестве Гайдна, особенно Мо­царта (и еще более Бетховена) развиваются и полифонические приемы, и свойства полифонических форм, хотя они не яв­ляются господствующими.


Самое же главное заключается в том, что по обобщающей силе образов и масштабам твор­ческих концепций венские классики как никто другой в XVIII ве­ке наследуют именно классикам первой его половины. Любые устанавливаемые разграничения не должны заслонять этой важнейшей преемственности.

Со всеми своими трудностями, эстетическими противоре­чиями и даже потрясениями, со своими контрастами и своим высшим единством XVIII век был великим веком музыкального искусства, временем его прекрасного восхождения, вызванного и обусловленного духовной атмосферой эпохи Просвещения и подготовки Французской революции 1789 — 1794 годов.

12

ИОГАНН СЕБАСТЬЯН БАХ

Историческое значение и основная проблематика творчества. Жиз­ненный и творческий путь. Творческое наследие. Вокальные про­изведения. Духовные и светские кантаты. Пассионы, или «страсти». Месса h-moll. Инструментальная музыка. Сочинения для клавира, для органа, для скрипки, для других инструментов и ансамблей. Увертюры (сюиты) для оркестра и concerti grossi.

XVIII век в истории музыкального искусства Европы откры­вается двумя крупнейшими фигурами Баха и Генделя. В их творчестве нашли свое широкое обобщение все лучшие тенден­ции музыкального развития XVI и XVII веков. Этот синтез, однако, смог быть осуществлен у каждого из них лишь в исторических условиях XVIII столетия и бесспорно обозначал новую высокую ступень в движении творческой мысли. Оба композитора не только завершают определенный этап истории музыки, но одновременно начинают новый ее этап и даже смело заглядывают далеко в будущее.

Особенность исторического положения Баха заключается в том, что он был самым передовым художником своего вре­мени, подлинным гением, сложившимся и действовавшим в ре­альной обстановке феодальной Германии с ее политической и экономической отсталостью, раздробленностью, народной бед­ностью. И все же эпоха Просвещения наступила — пусть с за­позданием и с некоторыми слабостями — и в Германии XVIII века.


Бах по существу стоит уже на пороге этой эпохи, но еще не укладывается в нее как творческая личность. Он более органично связан с традициями прошлого, чем типичные пред­ставители Просвещения: с культурными традициями своей стра­ны, с ее религиозными традициями (протестантизм), с тра­диционными музыкальными жанрами и формами, с полифони­ческим складом музыкального письма. Вместе с тем он свободен от некоторой ограниченности ранней просветительской мысли в Германии: его искусство более масштабно и глубоко, более перспективно в своем одухотворенном новаторстве.

Труднейшее историческое положение на переломе двух эпох дало Баху вместе с тем наилучшую возможность почувствовать трагические противоречия своей страны и своего времени. В немецком искусстве XVII века, включая музыку (особенно

13

пассионы), поэзию, художественную прозу, драматургию и жи­вопись, уже нашли свое выражение и скорбные чувства, по­рожденные народными бедствиями, и напряженное трагикоми­ческое воплощение действительности, и религиозный мистицизм, и темы жертвенности, мученичества, смертного страдания. Но лишь в творчестве Баха, в системе его образов, в его художественных концепциях мир предстал одновременно с верой в его конечную высокую гармонию и с живым ощущением его трагических глубин. Бах острее и глубже своих предшествен­ников ощутил трагическое начало в жизни человека — через духовный опыт своей страны и своего народа. Этим он обязан, однако, не одной лишь немецкой действительности. Наступление новой эпохи в историческом развитии Европы, движение прос­ветительской мысли в Англии, Франции, Италии отозвались и в мироощущении лучших немецких современников: по контрас­ту они еще болезненнее воспринимали теперь социально-исто­рическую трагедию своей страны. Итак, Бах немыслим в более ранних условиях. Он открывает XVIII век потому, что под­нимается до высокого обобщения всего, что давно накапли­валось в духовной жизни и искусстве и лишь на новом исто­рическом этапе смогло быть творчески воплощено в образах и концепциях общечеловеческого значения.



В соответствии с масштабом новых творческих задач Бах всесторонне опирался на опыт отечественного искусства, а также последовательно овладевал всеми передовыми достижениями других творческих школ своей и предшествующих эпох. В не­мецкой художественной традиции ему особенно близка была ее демократическая линия, связанная с поэзией и музыкой протестантского хорала, с народно-бытовыми истоками его мелодики. Превосходно, на лучших образцах, познал Бах не­мецкую органную музыку, ее полифонические формы, типы ее импровизационности, исполнительскую культуру, как она была представлена тогда крупнейшими мастерами Букстехуде, Пахельбелем, Рейнкеном, Бёмом. Органически близкой оказалась Баху традиция немецкого хорового письма, хорового склада, получившая широкое развитие и в протестантских, и в католи­ческих центрах. Словом, не было ничего в истории немецкого музыкального искусства, что прошло бы мимо Баха. Он пере­писывал для себя партитуры немецких пассионов; он знал особенности немецкого скрипичного стиля, владел обычаями городского и домашнего музицирования; в тонкостях понимал специфику всех музыкальных инструментов своего времени.

Вместе с тем Бах никогда не упускал возможности твор­чески проникнуть в искусство современных французских клавесинистов (особенно Куперена) или итальянских скрипачей (Альбинони, Корелли, Вивальди), классиков стиля а cappella (Палестрины или других мастеров) или крупных представи­телей итальянской оперы. Он не только знакомился с их музыкой, но и переписывал их сочинения, стремясь постичь самый их

14

склад, основы их композиции; он делал переложения итальянских скрипичных концертов, как бы изнутри проникая в их новый, только сложившийся стиль. В творчестве Баха широко проявились все эти художественные связи, но ничто не вошло в его искусство чужеродным компонентом: все подчинено у него собственным замыслам и самостоятельно претворено в индиви­дуальном, неповторимом стилевом облике.

Значительное количество сочинений Баха так или иначе связано с духовной тематикой, многие из них предназначены для исполнения в церкви.


Нет сомнений в личной религиозности композитора. Тем не менее образная система Баха едина в его светских и духовных сочинениях и по существу не ограничена религиозными представлениями. Мироощущение Баха всегда оставалось, какой бы круг образов его ни захватывал, живым, полнокровным, реальным. В своей философской основе его миро­воззрение еще не могло полностью отторгнуться от религиозных идей и критериев. Но и в религию он вкладывал всецело гуманис­тическое содержание: божественное начало не отделялось для него от земли, природы, человека; в образе Христа он видел не каноническое, конфессиональное содержание, а идеал воз­вышенной человечности.

Необычайно широко и свободно пользовался Бах всем кругом выразительных средств, накопленных музыкальным искусством к его времени и возникавших в его эпоху, — именно этого требовала его богатейшая образная система. В его искусстве лучшие традиции полифонического письма, полифонических форм и принципов развития синтезировались с новейшими достиже­ниями гармонического мышления, с проявлениями нового му­зыкального склада и новых приемов развития в молодых инстру­ментальных (сонатно-концертных) и вокальных (оперно-ариозных) формах. На этой общей основе достигла классической зрелости баховская фуга, небывало обогатились импровизацион­ные формы, получили свое развитие сюита, соната, концерт, а в вокальной музыке — различные типы хоров, арий, речита­тивов. Этот процесс оказался внутренне диалектичным: новое постоянно пробивалось, прорастало как бы из недр старого, некоторые закономерности новой, классической сонатности на­мечались то внутри фуги, то в пределах арии da capo или полифонического хора. Сказанное не означает, однако, что Бах был в равной степени полифонистом и представителем гомофонно-гармонического склада музыкального мышления. Он, несомненно, прежде всего классик полифонии, достигший на долгое время непревзойденной вершины ее развития, причем это произошло уже на основе созревшего ладогармонического



мышления.

В литературе о Бахе (особенно в современной зарубежной) зачастую односторонне подчеркивается значение рационалисти­ческого, даже рассудочного начала в его творческом процессе. Разум, рацио — одна из сильнейших сторон его личности и его

15

мудрого искусства. Но оно в итоге велико именно тем, что энергия разума соединяется с редкостной силой чувства, и это напряженное взаимодействие более всего определяет его эстети­ческую природу и, в частности, своеобразное понимание тра­гического в нем. Бах — музыкальный мыслитель, учёный музы­кант, педагог — был в то же время одним из самых вдох­новенных художников, способным потрясти чувства, пронзить сердце человека и внушить ему сознание высшей гармонии мира.

В наши дни искусство Баха нередко рассматривается как проявление стиля барокко или как характерное явление «эпохи барокко». Между тем ни XVII век, ни тем более первая по­ловина XVIII не могут быть названы эпохой барокко: параллель­но в искусстве Запада развивались и другие стили — клас­сицизм XVII века, новые стилевые направления XVIII. Бах же не укладывается в стилевую систему барокко (хотя и связан с ней), да по существу и не подчиняется какой-либо одной стилевой системе, подобно Шекспиру или Рембрандту. Его музыкальный стиль образует собственную баховскую сис­тему стилевых признаков, достаточно широкую в своей опре­деленности, исторически значительную и доныне активно влияю­щую на музыкальное сознание. Наиболее серьезные исследова­тели стиля Баха так именно и рассматривают его систему — независимо от того, оговаривают они это или нет.

Только в большой исторической перспективе мы полностью осознаем удивительное несоответствие между творческими масш­табами Баха и его скромной жизненной судьбой. Однако для немецких условий того времени это было, видимо, неизбежным. Если композитор не покидал пределов своей страны, не был связан с деятельностью оперных театров и к тому же не обладал светской обходительностью и отличным умением устраивать свою карьеру, ему оставалось работать в церкви (кантором, органистом), при дворе какого-либо герцога или курфюрста, принимать отдельные заказы на сочинение музыки «к случаю», порой руководить студенческим музыкальным обществом (так называемой Collegia musica).


И во всех этих случаях самый выдающийся музыкант испытывал тягостную зависимость от церковно-служебного начальства с его ханжеской ограничен­ностью и педантизмом, от личных вкусов и произвола свет­ских властителей, от требований того или иного мецената и т. д. Всегда ему приходилось также считаться с ограниченными возможностями исполнения своей музыки (в зависимости от состава хора или оркестра, наличия солистов) и ничтожными возможностями издания своих произведений. Через все это и прошел на своем жизненном пути Бах, не обладавший ни покладистым характером, ни последовательным практицизмом, целиком погруженный в собственные творческие замыслы, внут­ренне свободные от любых житейских расчетов, независимые сплошь и рядом даже от возможностей исполнения.

16

Иоганн Себастьян Бах родился 21 марта 1685 года в Эйзенахе (в Тюрингии). Он происходил из потомственной семьи скромных немецких музыкантов (ее хроника восходит ко вре­мени Реформации), среди которых были канторы, органисты, скрипачи. Оставшись в десять лет круглым сиротой, Бах вос­питывался недолго у старшего брата Иоганна Кристофа в Ордруфе. Здесь начались, по-видимому, систематические занятия музыкой. Через брата, ученика И. Пахельбеля, Иоганн Себастьян усвоил ранее всего традицию немецкого органного искусства; самостоятельно изучал сочинения И. Фробергера, И. К. Керля, И. Пахельбеля. В ордруфском лицее, куда Бах поступил уже в 1696 году, он продолжал заниматься музыкой под руко­водством тамошнего кантора. Немного позднее начал петь в церковном хоре. Так с первых шагов музыкальное развитие юного Баха было обусловлено семейными традициями, ранней тягой к самообразованию и практической возможностью раз­ностороннего участия в музыкальном исполнении. В дальней­шем Бах стал и органистом, и клавесинистом, и скрипачом, и альтистом, и кантором. Никогда не прекращал он тщатель­нейшего изучения чужих музыкальных произведений. В итоге пятилетнего пребывания в Ордруфе, то есть в возрасте около пятнадцати лет, Бах создал свои первые музыкальные произ­ведения, среди них хоральные обработки для органа.


Возможно, что он пытался сочинять и раньше.

С 1700 по апрель 1703 года Бах учился в Люнебурге, бу­дучи принят в школу при монастырской церкви как стипендиат-певчий. Теперь музыка уже становится его профессией. Он имеет возможность постоянно слушать превосходного органиста Георга Бёма, работавшего в Люнебурге, пользоваться бо­гатым нотным собранием школьной библиотеки и даже по­бывать в Гамбурге, посетить там оперный театр и познако­миться с искусством прославленного органиста Яна Адама Рейнкена. В те же годы молодой Бах ездил в Целле и там, при дворе герцога Брауншвейгского, слушал в исполнении оркестра модную тогда французскую музыку (по-видимому, сюиты). В Люнебурге возникли некоторые ранние партиты Баха для органа, одна сюита для клавира, хоральные обработки.

По окончании школы и после краткого пребывания в Вей­маре (в качестве скрипача и органиста при дворе герцога Иоганна Эрнста) Бах несколько лет (1703 — 1707 частично) провел в Арнштадте, где занимал место церковного органиста и руководил школьным хором. Даже из скупых сохранившихся сведений становится ясно, что внутренние интересы молодого музыканта далеко не совпадали с его служебными обязаннос­тями. Он все охотнее сочинял музыку; с такой свободой и самостоятельностью исполнял в церкви свои вариации на хо­ральные мелодии, что вызывал возмущение консисторского начальства; не ладил с участниками руководимого им хора; самовольно задержался надолго в Любеке, куда отправился

17

слушать игру Д. Букстехуде на органе и исполнение других его сочинений. В 1706 году церковный совет поставил Баху в ви­ну, что он «вводил в хорал много странных вариаций, при­мешивал к нему много чуждых звуков, чем приводил в сму­щение общину». По существу это первое непререкаемое сви­детельство ранней творческой оригинальности Баха, необыч­ности его музыкального мышления. С первых же лет службы Бах навлек на себя недовольство церковников и в силу своей несдержанности в обращении с учениками, и из-за того, что как-то «во время проповеди ушел в винный погребок», а в другой раз музицировал в церкви вместе со знакомой девуш­кой...


Пока еще это могло казаться проявлениями молодого неустановившегося характера. Но и в дальнейшем Бах вел себя независимо и порою не мог удержаться от гневной вспышки — только поводы для подобного поведения стали иными, а харак­тер именно таким и сложился.

В 1707 году молодого Баха пригласили в Мюльхаузен, и после пробного выступления в местной церкви он был принят туда на место органиста. Сохранились любопытные сведения о том, как вознаграждалась тогда его работа: Баху доставляли на дом 85 гульденов, 3 меры зерна, 2 сажени дров и 6 мешков угля (и ежегодно 3 фунта рыбы). Всего год пробыл Бах в этом «вольном имперском городе»: он не нашел здесь необходимых условий для подъема церковной музыки и столкнулся с убеж­дением местных пиетистов в ненужности таких развитых ее форм, как мотеты и кантаты.

Этот год оказался в известном смысле переломным на пути молодого Баха. После ряда сочинений для органа и клавира он создал одну из лучших своих духовных кантат (и первую сохранившуюся из них) «Aus der Tiefe rufe ich» (№ 1311) — произведение подлинно трагической силы. По предложению го­родского магистрата он руководил реконструкцией большого церковного органа. Так было положено начало многолетней авторитетной деятельности Баха — эксперта по строительству ор­ганов. Он, однако, не смог удовлетвориться материальным бла­гополучием и впервые обретенной прочностью положения — при отсутствии интересных музыкально-творческих перспектив. Последнее тем более показательно для молодого музыканта, что в октябре 1707 года Бах женился (на своей двоюродной сестре Марии Барбаре) и, казалось, должен был бы искать материальной независимости.

С июля 1708 по 1722 год включительно Бах находился на придворной службе и был гораздо менее связан служебными обязанностями с церковью (в Веймаре) или совсем не связан с ней (в Кётене). В веймарской капелле герцога Вильгельма

1 Здесь и далее указываются номера произведений И. С. Баха по ката­логу (порядок номеров не связан с хронологией): Thematisch-systematisches Verzeichnis der musikalischen Werke von Johann Sebastian Bach.


Hrsg. von W. Schmieder. Leipzig, 1966.

18

Эрнста Бах стал придворным органистом и камер-музыкантом, а с 1714 года — концертмейстером. Как органист он выступал в придворной церкви, а с назначением на должность концерт­мейстера обязывался писать кантаты для исполнения в той же церкви. На службе у князя Леопольда Ангальт-Кётенского (с конца 1717 года) Бах не имел подобных обязательств и мог сосредоточиться на создании светских произведений. В те го­ды он получил и больше возможностей изучать светскую му­зыку современных мастеров — немецких, итальянских фран­цузских.

Все эти годы оказались для Баха периодом достижения первой творческой зрелости, когда он проявил себя в различных музыкальных жанрах и стоял на пороге осуществления наибо­лее монументальных своих замыслов («Страсти по Иоанну»). К нему пришла слава выдающегося органиста и знатока ор­ганов. Он выступал в Касселе, Галле, Дрездене, Гамбурге, участвовал в состязаниях с современными виртуозами на кла­весине и органе. В 1719 году предполагалось такое состязание между ним и Генделем в Галле, но оно не смогло состояться в связи с отъездом Генделя. Из сугубо провинциальной об­становки Арнштадта и Мюльхаузена Бах попал в Веймаре в более просвещенную среду любителей искусства. Он общался там с духовными поэтами и проповедниками С. Франком и Э. Ноймайстером, на чьи тексты написал ряд кантат; со своим дальним родственником, органистом И. Г. Вальтером, автором «Музыкального словаря» (1732); с ученым-педагогом И. М. Геснером (в дальнейшем — ректором Thomasschule в Лейпциге, где работал Бах). Имя Баха как композитора постепенно стано­вилось известным и за пределами Веймара или Кётена. В 1716 году в Вейсенфельсе исполнялась его «Охотничья кантата» (№ 208), написанная ко дню рождения герцога Саксен-Вейсенфельского. В 1719 году маркграф Бранденбург­ский попросил у него сочинений для своей капеллы — так позд­нее возникли известные шесть Бранденбургских концертов Баха. Знали его и в Лейпциге.



И все же Баху жилось нелегко на придворной службе, особенно в Веймаре. Музыканты местной капеллы по их поло­жению при дворе не отделялись от слуг, от домашней челяди, и некоторые одновременно даже были слугами (лакеями, пова­рами и т.п.). Орган в придворной церкви по своим ограни­ченным возможностям звучания не мог удовлетворить Баха. После смерти в 1716 году руководителя капеллы, престарелого И. С. Дрезе, Баху нашли невозможным предоставить освобо­дившееся место, словно он был недостоин заменить даже та­кого заурядного музыканта! В связи с приглашением в Кётен Бах во что бы то ни стало пожелал оставить Веймар и так упорно настаивал на этом, что в ноябре 1717 года был посажен герцогом под арест. По освобождении он вскоре перебрался с семьей в Кётен, где молодой князь Леопольд сумел оценить

19

его, высоко ставил его авторитет, не расставался с ним при выездах из своей резиденции. И хотя Бах стоял теперь во главе всего лишь небольшой капеллы, имел в своем распо­ряжении весьма несовершенный орган (но не имел хора), он получил зато возможность постоянно сочинять и быть свободным от иных обязанностей. В Кётене Бахом созданы многие светские инструментальные сочинения, в том числе сонаты и концерты, первый том «Хорошо темперированного клавира», Английские и Французские сюиты для клавира, Хроматическая фанта­зия и фуга (первая редакция), сонаты и партиты для скрипки соло, сюиты для виолончели соло, две сюиты (названные увер­тюрами) для оркестра, уже упомянутые Бранденбургские концер­ты и т. д.

Настало, однако, время, когда Бах пожелал оставить Кётен в поисках иных условий жизни и творчества. В июле 1720 года скоропостижно скончалась его жена, пока он с князем Леопольдом находился в отсутствии, в Карлсбаде. Бах прожил с ней тринадцать лет, она родила ему семерых детей, из которых выжило четверо, среди них сыновья Вильгельм Фридеман и Филипп Эмануэль — впоследствии известные, прославлен­ные в XVIII веке композиторы. В сентябре того же года овдовевший Бах сделал попытку получить освободившееся место органиста в одной из церквей Гамбурга.


Известно, что он блестяще импровизировал там на органе к заслужил полное одобрение Рейнкена, который с интересом слушал его в свои девяносто семь лет. Тем не менее Бах не получил искомого места: оно досталось второстепенному органисту И. И. Хейтману (который внес в церковную кассу солидную сумму!). Гам­бург привлекал Баха оживленной музыкальной жизнью, и, по­мимо того, ему, возможно, хотелось покинуть Кётен после смер­ти первой жены. В декабре 1721 года Бах женился вторич­но — на молодой Анне Магдалене Вилькен, дочери музыканта и в свою очередь хорошей музыкантше, певице при кётенском дворе. С ней Бах особенно охотно занимался музыкой, составлял специально для нее «Нотные книжечки» (1722 — 1725), постоянно доверял ей переписку своих сочинений. Анна Маг­далена была ему верной помощницей, заменяла мать его детям и родила на протяжении 1723 — 1742 годов еще тринадцать сыновей и дочерей (осталось в живых шестеро). Со временем Бах мог музицировать в своем домашнем кругу вместе с женой и сыновьями, как с хорошим концертным ансамблем. Забота о надлежащем образовании для подрастающих сыновей вновь побудила Баха стремиться из Кётена в более крупный куль­турный центр. Со смертью известного композитора И. Кунау ос­вободилось в 1722 году место кантора при церкви св. Фомы [Thomaskirche] в Лейпциге. На эту должность прочили сначала Г. Ф. Телемана, пользовавшегося тогда большим успехом, но он не смог уехать из Гамбурга. Бах не сразу решился поки­нуть Кётен, лишиться почетного положения придворного ка-

20

пельмейстера и стать кантором, то есть скромным учителем певчих в школе при церкви. Но мысль о сыновьях, по его собственному признанию, все же заставила принять это решение. В мае 1723 года он, после требуемого испытания, был еди­ногласно избран лейпцигским магистратом на должность кантора и тут же переселился в Лейпциг.

К тому времени Бах-композитор далеко еще не получил такого признания, как Гендель, Телеман или Хассе, среди немецких современников.


Его музыка была слишком серьезна, нова и сложна, да и звучала она в относительно замкнутой среде, чтобы легко и быстро завоевать популярность. Издано за предыдущие годы оказалось всего одно произведение Баха — кантата (№ 71) на перевыборы городского магистрата в Мюльхаузене (и то не партитура, а лишь голоса), сочиненная еще в 1708 году. Однако нет никаких внутренних оснований считать, что весь долейпцигский период был просто ранним в творчестве Баха и подлинная творческая зрелость достигнута им лишь в Лейпциге. В Веймаре и Кётене не только появились в боль­шинстве ярко характерные для него инструментальные произве­дения, истинные шедевры среди духовных кантат (№ 106, 21, 12), не только возникла концепция «Страстей по Иоанну», но сло­жилась в основном система его образов, определилась его музыкальная стилистика. Автор первого тома «Хорошо темпери­рованного клавира», Хроматической фантазии и фуги, кантаты № 21 («Ich hatte viel Bekümmernis»), «Страстей по Иоанну» — это уже подлинный, великий Бах. В Лейпциге его творческие искания расширились и углубились, некоторые жанры (духовные кантаты) получили особенно последовательную разработку, возникли новые, самые монументальные замыслы («Страсти по Матфею», месса h-moll).

Между тем обстановка, в которой Бах двадцать семь лет жил и действовал в Лейпциге, казалось бы, совсем не соответство­вала этому творческому расцвету. Она была во многом небла­гоприятна для достойного исполнения его произведений, отягоща­ла неполадками и неурядицами в организации музыкального дела в Thomasschule (школе св. Фомы) и церквах, которые обслуживались учениками-певчими, мелочными придирками на­чальства, борьбой мелких самолюбий в кругу консистории и магистрата и т. п. Баху отнюдь не приходилось выдерживать громкую общественную борьбу за свое искусство, как герои­чески выдерживал ее Гендель в Лондоне, но он повседневно. и неизменно тяготился убожеством хоровых и оркестровых сил и мелочными служебными ограничениями.


Хотя Лейпциг того времени принадлежал к числу передовых культурных центров страны, Бах тем не менее испытывал на себе непосредственно всю духоту и беспросветность немецкой провинции. И от того, что в Лейпциге действовали передовые немецкие философы Лейбниц, Кристиан Вольф и другие ранние просветители, общая провинциальность в управлении музыкальной жизнью не могла

21

быть преодолена: городские власти (магистрат) и церковные (консистория) оставались далекими от какой бы то ни было широты воззрений и были не способны понять истинное ве­личие Баха.

Вступая в свою новую должность, Бах обязывался обучать мальчиков в школе не только пению, но и игре на различных инструментах, сопровождать певчих на больших похоронных процессиях, преподавать латынь в школе, дежурить в интернате. В остальном заработок его зависел от свадебных месс и по­хорон, а также отдельных заказов на произведения к случаю. Thomasschule находилась в те годы в запущенном состоянии, ученики страдали от тесноты, грязи и болезней в интернате, были недисциплинированны, они постоянно простужались и пор­тили голоса, когда пели на улице во время похоронных про­цессий. Из 55 учеников-певчих надлежало всякий раз набирать исполнителей для хоров в четырех лейпцигских церквах, причем солисты выделялись по мере надобности из этого же состава. Кроме того, Бах мог располагать еще 8 городскими трубачами и 18 — 20 исполнителями на других инструментах (2 — 3 первые скрипки, 2 — 3 вторые, 2 альта, 2 виолончели, 1 контрабас, 2 — 3 гобоя, 1 — 2 флейты, 1 — 2 трубы). И это было все, на что мог рассчитывать композитор при исполнении самых сложных, самых крупных своих произведений! Этими силами еженедельно исполнялась новая духовная кантата Баха. Они же были привлечены к исполнению «Страстей по Матфею» в 1729 году. Как раз тот год оказался особенно трудным для музыкальных занятий в школе: вопреки мнению Баха были приняты маль­чики, не обладавшие музыкальностью. Если он до сих пор не ладил с университетским начальством и даже жаловался на него королю (что отнюдь не улучшало внутренних отно­шений), то теперь Бах вступил в конфликт и с магистратом, пеняя ему на плохое состояние хора.


В ответ его же самого обвинили за отсутствие выдержки в руководстве и неумение укрепить дисциплину среди певчих. Осенью 1730 года Бах вновь настаивал в своей докладной записке магистрату на том, что из учеников школы только 17 «пригодны для музыки», 20 — еще не пригодны и 17 совсем не годны. Немецким музыкантам, — заключал он, — вообще приходится самим заботиться о пропи­тании, а потому они не могут и думать о самосовершенствовании. Все это написано смело, с достоинством и без общепринятых тогда уверений в почтении, преданности и т. п. Магистрат не только не внял Баху, но решился еще более стеснить его, ограничив его обычные доходы. Лишь благодаря руководству студенческим музыкальным обществом (Collegia musica) Бах с 1729 года смог привлекать студентов к участию в хоре и оркестре. Но магистрат и тут отказался восстановить сти­пендии, которые ранее выплачивались за это участие.

Прямой, решительный, неуступчивый характер Баха, его чув­ство профессионального достоинства (при большой внутренней

22

скромности), его гневная вспыльчивость, нетерпение в борьбе с мелочными затруднениями, конечно, только усложняли его положение. В глазах окружающих это была всего лишь досад­ная строптивость кантора, то есть учителя, зависимого от школьного ректора, от магистрата, от консистории. Никому и в голову не приходило измерять его характер и его поведение иными мерками, единственно достойными гениальной лич­ности .

В октябре 1730 года Бах обратился с большим письмом к своему старому гимназическому товарищу Георгу Эрдману (в то время русскому резиденту в Данциге) и просил его помощи: он хотел найти для себя другую должность и уехать из Лейпцига. До нас дошли лишь единичные собственные выс­казывания Баха; это письмо интереснейшее среди других. Бах жалуется на условия своей работы и в особенности на «странное и недостаточно преданное музыке начальство», из-за которого он «должен жить в постоянных огорчениях, преследованиях и зависти». Тут же он рассказывает о своем доме, о детях от первого и второго брака («все они прирожденные музы­канты») и замечает, что силами своей семьи может органи­зовать вокальный и инструментальный концерт.


Из Лейпцига Бах, однако, не уехал до конца жизни. Что же касается близ­кой ему по духу музыкальной среды, то он, видимо, находил ее постоянно только в своей семье, где старшие сыновья (Вильгельм Фридеман тогда стал уже студентом) были пре­восходными исполнителями на органе и клавесине, начали сочинять музыку, жена и старшая дочь пели, а младшие дети в меру сил тоже вовлекались в совместное музицирование. Со временем Бах приобретал все больше учеников, из которых вышли органисты, клавесинисты, капельмейстеры, канторы (но выдающихся композиторов не оказалось); надо полагать, что и в их кругу он также встречал доброжелательное понимание. Но сумели ли они постигнуть все величие его как композитора?

При выездах из Лейпцига (в связи со строительством и ис­пытанием органов или с другими целями) Бах соприкасался с музыкальной средой в других немецких центрах. Известно, что в 1727 году он выступал как органист в Гамбурге, где находился тогда Телеман. Неоднократно бывал в Дрездене, посещал там оперу, играл на органе. Известный оперный композитор И. А. Хассе и его жена, знаменитая певица Фаустина Бордони, принадлежали к числу дрезденских друзей Баха. В 1733 году Бах ездил в Дрезден, поскольку его сын Вильгельм Фридеман держал там испытание на должность органиста. Двумя годами позже он по аналогичной причине побывал с дру­гим сыном в Мюльхаузене. Лето 1741 года он провел у Филиппа Эмануэля в Берлине, где этот его сын работал при дворе Прусского короля. Весной 1747 года Бах — после неоднократных приглашений — приехал в Берлин и выступал в Потсдаме перед Фридрихом II, испытывая новые фортепиано и мастерски им-

23

провизируя на заданную королем и свою темы2, а также пробуя имеющиеся в Потсдаме органы. Эти поездки расширили и уп­рочили в Германии известность Баха как выдающегося орга­ниста и клавесиниста с редкостным даром ученой (по тог­дашнему представлению) полифонической импровизации.

В принципе Бах никогда не стремился к внешним почестям и был внутренне свободен от подобного тщеславия.


Но в ус­ ловиях своей деятельности он осознавал некоторую реальную, практическую пользу, например, от того, что имел с 1729 года титул «саксен-вейсенфельского придворного композитора». В июле 1733 года он обратился к новому саксонскому курфюрсту Фридриху Августу с просьбой о титуле придворного композитора для себя, приложив к письму две большие части (Kyrie и Gloria) из мессы h-moll. Спустя три года, когда названный курфюрст стал уже и королем польским Августом II, этот титул после неоднократных напоминаний был Баху пожалован. В то время это расценивалось как «королевская милость», а было, в сущности, всего лишь ничтожной платой за бесценную му­зыку Баха.

За рамками служебных и официальных отношений Бах ос­тавался скромным, серьезным, требовательным к себе, всегда доброжелательным человеком, особенно к музыкантам. Вероятно, он не был склонен распространяться о своей внутренней, ду­ховной жизни. Все, что осталось нам в его письмах и что сохранилось в памяти современников, связано лишь с конкрет­ными обстоятельствами существования и практическими сооб­ражениями. Музыка же Баха раскрывает беспредельный мир образов, чувств, идей и говорит за него лучше, чем сказали бы слова.

Ни малейшего высокомерия не чувствуется в Бахе, когда он упоминает о своем «прилежании» («кто будет столь же прилежен, достигнет того же»), когда переписывает бесчислен­ные страницы нот, изучая или копируя для себя произведения Палестрины, Фрескобальди и Фробергера, Лотти, Легренци и Кальдара, Телемана, Кайзера и Генделя, чей талант он глубоко чтил, французских и итальянских современников. По обшир­нейшим знаниям музыки и по композиторскому мастерству (которое предполагало глубокую теоретическую основу) Бах был высокообразованным музыкантом своего времени. Он хо­рошо знал латынь, имел некоторые познания во французском и итальянском языках, был сведущ в риторике, интересовался теологией (что видно по составу его библиотеки), в совер­шенстве владел всеми текстами библии и, несомненно, свободно разбирался в немецкой лирической (песенной) поэзии XVI — XVII веков, не говоря уже о современной.



2 В этой связи возникло затем «Музыкальное приношение» («Das musikalische Opfer») — серия полифонических пьес на тему Фридриха II, посланная Бахом прусскому королю.

24

Музыкальная деятельность Баха была в полном смысле мно­госторонней — композитор, органист, клавесинист, скрипач, пе­дагог, знаток инструментов, изобретатель. Хотя современники, вероятно, того и не сознавали, признанное ими искусство Баха-исполнителя было всецело связано с его творческими исканиями. Именно творческие замыслы толкали его на поиски новых приемов исполнения: на редкость богатую регистровку на органе, развитое многоголосие на скрипке, требование плав­ности, певучести в игре на клавикорде, нововведения в аппли­катуре. Общим творческим складом определялся характер импро­визаций Баха на органе и клавире, одновременно смелых, вдох­новенных, порою патетических — и стройных, совершенных по форме и полифонической технике. Немаловажное значение для Баха-исполнителя имело и то, что он прекрасно знал конструк­цию инструментов, в ряде случаев стремился сам. усовершен­ствовать ее, тщательно изучал новые образцы. При экспертизе новых органов давал практические советы мастерам, порою предлагал новшества в конструкции. Не удовлетворенный силь­ным, но отрывистым и сухим звуком клавесина, певучим, но слабым звуком клавикорда, знакомый с ранними образцами фортепиано, он сам делал неожиданные опыты в этой области: по его заказу был, например, построен клавесин-лютня со струнами различной звучности (кишечными и металлическими). В доме Баха имелось пять клавесинов. Но для собственных занятий он все же предпочитал клавикорд. Впрочем, его зву­ковое воображение обгоняло технические возможности своего времени. Занимали Баха и струнные инструменты: он изобрел viola pomposa — пятиструнный инструмент низкого регистра, нужный ему, по-видимому, для рельефного выделения басовой партии в сопровождении арий. Для этого инструмента напи­сана Бахом шестая сюита, присоединенная к пяти сюитам для виолончели соло.



Бах, несомненно, был замечательным педагогом — не школь­ным кантором, а учителем в самом высоком значении этого слова. В его глазах не только «Органная книжечка», «Клавирная книжечка Вильгельма Фридемана» (1720 — 1723), «Нотные книжечки для Анны Магдалены Бах», не только Маленькие прелюдии и фуги, Инвенции и Французские сюиты, но и оба тома «Хорошо темперированного клавира» и «Искусство фуги» имели педагогическое, образовательное значение. По словам учеников Баха (в том числе его старших сыновей), он ранее всего занимался с ними игрой на клавишных инструментах, сочиняя для этого небольшие пьесы (в исполнении которых добивался ясности удара и четкости пальцевой техники), по­казывал тут же, как исполняются украшения, и сам много играл, в частности, из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Переходя к технике композиции, Бах сначала обучал правилам генерал-баса в четырехголосном сложении, следил не только за гармонической логикой, но и за плавностью голосо-

25

ведения. И лишь после этого ученикам разрешалось приступать к сочинению двухголосной фуги. Таким образом, Бах начинал с гармонии и лишь затем переходил к полифонии. При этом он требовал, чтобы в полифоническом сочинении ощущалась ясная и естественная логика общего развития при индивидуаль­ности каждого из голосов в их совместной беседе. Для Баха-педагога работа исполнителя над произведением, разбор его и наука о композиции сливались в одно целое. Создавая для учеников свои инвенции, он надеялся приохотить играющих и к композиции. Ни отвлеченных рассуждений, ни схоластики, ни догматизма не было в его занятиях. Объяснения его были просты, логичны и вытекали из огромного собственного опыта, из практики. Судя по дальнейшему творческому развитию сы­новей Баха, его метод преподавания не стеснял художнической индивидуальности и позволял затем каждому обретать само­стоятельность и двигаться дальше своим путем.

Последние десять-двенадцать лет жизни Баха прошли для него как бы в тиши внутренней сосредоточенности.


Его мало затрагивало все, что касалось служебных обязанностей и взаимо­отношений с магистратом. Он отошел от руководства студен­ческим музыкальным обществом. И радости, и порою горести его в значительной мере связаны были со вставшими на путь самостоятельной деятельности старшими сыновьями. Младший из них Иоганн Кристиан был любимцем отца и особенно радовал его своей музыкальной одаренностью. Сочинял Бах уже не так много, как раньше. Вместе с тем он стремился, видимо, подвести некоторые итоги сделанного, составив в 1744 году второй том «Хорошо темперированного клавира», вплоть до последних дней занимаясь редакцией старых сочинений, рабо­тая над «Искусством фуги». В 1747 году Бах вступил в «Об­щество музыкальных наук», основанное в 1738 году его уче­ником Л. К. Мицлером («Мицлеровское общество») в Лейпциге. Для этого он представил две ученые работы: канонические вариации на хорал и тройной канон на шесть голосов.

Авторитет Баха как мастера, артиста, педагога к концу его жизни стоял у немецких современников высоко; его чтили, он пользовался уважением. Но глубина его творческих прозре­ний оставалась еще не постигнутой, сочинения за ничтожным исключением не изданными. Почти все, что при жизни Баха появлялось о нем в печати, свидетельствовало о полном не­понимании его художественных заслуг, самих масштабов этого творческого явления. Умный и передовой по своим эстетическим воззрениям И. Маттезон, хотя и высказывался о Бахе в общей форме весьма положительно, оставался все же равнодушен к нему и лишь критиковал его гениальную кантату «Ich hatte viel Bekümmernis» за частности декламации. Критик И. А. Шейбе писал о Бахе (в 1737 году, то есть после возникновения вели­чайших созданий композитора) как о превосходнейшем испол­нителе на клавире и органе и — как об авторе напыщенных

26

и запутанных произведений, сложных, лишенных естественности, трудно исполнимых. По «тяжеловесной работе» (!) Шейбе сопоставлял Баха с К. Лоэнштейном, известным представителем барокко в немецкой литературе XVII века.


Заблуждение критика хотя и непростительно, но до известной степени все-таки исторически объяснимо. Еще при жизни Баха в музы­кальной культуре Западной Европы начали подниматься новые творческие направления, обозначились новые вкусы, связанные с тягой к более легкому, доступному, мелодически ясному искусству гомофонно-гармонического склада. К этим вкусам и направлениям в Германии ближе стоял тогда, например, Телеман (тем не менее глубоко ценивший Баха). Другие сто­ронники новых течений, быть может, и неспособны были со своих позиций воздать должное Баху: именно к ним принадлежал и Шейбе. Правда, И. М. Геснер, до 1734 года ректор школы св. Фомы, весьма лестно отозвался о Бахе в одном из своих примечаний к Квинтилиану; изредка Баху посвящались также стихи. Однако все это промелькнуло малозаметно и осталось в пределах узкой среды. В «Музыкальном словаре» И. Г. Валь­тера (1732) заметка о Бахе (которого автор знал лично) очень невелика: в ней содержатся немногие биографические сведения и упомянуты единичные изданные сочинения.

В последние годы жизни ранее крепкое здоровье Баха стало слабеть. Резко ухудшилось его зрение. В начале 1750 года он перенес две операции на глазах, после чего совершенно ослеп. Однако ум его и чувства оставались ясными. Он пытался продолжать работу над редактированием своей музыки с по­мощью ученика и зятя (мужа старшей дочери) И. К. Альтниколя, продиктовал ему свою последнюю хоральную обработку на слова «Пред твой трон предстану я», словно она симво­лизировала его собственный конец. 28 июля 1750 года Бах скончался от кровоизлияния в мозг.

«Мицлеровское общество» опубликовало в своей «Музыкаль­ной библиотеке» (1754, IV, 1) некролог Баха, составленный его сыном Филиппом Эмануэлем и учеником И. Ф. Агриколой. Теле­ман посвятил памяти Баха сонет. Филипп Эмануэль издал «Ис­кусство фуги» с предисловием Ф. В. Марпурга (1751), а Мат­тезон высоко оценил это «великолепное практическое произве­дение». Все же остальные сочинения Баха (кроме нескольких, изданных при жизни) находились в рукописях, оказались раз­делены между двумя старшими сыновьями, остались в Лейп­циге или попали сначала в частные собрания.


Вильгельм Фридеман Бах, ведший беспорядочную жизнь, небрежно отнесся к своей части рукописного наследия и распродал некоторые ру­кописи отца. В результате мало кто мог в XVIII веке знако­миться с музыкой Баха, она почти не исполнялась, а на фоне Новых течений и новых форм концертной жизни могла представ­ляться даже старомодной. В наше время исследователям уда­ется, однако, показать, что Бах не был забыт в XVIII веке:

27

его ценили наиболее вдумчивые и проницательные музыканты (впрочем, всего лишь по отдельным произведениям). Музыку Баха как откровение воспринял Моцарт; с его сочинениями знакомил юного Бетховена К. Г. Нефе. Но постижение Баха в крупном масштабе началось лишь в XIX веке — со времени исполнения «Страстей по Матфею» молодым Мендельсоном в 1829 году, то есть через сто лет после их появления. Творче­ство Баха, временно заслоненное искусством следующего поколения, оказалось близко Бетховену и романтикам. Не сразу, однако, были собраны и изданы сочинения Баха. Эту задачу взяло на себя «Баховское общество», основанное в 1850 году в Лейпциге при участии Р. Шумана, М. Хауптмана (кантор церк­ви св. Фомы), О.Яна (археолог и музыковед, биограф Мо­царта), К.Ф. Беккера (органист, профессор консерватории). По существу же распространение, исполнение и изучение музыки Баха с тех пор становится важной частью развития всей миро­вой музыкальной культуры и вовлекает в себя большие артис­тические и научные силы. Постижение Баха продолжается и ныне: композиторы, исполнители и исследователи XX века открывают в нем все новые ценности, новые импульсы для творчества и движения научной мысли, на его произведениях учатся музыканты всего мира. Передовое искусство нашего времени по праву и в полной мере наследует творческие традиции Баха.

До нас дошли далеко не все произведения Баха; некоторые нотные рукописи утрачены. Не сохранилась, например, полностью и в оригинале музыка «Страстей по Марку» и, возможно, многих кантат. Кое-что спорно — по всей вероятности, лишь переписано, но не сочинено Бахом («Страсти по Луке»).


До последнего времени среди рукописей Баха обнаруживаются чужие сочине­ния, которые давно и по традиции приписывались ему. Так, духовная кантата №15 считалась первым его произведени­ем в этом жанре: рукопись относится к 1704 году. Но теперь выяснено, что кантата была лишь переписана Бахом, а сочинил ее его родственник Иоганн Людвиг Бах. Открылось также авторство Телемана и некоторых других композиторов, чьи про­изведения усердно копировал для себя Бах. Тем не менее творческое наследие Баха, за исключением утраченных, спорных или переадресованных вещей, остается огромным по объему, всесторонне характерным и неисчерпаемым в своем богатстве.

В этом наследии область вокальной и область инструменталь­ной музыки связаны между собой не только по содержанию, кругу образов, формам и стилистике, но отчасти и непосредст­венно по материалу (совпадающие или сходные темы, переста­новки целых частей из одного сочинения в другое). В огромном большинстве своем вокальные произведения Баха (кантаты, пассионы, мессы) являются на деле вокально-инструментальными — настолько существенно в них и то и другое начало. Лишь

28

в немногие годы композитор был сосредоточен на одной ин­струментальной музыке (в Кётене) ; к вокальным жанрам он обращался начиная с 1707 года на протяжении почти всей творческой жизни. Создание духовных кантат более всего было для него, с переездом в Лейпциг, повседневным композиторским делом: к каждому дню церковного календаря по кантате. Сохранилось около ста девяноста таких кантат Баха; больше половины их, по-видимому, утеряно. Кроме того, до нас дошло около двадцати светских кантат, и из них кое-что утрачено3. Духовные кантаты составляют самую крупную часть в наследии Баха и с большой полнотой раскрывают его творческие прин­ципы. Наиболее монументальные его замыслы и грандиозные концепции воплощены в пассионах и в мессе h-moll. Именно поэтому на примере вокальных произведений естественнее всего начать рассмотрение общих основ музыки Баха, в конечном счете единых для нее.



Жанр духовной кантаты в том понимании, какое характерно для зрелых сочинений Баха, сложился в немецкой музыке именно в его время и в большой мере — его усилиями. Известная тогда в Европе итальянская кантата приближалась по своему составу и характеру музыки к оперным фрагментам. В немецкой кантате у предшественников Баха важна была опора на про­тестантский хорал, на полифонические формы, Бах, со своей стороны, углубил особенности немецкой кантаты и одновре­менно много смелее других претворил в ней достижения нового искусства своего времени, в частности оперного. Духовные кантаты Баха, при относительно небольшом объеме целого, вклю­чают в себя необыкновенно широкий круг выразительных средств. Полифонические хоры, обработки хорала, арии и речи­тативы различных типов, ансамбли, инструментальные номера входят в их состав. В баховских кантатах можно встретить сочетание новейшего экспрессивного речитатива и строгой хо­ральной строфы, монументального хора в старинном мотетном складе и виртуозной арии с концертирующими скрипками или трубой. В кантатах можно найти и прообраз хора «Crucifixus» из мессы h-moll, и увлекательную жигу, и лирико-патетическое Adagio сонатного типа, и евангельское изречение в форме ариозо, и оживленную часть Бранденбургского концерта. Здесь нет ограничений какими-либо рамками собственно духовной музыки. В пределах вокально-инструментальной композиции, рассчитан­ной на 20 — 30 минут исполнения, сосредоточено глубокое содер­жание, воплощен круг ярких, часто контрастных образов, отнюдь не ограниченных традиционно-церковными представлениями.

3 Некоторая приблизительность цифр связана с наличием спорных (в от­ношении авторской принадлежности) произведений и с так называемыми па­родиями, то есть авторскими переработками светских кантат в духовные.

29

Духовные кантаты Баха, исполнявшиеся в церкви и связан­ные с определенной тематикой церковного календаря (а сле­довательно, с предуказанными библейскими текстами), тем не менее далеко выходят по своему реальному содержанию за эти внешние рамки.


Лежащий в их основе словесный текст трактуется Бахом свободно и широко. Поэты, к которым он об­ращался (С. Франк, Э. Ноймайстер, Пикандер, Г. К. Лемс, М. фон Циглер), да и сам он, компануя для себя текст, сое­диняли фрагменты из разных частей Ветхого и Нового завета со строфами и строками немецких песен XVI — начала XVIII века. Так на тему того или иного праздника или церковного дня создавалась словесная канва композиции, позволявшая вложить в нее более свободное и богатое образное содержание. Музыка же затем далеко обгоняла текст, углубляя и развивая возникавшие образы, усиливая контрасты между ними; так возникала многозначительная лирико-философская или драма­тическая концепция целого. В итоге это была баховская концепция, хотя он и пользовался помощью поэтов.

В духовных кантатах Баха не часто и не описательно идет речь о каких-либо событиях. Если они и совершаются, будучи упомянуты в тексте (подразумевалось, что они всем известны), то либо вызывают в воображении композитора большие музы­кально-поэтические картины, проникнутые сильным чувством, либо, чаще всего, отражаются лишь в развитии и углублении возникающих под их впечатлением эмоций. Истинное музыкаль­ное содержание той или иной кантаты может развиваться, например, так: «от мрака и глубины горестей к просветлению, подъему и обретению силы духа», или: «от нарастания тревоги к кульминации и затем к умиротворению», или «от внезапно возникшего, изначально заданного драматизма к преодолению его и душевному очищению». Лирико-философская трактовка тем не исключает наличия в некоторых духовных кантатах подлинно драматических кульминаций, выделенных с большой силой, — не только по аналогии с оперой, но даже смелее и острее, чем бывало тогда в оперном театре. Особенно дра­матичны кантаты, которые предвещают или передают апока­липтические образы Страшного суда средствами патетической, предельно напряженной декламации в бурном сопровождении оркестра, необычными по остроте гармоническими приемами, мощными звуками хорала, олицетворяющими неотвратимую силу, поднимающуюся над событиями (кантата № 70).


И в конт­расте к подобным образам возникают в других произведениях мирные лирико-поэтические картины с элементами пейзажности или лирико- патетические излияния, близкие любовной лирике. Евангельское повествование, притча или молитва, мораль-проповедь, заключенные в хорале, становятся для Баха, таким образом, поводом для создания лирико-философской концепции, эстетическое значение которой много шире, чем ее внешняя «сюжетная» основа.

30

Среди канонических духовных «сюжетов» у Баха были из­любленные для кантат. Нередко обращался он к теме рож­дества или к теме Христа-страстотерпца, причем вдохновлялся чисто человеческими сторонами евангельских историй. Рождение младенца в обстановке сельской жизни, вблизи природы и до­машних животных, явление ангела с благостной вестью пас­тухам (отсюда пасторальность образа) — все это для Баха проникнуто человеческим теплом и бесхитростной радостью. Еще более захватывает его мир «страстей», то есть смертных страданий бого-чeловeка, идея самопожертвования на благо человечества (кантата № 12 с хором «Weinen, Klagen», послу­жившим прообразом для хора «Crucifixus»). Вообще тема че­ловеческого страдания, как подлинно трагическая, проходит че­рез многие духовные кантаты Баха, сообщая им особую глубину.

В духовных кантатах Баха обычно нет образа или образов героев как персонифицированных «действующих лиц»: канта­ты — не театрализованные, а церковно-концертные произведения. Вместе с тем из общего содержания кантат постепенно про­ступает образ как бы подразумеваемого героя, чьи мысли и чувства по преимуществу и выражены здесь композитором. Этот герой — не воин и не полководец, не легендарная личность властителя, заимствованная из античности или более позднего времени. Героем Баха оказывается простой, реально земной человек, близкий и подобный ему самому, терпеливо, безо всякой внешней героики совершающий свой жизненный путь, страдающий в земной юдоли и глубоко чувствующий. Поэ­зия и даже особая внутренняя героика жизненного подвига, который повседневно совершался многими людьми из народа И который поистине совершал он сам как художник и человек, всегда вдохновляла Баха.


Он не призывал своего героя к актив­ному наступательному действию, к социальному преобразованию мира, к трезвой и безжалостной критике старого обществен­ного строя, как то делали французские просветители. Он мог лишь исповедовать идеи душевной чистоты и этического само­совершенствования, призывать к стойкости в борьбе со злом, к доброте и милосердию, к самоотречению ради общего блага, мог прославлять человечность на земле и в небе, мудрость и величие мироздания, еще не расторгнутое единство человека и природы, оставляя заботу о высшей справедливости, о воз­даянии за добро и зло, о судьбах мира на долю религии. При этом насквозь земное мироощущение Баха (и баховского героя) свободно от мистики: он видит и ощущает свой мир поэтическим, прекрасным и реально волнующим, умиротворяю­щим, возвышающим человека. Это позволяет ему, в частности, свободно использовать в духовных кантатах части из своих Же светских кантат или инструментальных произведений и даже Целиком перерабатывать светские кантаты в духовные, мало изменяя их музыку. Встречаются в духовных кантатах арии (реже ансамбли), проникнутые танцевальностью, близкие ку-

31

рантам, жигам, менуэтам, полонезам, бурре. Разумеется, это оказывается возможным лишь без нарушения образного смыс­ла — скорбного или радостного, лирического или торжествен­ного, пасторального или идиллического в том и другом случае. Но сама система образов остается у Баха единой в духовных кантатах и светских сочинениях различных жанров.

Среди духовных кантат Баха есть несколько разновиднос­тей: празднично-торжественные, углубленно-лирические, дра­матизированные, образно-широкие, внутренне контрастные про­изведения. Различны они и по составу в композиции, по масшта­бам, по использованию мелодики протестантского хорала. Определенные типы структуры целого особенно ясно утвержда­ются у Баха в лейпцигские годы. Но по глубине содержания и значительности характерно-баховских образов уже вполне по­казательны и более ранние образцы.



Самая первая из сохранившихся духовных кантат Баха «Aus der Tiefe rufe ich» («Из глубины взываю я», № 131) от­носится к 1707 году и представляет еще старинный тип компо­зиции — без последовательного расчленения на отдельные раз­витые и замкнутые номера. И хотя в ней выделяются сольные эпизоды (бас-сопрано и тенор-альт), но преобладает хор; в соп­ровождении — струнные, гобой, фагот, basso continuo. Кантата проникнута скорбным чувством, в ней много горестной экспрессии и тревоги, которые постепенно преодолеваются надеждой, и все завершается призывом верить в спасение. Словесный текст почерпнут из псалма и двух строф песни поэта Б. Рингвальда. Сильнее всего передано в музыке выражение скорби, то патети­ческой, взывающей

к милосердию (характерные возгласы в партиях скрипки, гобоя, хора), то в духе lamento (сольный эпизод, хоровое Adagio), то преодолеваемой в мужественном подъеме духа (последний хор).

Высокое напряжение чувств отмечает и кантату «Gottes Zeit ist die allerlebste Zeit» (№ 106, с подзаголовком «Actus tragicus»), по-видимому возникшую как заупокойная около 1711 года. Она начинается небольшой сонатиной (Molto Adagio) для двух флейт и двух виол да гамба с basso continuo. Дух просветленной скорби царит уже здесь. Далее проходят в хоре и сольных эпизодах (они все еще не расчленены с той оп­ределенностью, какая характерна для Баха позднее) образы, связанные с серьезными и скорбными размышлениями, с драма­тическим напоминанием о смерти, с трогательными эмоциями (вступление к хоралу), наконец, с умиротворением и торжест­венным, даже «праздничным» преодолением страха смерти (последнее Allegro хора). Текст кантаты скомпонован Бахом на основе библии. Отвлеченных рассуждений музыка не прием­лет, но весь эмоциональный строй произведения в конечном счете подчинен определенной философской концепции, согласно которой жизнь, милосердие и мудрость побеждают смерть, вселяют в человеческую душу бесстрашие перед ее лицом.

32

Обе эти ранние кантаты не содержат контрастного проти­вопоставления образов; музыкальное развитие совершается как бы поступенно, и произведение в целом имеет определен­ное эмоциональное наклонение.


И в дальнейшем у Баха будут встречаться кантаты с преобладанием того или иного наклонения, например пасторальные, светлые — радостные, лирические или торжественные. Но со временем он станет предпочитать более широкие образные концепции, с выделением круга контрастных образов и — соответственно — с различными функциями круп­ных, замкнутых частей (хоров, арий, ансамблей, инструмен­тальных вступлений) в композиции целого.

Расширение общих композиционных рамок при расчленении на ряд развитых, внутренне завершенных номеров очевидно уже на примере большой кантаты, возникшей в 1714 году, «Ich hatte viel Bekümmernis» («Я много страдал», № 21). Она состоит из двух частей и включает 11 номеров: вступительную Sinfonia, 4 хора, 3 арии, дуэт и 2 речитатива. Оркестр — из самых богатых (для кантат Баха): в нем партии 2 скрипок, альта, гобоя, фагота, 4 труб, 4 тромбонов, литавр, органа и basso continuo. Между тем и эта чудесная кантата не со­держит последовательного противопоставления частей. Она снова ведет развитие образов и чувств от страстной скорби, оди­ночества, отчаяния к успокоению, радости и свету, от лириче­ской экспрессии к победной праздничности. Только путь этот становится обширнее и сами образы углубляются в своем эмоциональном напряжении. Глубоко своеобразно инструмен­тальное вступление к кантате: не торжественная увертюра, а скорее камерная прелюдия, медленная, небольшая, испол­ненная лирического вдохновения. Концертирующие гобой и скрипка ведут как бы свободный диалог, мелодия субъек­тивно-выразительна и драматична, в характерном для Баха импровизационно-патетическом стиле. Патетика бесконечно раз­вертывающихся сольных мелодий сдерживается мерной поступью баса (пример 1). Драматический пафос все же нарастает к кон­цу, где достигается общая мелодическая вершина вступления и обостряется гармония (ряд уменьшенных септаккордов).

Начальный хор состоит из двух контрастирующих разделов. Его первый раздел (на слова «Я много страдал») выражает скорбное чувство в своеобразной, неиндивидуализированной форме: в полифоническом хоровом изложении проходит тема, отчасти родственная мелодиям речитативного склада (речитация на одном звуке) и близкая теме одной из баховских ор­ганных фуг (№541), но, в отличие от нее, в миноре.


Второй, краткий раздел хора, собственно его заключение, носит совсем иной характер — оживленный, энергичный, с блестящими пасса­жами во всех партиях (на слова «Твои утешения укрепили мою душу»). Все это вместе — инструментальная Sinfonia и пер­вый хор — по своей функции образует как бы большую увер­тюру к кантате, вводит в ее содержание.

33

Первая ария остается в той же тональности, что и преды­дущие номера (c-moll). Написанная для сопрано с солирую­щим гобоем, она носит по изложению мерно-прелюдийный ха­рактер и дает концентрированное воплощение одного образа, поистине трагичного. Широкая волнообразная тема разверты­вается в инструментальном вступлении (7 тактов), ее ведет гобой Все дальнейшее развитие подчинено ей и вытекает из нее. «Вздохи, слезы, горе, нужда» — эти слова воплощены в музыке с пронзающей сердце скорбью (пример 2). По инто­национному строю, в частности «говорящим» вздохам в мелодии, ария близка тому, что уже звучало в кантатах № 131 и 106. Но в ней по-новому сконцентрированы сильные и острые средства выразительности, словно в сгустке трагической экспрессии. Тра­гизм этот в высокой степени характерен для Баха и сопряжен у него с применением принципа единовременного контраста, то есть с развитием музыкальной мысли не через действенную борьбу различных контрастных образов (как у Бетховена), а с раскрытием, развертыванием одного внутренне контрастного образа. В арии «Вздохи, слезы» одни выразительные средства служат обострению эмоции, росту драматического напряжения, патетической силы, другие же одновременно сдерживают, внут­ренне тормозят развитие чувства-страсти, уравновешивая целое. В итоге возникает впечатление не безудержного бурного дра­матизма, не внешней смелой действенности, а особого скованного трагизма, сосредоточенного в себе и по-своему необыкновенно сильного. Наряду со многими другими шедеврами Баха (арией «Erbarme dich» из «Страстей по Матфею» или Хроматической фантазией, хором «Crucifixus» из мессы h-moll или медленными частями некоторых органных сонат) ария «Вздохи, слезы» дает свое, индивидуальное выражение принципа единовременного контраста.


Силы драматического напряжения, «побуждающие», импульсивные, заключены здесь в смелом сочетании «говоря­щих» вздохов с инструментальной ломанностью, гибкостью мелодической линии, с ее частыми регистровыми контрастами, а также в острой гармонизации (которую Бах обозначил цифровкой с особой тщательностью), в сгущении этих вырази­тельных средств в узких пределах (частая смена гармоний и регистров, мелкие фазы движения, насыщенность мелодии интонациями вздохов). Факторы же сдерживающие выражены последовательно мерным движением (однотипно-прелюдийным), медленным темпом, уравновешенной структурой целого, рас­пределением кульминаций.

Подобный тип внутреннего драматизма, достигающего тра­гических высот, был подготовлен в ариях lamento XVII века у Монтеверди и других оперных мастеров и проявился затем у Генделя. Но никто из предшественников и современников Баха не дал столь высокого выражения трагизма в музыке на основе принципа единовременного контраста. Никто даже и не приблизился к этому.

34

Вся первая часть кантаты выдержана в миноре (c-moll — c-moll — c-moll — f-moll — c-moll) и не выходит из круга скорб­ных чувств. Вторая ария (Largo, для тенора со струнными и фаготом) акцентирует одну сторону образа («Ручьи горючих слез») — и соответственно весь ее интонационный строй выведен из беспрестанных «вздохов» в вокальной партии, поддержанных аккордами, и таких же интонаций у струнных инструментов. Большой заключительный хор первой части (с эпизодами соло) все еще драматичен по началу, но пытается успокоить душу и выражает надежду на просветление.

Вторая часть кантаты от мольбы о помощи и призывов к душевному умиротворению (речитатив — дуэт — хор) приводит к выражению простодушной радости (курантообразная ария тенора с органом в F-dur) и благодарственных «победных» эмоций (в героическом хоре C-dur), построенном по типу французской увертюры: Grave — Allegro).

Особой силой воздействия обладают у Баха и другие скорб­ные, в частности горестно-покаянные, произведения, исполнен­ные строгого, порою трагического, скованного чувства.


Таковы кантаты № 13 («Мои вздохи, мои слезы»), 55 (« Я несчастный человек» для тенора соло), 58 («О боже, как много сердечных мук»), 82 («С меня довольно» для баса соло). Однако все они отнюдь не пессимистичны и свидетельствуют о силе духа, о стойкости и внутреннем мужестве, побеждающих скорбь.

Среди духовных кантат Баха, особенно в лейпцигские годы, преобладают все же произведения, охватывающие более широ­кий круг образов и раскрывающие избранную тему через различные стороны жизни и различные эмоции. Порой даже бесхитростный евангельский сюжет, краткая история, лишенная каких-либо поэтических подробностей, вызывает в музыке Баха глубоко одухотворенные поэтические образы и картины, по су­ществу далекие от характера церковного искусства. Так, в кан­тате № 8 краткие строки евангелия о смерти и воскрешении юного сына вдовы из Наина послужили поводом для создания трогательно-лирической, романтично-колоритной музыки этого благоуханного произведения. Вступительный хор E-dur рисует своего рода картину природы и одновременно выражает прос­тодушное, недоуменное чувство молодой скорби. Колоритное звучание оркестра (флейта, 2 гобоя d'amore и струнные) соз­дает впечатление пленительного летнего пейзажа со звоном колоколов (pizzicato струнных в низком регистре), света и тепла, цветущей природы, контрастирующей смертному горю. На этом фоне хор несколько раз выступает с простыми • пе­сенными строками «Liebster Gott, wann werd' ich sterben?». В евангелии ничего этого нет. Бах силой собственного вооб­ражения представил все именно так: прекрасный мир природы и полноту ее жизни, с которой вынужден расстаться юноша из Наина. За хором следует ария тенора (cis-moll, с соли­рующим гобоем d'amore) — типичное lamento, тревожное и тро-

35

гательное, в темных красках, с неумолкающим биением вре­мени в сопровождении, символизирующим «последний час», упоминаемый в тексте. В кратком речитативе приходят успо­коение и надежда. Ария баса (A-dur. с флейтой и струнными) оживленна и стремительна, как динамический финал в движе­нии жиги: страх смерти отошел, суетные заботы отринуты, Иисус зовет за собой...


Кантату завершает хорал на извечную тему жизни и смерти — мораль, обретенное равновесие, итог всего (E-dur).

Иной пример поэтически свободного претворения евангель­ской притчи (о девах мудрых и девах неразумных) содер­жится в кантате № 140 («Wachet auf, ruft uns die Stimme» — «Восстаньте, взывает к вам голос»). Опираясь на канониче­ский «сюжет», Бах в поисках нужной ему образности ском­поновал словесный текст из многих источников: из Песни песней, псалмов, книг пророков, строк евангелий и строф из духовной песни Ф.Николаи (1599). По-видимому, его музыкальная кон­цепция складывалась свободно и требовала новой словесной основы для возникавших в его воображении образов и образных контрастов. Не случайно это произведение сравнивают по духу со свадебными кантатами. После импозантного и динамичного хора на хорал (Es-dur, co словами «Восстаньте, взывает к вам голос») — одновременно и призыв и само пробуждение — идет лирический дуэт сопрано и баса с «нарядными» импровиза­ционно-патетическими пассажами у скрипки piccolo (Adagio, c-moll). По своему характеру это любовный дуэт, даже с от­тенком страстного томления. По тексту же — диалог Души и Иисуса. Любовная патетика дуэта далее оттеняется музыкой совсем другого рода: строфа хорала «Сион слышит пение стра­жей» звучит в духе двухголосного «сельского» ансамбля (пля­совая мелодия у тенора в унисон со струнными, контрабас глубоко внизу). И снова любовный дуэт — на этот раз более свет­лый и радостный (B-dur с солирующим гобоем). Кантату за­вершает строфа хорала в аккордовом изложении (Es-dur).

Обе кантаты, таким образом, содержат каждая свой круг контрастных образов. Сопоставляя их по композиции со многими другими духовными кантатами Баха, можно убедиться, что здесь намечаются некоторые функции номеров в пределах целого, например: функция центра тяжести (она чаще всего принад­лежит вступительному хору), функция лирического центра (ария-жалоба или лирический дуэт), функция финала (оживленная ария, заключительный хор или хорал).


Это, разумеется, не схема, не закон, а всего только тенденция, характерная для ряда духовных кантат обычного размера, со своим кругом контра­стных образов. Она может и не проявляться в иных кантатах, особенно хоральных строфических, где все подчинено исходному музыкально-поэтическому материалу и каждый номер стано­вится по существу той или иной характерной вариацией на хорал.

36

Значение протестантского хорала для духовных кантат Баха очень велико. Строфы хорала в строгом четырехголосном из­ложении чаще всего завершают кантату. Нередко мелодия хорала звучит как cantus firmus в хоре или арии, порой поднимаясь как бы над всем полифоническим ансамблем голо­сов и инструментов. На интонационной основе хорала возни­кает тематизм некоторых полифонических хоров. Складываются трехтемные или пятитемные фуги на хорал — по числу раз­рабатываемых в фугированных экспозициях строф хорала. В особых случаях драматического напряжения Бах вплотную сопоставляет, сталкивает такие различные формы музыкальной речи, как декламационно-экспрессивный аккомпанированный речитатив — и спокойная строфа хорала. Все здесь различно: тип мелодии, ее диапазон, ритм, гармония. Это нужно ком­позитору, например, для того, чтобы передать борьбу двух начал в душе человека (страха и надежды, сомнения и успокоения): именно таков смысл большого речитатива с хоралом в кантате № 92, где много раз чередуются эти контрастные типы изло­жения. Аналогичные приемы встречаются в кантатах № 126, 113, 178. Роль хорала внутри кантат, следовательно, чрезвычайно многообразна. Он воплощает массовую, «общинную» традицию протестантизма, в нем заложено эпическое начало содержания, он выводит мораль, уравновешивает эмоции и обнажает перед слушателями простую и строгую этическую суть «сюжета». Для всего искусства Баха, для его стиля в целом и для музыки духовных кантат в частности, хорал, не утративший почвенной основы в народных мелодиях, простой и вседоступный, является своего рода критерием, постоянной величиной, неизменным ме­рилом, при помощи которого легче понять смысл и оценить истинный масштаб баховских исканий и открытий.



Для ряда кантат хорал служит своего рода источником музыкальной образности. Он, например, буквально пронизывает весь тематизм кантаты №60 («О вечность, громовое слово»), сообщая ей внутреннее единство и простую, но неодолимую силу энергии и грозного величия. Он, как и следовало ожидать, определяет образную основу Реформационной кантаты (№ 80, вероятно, 1730 год, прообразы у Баха более ранние), напи­санной на известнейший хорал Мартина Лютера «Ein feste Burg ist unser Gott» («Бог наш оплот»). Можно было бы и не ссылаться на слова Энгельса, назвавшего этот хорал «Мар­сельезой XVI века»: их все знают. Но Бах вложил в свое произведение столько воинствующей силы духа и пафоса борь­бы, что сумел раскрыть отнюдь не молитвенный, а именно боевой смысл этого гимна Реформации.

Реформационная кантата написана для четырех солистов, хора и большого состава оркестра. Главное значение приобре­тают в ней хоровые номера. Господствует в композиции D-dur: ее тональный план — D-D-fis-h-D-D-G-D. В хорах, в первом Дуэте, в заключительном хорале встают образы боевого гимна,

37

показанные как бы с разных сторон. Другие номера — ария сопрано h-moll, второй дуэт (альта и тенора) G-dur — несколько оттеняют своей лирической мягкостью или спокойным тоном основную «наступательную» линию кантаты (не случайно они выделены и в тональном плане). Первый обширный, величествен­ный хор (228 тактов!) — это зодческий, композиционный центр произведения. В нем полифонически разрабатываются строфа за строфой хорала в ряде больших экспозиций. При этом хор и оркестр образуют единый полифонический ансамбль из рав­ноправных участников. Сперва мелодия первой строфы хорала как слегка измененная тема имитируется всеми голосами хора, а затем в основном виде как cantus firmus канонически про­ходит в высоком регистре у труб и гобоев и в низком — у органа. Так же экспонируются другие строфы. Эта монументальная, торжественная и вместе с тем строгая полифоническая обра­ботка хорала призвана демонстрировать мощь разума и воли, выражать, в соответствии с текстом, уверенность в силе, кре­пости, неуклонном движении к истине, верность исконным луч­шим традициям, идущим от времен Реформации.


В дуэте сопрано и баса возникает новый образ воинственно-героиче­ского подъема. Фигурированный хорал звучит у сопрано, бас же ведет свободную мелодию бравурно-героического склада. Контрапункт этих мелодий сопровождается беспокойной инстру­ментальной партией: неумолкающие тремоло струнных создают единый эмоциональный фон — нарастающее волнение битвы, бури.

В середине кантаты — новая хоровая обработка хорала, по стилю резко отличная от первого хора. Там вокальные партии и оркестр сообща воздвигали полифоническую композицию, сплетали подвижную многоголосную ткань; здесь хорал звучит (лишь ритмически измененный, в размере 6/8) одновременно у всех голосов хора, просто и сокрушительно, в унисон и октаву, как мощный гимн, а оркестр ведет самостоятельную бурную партию (когда хор замолкает, она выходит на первый план), создавая воображаемую картину и настроение битвы — подобно предыдущему дуэту, но с большей силой и в грандиозном масштабе. Это соответствует в особенности тем строкам текста, которые говорят о мужестве и бесстрашии в битве, о победе над темными силами зла, над сонмами врагов. Строки эти весьма символичны: крепость человеческого духа осаждается силами дьявола, однако они не могут победить. Но и в ус­ловиях крестьянской войны XVI века, и в образном истолкова­нии Баха в подобные символы вкладывался более глубокий и жизненный

смысл. Образы подобного рода и масштаба — битва как народное движение или всесокрушающая буря или, наконец, грозные события конца света — не часты у Баха. Самое их возникновение в его творческой фантазии знаменует чуткость художника, если и не осознавшего до конца, то уже ощутившего тревожную атмосферу века в преддверии больших

38

социальных потрясений. Что-то от этого духа времени отозвалось и в музыке Баха.

Завершается Реформационная кантата «проясненным» яв­лением хорала — в простом, традиционном хоровом четырехго­лосии и в кратких пределах шестнадцатитакта. Тут как бы обнажено основание всего воздвигнутого здания; слушатель возвращается к исходной теме-идее, к первоистокам творческого замысла.



Духовные кантаты Баха, в их удивительном многообразии и одновременно важнейших общих принципах и тенденциях, могут служить истинной энциклопедией для познания его во­кальных форм. В них всесторонне проявляется отношение ком­позитора к словесному тексту. Бах ищет в тексте нужную ему основу для музыкальных образов, возникающих в его вооб­ражении в связи с избранной темой. Поэтому он и предпочи­тает компоновать свои тексты (сам или привлекая поэтов) из разных источников: диктует здесь музыка. Если композитор и подчеркивает мелодией или гармонией отдельное слово или выражение, явно выделяя его пассажем, зачастую изобрази­тельного значения (например, «игра волн», «плывущие облака», «долина скорби», «умереть», «страдать», «шаги», «взлет» и т. п.), это означает, что такое выделение диктуется образным, выразительным замыслом арии, ансамбля или хора, как жела­тельный штрих, как полезное «уточнение».

Необычайно широко представлены в духовных кантатах типы хоров и особенности хорового письма у Баха. Чаще всего именно большой полифонический хор является важнейшей частью кантаты и обычно открывает ее. В хорах наиболее глубокое развитие получает полифония, и не только в форме собственно фуги, но и в сочетании признаков фуги, сонаты, рондо, трехчастности da capo, французской увертюры. Бах соз­дает хоры более старинного, мотетного склада (в традиции, идущей от строгого стиля XVI века) — и хоровые номера нового, концертного типа, а порой перерабатывает в хор свою же инструментальную увертюру (кантата №110). Хоры из кантат дают различные образцы сочетания и взаимодействия вокаль­ного и инструментального начал, что находит свое проявление как в совместной разработке тем, так и в выделении голосов или оркестра на различных гранях формы. Наконец, хоры вы­полняют первостепенную роль в разработке хорального тема­тизма.

Поистине необъятен мир баховских арий в духовных канта­тах. Ария и ансамбль (в большинстве случаев и хор) вопло­щают у Баха (и вообще в музыке его времени) один музыкаль­ный образ в его внутреннем развитии, развертывании.


Они представляют бесчисленные варианты лирических, лирико-идиллических, скорбных, горестных, трагических, светлых пастораль­ных, легких динамических, мужественно-героических, бурных, «грозовых», величественных образов, более смелых, глубоких

39

и масштабных, чем в современной Баху опере. При самом широком и сложном развитии вокальных партий композитор не рассчитывает на исполнительский произвол певца (что было тогда обычно на оперной сцене), а требует совершенного ансамб­ля голоса и концертирующего инструмента или инструментов, подлинной полифонии в их сочетании. Арии и ансамбли Баха чаще всего полифоничны, хотя далеко не всегда выдержаны в форме фуги. Выразительные возможности человеческого го­лоса он использует с предельной широтой. Сопрано, альт, тенор, бас призваны исполнять в его кантатах мелодии любого типа — от медленной кантилены lamento до самых виртуозных блестящих арий. Однако в ряде случаев Бах отдает предпочте­ние альту, выбирая именно этот тембр для наиболее глубоких по содержанию арий, передающих серьезные, скорбные, траги­ческие чувства. Нельзя забывать при этом, что композитор рассчитывал на исполнение своих духовных кантат, как правило, мальчиками (сопрано, альт) и юношами (тенор, бас) — пев­чими, в манере которых не было оперных приемов и привычки только солировать (по окончании соло они присоединялись к хору).

В духовных кантатах Баха ансамблей значительно меньше, чем арий, но по общему характеру и изложению они близки ариям, а иногда и трактуются как «ария для двоих». Ба­ховские речитативы полностью используют опыт современной оперы, но они более строги по своему складу, не будучи столь сухими и стереотипными, как на оперной сцене. Удивительно богаты и смелы по музыкальному письму аккомпанированные речитативы, выделяющиеся в особых драматических кульмина­циях некоторых кантат (например, № 70 и 127),

Композиция целого в духовных кантатах чаще всего строится на круге контрастных образов, объединенных единой музыкаль­ной концепцией произведения.


Средствами такого объединения служат и хорал (там, где он лежит в основе тематизма), и ладотональные отношения, иногда внутренние интонационные связи, а также распределение функций между частями и тем самым подчинение их общему композиционному замыслу.

Светские кантаты Баха в известной мере связаны с духовны­ми. Так, пять из них, созданные в 1717 — 1737 годах, были затем целиком переработаны в духовные (музыка трех других вошла в Рождественскую ораторию), а отдельные номера из четырех перешли в духовные кантаты. Всякий раз изменялся, конечно, текст, музыка же оставалась без существенных изме­нений, так как в принципе пародии предполагали в каждом случае сходный характер образов.

Бах явно не противопоставлял свои светские кантаты ду­ховным, но и не отождествлял эти разновидности жанра. В его духовных кантатах есть почти все, что может быть в свет-

40

ских (за исключением буффонады или бурлеска), но в свет­ских отсутствует многое, что в особенности характерно для духовных, — редкостная глубина содержания, выражение скорб­ных чувств вплоть до трагизма. Это впрямую связано с наз­начением светских кантат, которые в подавляющем большинстве написаны к случаю, как поздравительные или приветственные. Композитора при этом, видимо, не так уж интересовала ин­дивидуальность чествуемого, будь то герцог, курфюрст, наслед­ный принц, король Польши, профессор университета или лейпцигский купец. Иные кантаты по нескольку раз переадресовы­вались разным лицам, причем заменялось лишь имя в обра­щении, да порой отдельные детали текста. Известная Охот­ничья кантата (№ 208) посвящалась последовательно герцогу Саксен-Вейсенфельскому, герцогу Саксен-Веймарскому и коро­лю Польши Августу III. Другая кантата (№36а) существовала в четырех вариантах, будучи переработана и в духовную.

Художественная ценность светских кантат Баха менее всего зависит от их панегирического назначения. Композитор всякий раз стремился сосредоточить внимание на другом — на развитии самостоятельной фабулы, дающей известную свободу музыкаль­ным образам, на свободной, то есть более обобщенной трак­товке аллегории, постоянном углублении возникающих образов природы и т.


д. Так, для основного содержания и музыкальных образов Охотничьей кантаты по существу безразлично, кому именно она посвящена: в связи с праздничной охотой ослож­няются любовные отношения Дианы и Эндимиона, а затем выступают Пан — олицетворение природы — и Палее — богиня стад, олицетворение сельской идиллии... И только заключитель­ный хор прославляет лицо, в честь которого устраивалась охота.

Многие светские кантаты носят у Баха обозначение «Dramma per musica» и содержат персонифицированные партии «действую­щих лиц», будь то образы мифологии или аллегорические олицетворения (Добродетель, Сладострастие, Время, Счастье и т. п.). Среди поэтов, к которым в этих случаях обращался Бах, известны Пикандер, С. Франк, К. Ф. Хунольд, И. К. Клаудер. Сам композитор, видимо, уклонялся от составления текстов, не имея здесь опоры в библии.

Наиболее привлекательны в светских кантатах, помимо ха­рактерных для Баха лирических образов, поэтические образы природы — бурной (№ 205 — «Освобожденный Эол», началь­ный хор в № 201 — «Состязании Феба и Пана»), пасторально-идиллической (Охотничья кантата. № 249 а — Пастушья канта­та), пробуждающейся весенней (№ 202 — «Скройтесь, печальные тени»), плодоносной осенней («Освобожденный Эол»), игры волн, величественного восхода солнца и т. д. В этом смысле значительный интерес представляет кантата «Освобожденный Эол» (1725), посвященная в первом варианте профессору А. Ф. Мюллеру в день его рождения. Ее образное содержание

41

(за исключением искусственной развязки) совершенно свободно от прикладной цели. Поэтические эмоции и настроения, навеян­ные природой, насторожившейся на пороге осени, буйный подъем ее стихийных сил, грозящих мирной плодоносящей флоре, жалобы Зефира и просьбы Помоны. заступающихся за свое растительное царство, — таково в основном это содержание. С удивительным размахом воплощает Бах бурное, стихийное на­чало, торжествующее во вступительном хоре ветров (в сопро­вождении большого оркестра с трубами и литаврами), в боль­шом речитативе с оркестром и первой арии Эола с ее громовыми раскатами смеха.


Необычайно широка и полна энергии партия высокого баса (Эол), гремит оркестр в бурных пассажах аккомпанированного речитатива. Но эта страшная сила в то же время радостна в своем свободном подъеме. Эол с восторгом прочит свободу раскованным ветрам и отдает им во власть все живое на земле. Этим буйным образам контрастируют нежные лириче­ские, возникающие в элегической арии Зефира и арии-жалобе По­моны. Но Эол неумолим. Его останавливает только вмешательство Паллады: она убеждает его утихомириться и не мешать празд­неству муз в честь профессора Мюллера. В легкой арии типа куранты Эол «загоняет» ветры обратно в пещеру. Дуэт Помоны и Зефира и хор «Виват!» завершают композицию.

В совершенно ином духе выдержана поздравительная Кресть­янская кантата (№212, 1742), обращенная как бы от лица пары крестьян к камергеру К. Г. фон Дискау, которому было пожаловано тогда имение. Бах стилизует на этот раз свое произведение в на­родно-бытовом складе и мыслит его как шуточное — на саксон­ском диалекте (текст Пикандера), в малых песенно-танцевальных формах. Хора в кантате нет, состав оркестра скромен. Соотношение голосов и инструментов близко традиционным зву­чаниям деревенской музыки (простые гармонии, параллелизмы, пустоты в среднем регистре) ; таков, например, заключительный дуэт сопрано и баса «Мы идем туда, где волынка, волынка, волынка...» Среди двадцати четырех номеров кантаты всего две настоящие большие арии — они отлично оттеняют иной тип всей остальной музыки, которая связана с народной песней, с песней-танцем, с подлинными популярными мелодиями бюргерского и крестьянского быта. Музыкальные истоки Крестьянской кантаты уходят также к традициям известных в Европе танцев — сара­банды, бурре, полонеза, мазурки, немецкого Rüpeltanz, раннего вальса. Все в целом, включая и инструментальное вступление, звучит весело, иногда терпко, свежо, непосредственно. Бах здесь — один-единственный раз с такой остротой и последовательностью — выступает словно предшественник Гайдна.



Полностью независима от прикладного назначения шуточная Кофейная кантата (№211, 1732). Если б не краткие пояснитель­ные речитативы от автора в начале и в конце, мало что от­личало бы ее от комической . оперной сценки, от интермедии, уже перерождавшейся тогда в Италии в оперу-буффа. Харак-

42

терны в этом смысле обе партии — юной вострушки Лизхен и ее отца, старого ворчуна Шлендриана (подобно партиям субретки и баса-буффо). Сюжетом послужил пустячок: новая в Европе мода на кофе, которым увлекается Лизхен вопреки предосте­режениям своего отца-стародума. Арии девушки легки, подвижны, даже кокетливы, одна немного лиричнее, другая ритмически ос­трее. Партия Шлендриана получилась у Баха несколько тяже­ловесной. Итальянские образцы здесь не оказали на него прямого влияния. Бах скорее предсказывал в Кофейной кантате немец­кий зингшпиль, последовательная история которого начнется спустя примерно тридцать лет.

Совершенно самостоятельное значение имеет по своему за­мыслу большая кантата «Состязание Феба и Пана» — одна из самых крупных у Баха. Она написана в 1731 году (на текст Пикандера по Овидию), впервые исполнена силами студенческого музыкального общества в Лейпциге и связана, вероятно, у Баха со злободневной музыкальной полемикой, будучи направленной как сатира против определенных лиц. Но «адрес» ее не вполне ясен, что теперь, в далекой исторической перспективе, уже не столь важно. Нельзя только не учитывать, что кантата по идее эстетически программна: показано музыкальное сос­тязание, сопоставлены два музыкальных начала.

Исполнительский состав кантаты — шесть солистов, хор и большой оркестр с трубами и литаврами. Кульминационной зоной произведения, содержащей его главный контраст, являются ария Феба, представляющего высшее, «аполлоническое» начало искусства, и ария Пана, бога природы, близкая сельской простоте и народному быту. Обе арии, каждая по-своему, концентрируют в себе определенные черты баховского стиля, его ариозности. Ария Феба (Largo, h-moll, тенор с солирующими флейтой и го­боем d'amore, струнными) — образец широко развернутого, вдох­новенного лирического излияния с чертами lamento; ария Пана (быстрый темп, A-dur, бас с двумя скрипками и continuo) — типичный пример оживленной, легкой, танцевальной ариозности: ария и зовет «К танцам, к прыжкам...» (пример 3 а, б). Подобные контрасты встречаются у Баха во множестве кантат как типич­ные контрасты образов.


В данной кантате они еще как бы уд­воены: за Феба выступает Тмол в пластичной лирической арии (fis-moll) с гобоем d'amore; Пана поддерживает Мидас в быстрой, простой, угловатой по мелодическому рисунку арии (D-dur) co струнными. Эти две пары арий (Феб и Пан, Тмол и Мидас) составляют сердцевину произведения. Первая же в ряду арий кантаты принадлежит Момусу, который вышучивает начавшийся спор Пана с Фебом. Последняя ария принадлежит Меркурию, который смеется над Мидасом и его ослиными ушами, обещая ему в придачу дурацкий колпак с бубенцами. Начинается и закан­чивается кантата ансамблевыми номерами. Первый, большой и бурный ансамбль-хор заставляет вспомнить об образах «Осво­божденного Эола»: участники готовящегося состязания загоняют

43

шумящие ветры в пещеру, чтобы они не мешали вершить суд. Заключительный ансамбль прославляет прекрасную музыку.

Итак, победил в состязании Феб. Но Бах отнюдь не «унизил» Пана, не лишил его музыку привлекательности. Достаточно вспомнить многочисленные аналогии в творчестве Баха, чтобы убедиться в типичности для него обоих образов — отнюдь не только в кантатах. Арию Пана он затем прямо ввел в Крестьян­скую кантату (с новыми словами), еще раз подчеркнув тем самым ее выразительную сущность. Аналогии арии Феба нередко встречаются в духовных произведениях, в инструментальной му­зыке Баха. Так реальная эстетическая концепция кантаты и здесь оказывается шире ее словесно-логической концепции, гибче, жиз­неннее.

В творчестве Баха пассионы, как и месса h-moll, занимают, вне сомнений, центральное место и представляют собой высо­кую кульминацию. Возможно, что сохранились не все партитуры написанных Бахом «страстей». Полностью дошла до нас музыка «Страстей по Иоанну» (1723) и «Страстей по Матфею» (1729). Текст «Страстей по Марку» (1731) и музыкальные номера, перешедшие оттуда в другие произведения, позволяют лишь частично восстановить произведение. Однако на примере двух сохранившихся партитур со всей убедительностью предстает перед нами величие баховских «страстей».


Бах не только возвы­ шается здесь над общим уровнем музыкального искусства в Европе, но поистине достигает новой вершины в истории художественного творчества вообще. Ничего равновеликого нель­зя назвать ни в одной области искусства той эпохи!

В пассионах Бах прямо соприкасается с наиболее глубоким содержанием своих духовных кантат, с миром их образов. Но героем пассионов становится не просто подразумеваемый герой-человек, чьи чувства воплощены в кантатах, а идеальный герой, богочеловек, всем своим существом связанный с простой, земной человечностью, но идущий на подвиг самопожертвова­ния — высший подвиг в глазах Баха, который еще не стремился создать образ действенного, дерзновенного героя: время не при­шло, реальная действительность не давала оснований. На пути этой творческой концепции у Баха были сильные предшественники, и прежде всего X. Шюц в его «Страстях» (1664 — 1666). Да и в немецкой поэзии XVII века многое по существу вело к об­разности Баха. Так, у Якоба Бёме, поэта-философа, мистика и пантеиста первой четверти XVII века, воплощено трагическое восприятие жизни как юдоли плача и страданий. Он видит человека всегда распятым на кресте («Аврора, или Утренняя заря», 1612). Вместе с тем в его представлениях бог, природа и человек как ее часть слиты воедино в непрерывном процессе жизни. В одной из песен Пауля Герхарда (1656) возникает характерный образ: крестные страдания Христа, «страсти»

44

горько оплакиваются им — он как бы несет и свою собственную вину за них, стоя у подножия креста. По духу это уже близко образной концепции Баха, его пониманию идеального героя-страстотерпца в высшeм проявлении человечности. В немецком искусстве XVII века — в поэзии, театре, живописи стиля барокко — заметно нарастала экспрессивность, достигав­шая подчас бурного, безудержного выражения. Бах наследовал и ей, но при этом поднялся до подлинного трагизма, ибо в его искусстве высокий накал чувств соединился с мудрым действием разума (принцип единовременного контраста!).


Так духовные истоки баховских пассионов уходят в немецкий XVII век; их трагедийная концепция является порождением XVIII века с его новой общественной атмосферой в Европе. То, что ощущалось как трагичное в Германии XVII века и порождало тревожную экспрессию в искусстве со времен Бёме, созрело до уровня трагедии в эпоху Баха.

«Страсти по Иоанну» и «Страсти по Матфею» — два разных произведения на одну тему, точнее — два разных этапа в ов­ладении ею. Оба они представляют первостепенный интерес и основаны на общности композиционных приемов при неоди­наковой в итоге композиции целого. Общим свойством для них является совмещение драматического, эпического и лири­ческого планов изложения. «Страсти» в принципе сюжетны и наи­более драматичны среди других сочинений Баха. Повествование евангелиста несет в себе эпическое и отчасти драматическое начало, ибо не остается только рассказом, а в моменты куль­минаций становится и переживанием происходящего. Как в драме, раздаются реплики Иисуса, апостола Петра, Иуды, Пи­лата, первосвященников, толпы (хор). Кроме того, пассионы у Баха заключены в величественные хоровые рамки: вступи­тельный хор становится как бы увертюрой, заключительный дает умиротворенное завершение композиции. Сверх евангель­ского текста в пассионы введены поэтические вставки к нему — взволнованные лирические отклики на события (обычно в ариях и ариозо). Важна роль хоралов, изложенных по преимуществу в строгом четырехголосии (инструменты в унисон с голосами). Они несут в себе некое объективное, эпическое начало и вы­ражают в этой традиционной форме глубокое, истовое чувство всех, общую реакцию на происходящее.

Композиционный замысел «Страстей по Матфею» более сло­жен, более многопланов, чем замысел «Страстей по Иоанну»: в них шире представлено лирическое начало и в связи с этим более широко развернута музыкальная композиция. «Страсти по Иоанну» несколько более лаконичны, более сосредоточены на повествовании и действии, развертывающемся непосредст­венно по евангелию.


В них всего десять арий и ариозо — против двадцати пяти в «Страстях по Матфею». Основу ком­позиции «Страстей по Иоанну» составляют речитативы и ко­роткие драматизированные хоры (толпа). В отличие от общего

45

эмоционального тона в речитативах с их отдельными «пиками напряжения» (партия Иисуса вообще строга и спокойна), вся линия кратких хоровых выступлений толпы исполнена редкого у Баха действенного драматизма — более острого, чем в опере того времени. Таковы злобные возгласы: «Не этого, не этого [отпусти], но Варраву!» (№29), «Радуйся, царь иудейский!» (поношение Иисуса, №36), «Распни его» (№44). Слово «Расп­ни!», повторяясь много раз, звучит в двадцати четырех так­тах полифонического хора, напряженного и страшного в своей жестокой экспрессии (пример 4). Каждый важный поворот в развитии драмы вызывает проникновенно-лирический отклик в более широкой музыкальной форме. Рассмотрим вкратце, как выстроил Бах музыкальные номера в зоне кульминации «Страс­тей по Иоанну». Она наступает со словами Иисуса на кресте «Свершилось!». Этот простой возглас, словно предсмертный вздох, становится тематической основой следующей тут же арии альта «Es ist vollbracht» (№ 58, Molto adagio, h-moll, с виолой da gamba и органом; пример 5 а, б). Глубокая печаль ее величава, в темном колорите. Траурные звучания сменяются в средней части арии победным Vivace (D-dur), знаменующим конечное торжество героя, после чего снова возвращаются по­хоронные возгласы «Свершилось!». «И, склонив голову, скончал­ся», — возвещает евангелист. Здесь еще не место рыданиям и лирике отчаяния. Чувства словно умеряются в торжественном размышлении: следует ария баса с хором «Mein teurer Heiland» («Мой дорогой спаситель», №60, Adagio, D-dur, с органом). По существу это оригинальная обработка хорала, в которой солист и орган плетут свою прелюдийно-полифоническую ткань, а хор ведет хорал в строгом четырехголосии. Именно звучание хорала (который недавно был показан отдельно — в № 56) при­дает целому относительную объективность выражения.


Дальше уже разражается буря. Евангелист бросает быстрые, отрывис­тые фразы. Сопровождая его слова, после шумного пас­сажа-низвержения глухо рокочет орган в низком регистре, расширяя тревожную звучность: это картина видимого потря­сения, когда завеса в храме разошлась надвое и мертвые восстали из гробов. Только теперь сострадающее чувство бурно вырывается на волю: полно пламенного соучастия, страстного напряжения ариозо тенора «Mein Herz!» (№62, с флейтами, гобоями и струнными). Здесь применены экстраординарные средства в интонационном строе и разомкнутой форме целого, в ладогармоническом складе и тембро-фактурных приемах, соз­дающих эффект нарастающей тревоги. Здесь не действует прин­цип единовременного контраста: драматизм выражается открыто. Но Бах не ограничивает этим зону кульминации. Ее завер­шает большая ария сопрано «Zerfliesse, mein Herze, in Fluten der Zähren» («Изойди, мое сердце, потоками слез», №63, f-moll, с флейтами, гобоями и органом), исполненная трагиче­ского чувства (пример 6). Слезная экспрессия выражена с не-

обычайной силой в широкой и интонационно острой мелодии голоса, в страстных возгласах флейт и гобоев, в импрови­зационно-патетическом складе всей музыки с ее синкопическими ритмами. И тут же в неуклонно медленном движении целого, в удивительной, цельности материала и всей композиции (раз­витие выведено от изначального тематизма), в постоянной пульсации басов, в исходных ритмах колыбельной заложено властное сдерживающее начало. Торжествует принцип едино­временного контраста. Достигнута трагическая вершина.

Своего рода увертюрой к «Страстям по Иоанну» служит большой вступительный хор «Herr, unser Herrscher» («Бог, наш господь», g-moll, co всем оркестром). Одновременно очень цельная и очень гибкая по сложному сочетанию различных композиционных приемов и признаков (близость к изложению concerto grosso, черты рондообразностн, схема da capo), эта хоровая увертюра раскрывает две стороны одного образа — величие и трагедию темы «страстей».


Единство целого дости­ гается выдержанным движением средних голосов (параллелиз­мы шестнадцатыми), нестрогой остинатностью баса. Этот гулкий и торжественный рокот, почти не умолкающий в оркестре, сооб­щает всему звучанию одновременно и трепетность и силу, как того требует общий замысел произведения.

В «Страстях по Матфею» Бах опирался на самый протя­женный из евангельских текстов на данную тему. Помимо того, он заботился о многих поэтических вставках в него, направляя в этом смысле работу своего «либреттиста» Пикандера. В итоге все три линии — эпическая, драматическая, лирическая — вы­явлены здесь очень полно, с большой силой экспрессии, и му­зыкальная концепция целого складывается на основе их пос­тоянного сложного взаимодействия. «Страсти по Матфею» на­писаны для двух хоров со своими солистами, причем хоры выступают и по отдельности, и чередуясь, и вместе, как того требует драматическое развитие. Более широка партия Иисуса (высокий бас), кроме речитатива включающая и ариозные мо­менты, выделенная особым колоритом сопровождения: только она одна идет в сопровождении струнного квартета. Речь еван­гелиста очень сдержанна в музыкальной декламации и лишь в точке наивысшего напряжения прямо скрещивается с мело­дией Иисуса. В остальном евангельский текст в речитативах звучит от лица Петра, Иуды, Пилата, его жены, двух служанок с их вопросами Петру. Выступления же двух лжесвидетелей — двух первосвященников — образуют по нескольку тактов дуэта в имитационно-каноническом складе.

Хоры трактованы Бахом то обобщенно-символически (нап­ример, от лица «верующих» оба хора вместе или от лица «Дочерей Сиона» и «верующих» раздельно), то собственно драматически (ученики, толпа), причем драматическая группа представлена теперь более широко, чем в «Страстях по Иоанну». Моменты острого драматизма подчеркнуты ударным объеди-

47

нением хоровых составов, как в страшном крике «Варраву!» или в зловещих имитациях «Распни его!». Даже в пределах нескольких тактов активизация голосов хора создает живое впечатление драматических реплик (вопросы учеников «Не я ли? Не я ли [окажусь предателем]?»).


Перекличкой же двух хоров достигается эффект массовой динамики, агрессивности, злого напора перебивающих друг друга предателей.

Углубляя лирическое начало в музыке «Страстей по Мат­фею», Бах не только увеличивает количество арий, но уде­ляет особое внимание аккомпанированным речитативам, по су­ществу смыкающимся с формой ариозо. Небольшая, незамкну­тая, но музыкально насыщенная форма эта связана у Баха с внутренней драматизацией лирики и, в отличие от арии того времени, не столько дает обобщенное выражение эмоции, сколь­ко воплощает напряженное, часто переходное душевное состоя­ние, знаменуя скорее путь, движение, чем остановку и углубле­ние. Нигде в вокальной музыке Баха этот тип изложения не разрабатывается так последовательно, как в «Страстях по Матфею», что связано с важной для драматургии лирической линией произведения.

Своего рода увертюрой к «Страстям по Матфею» является большой вступительный двойной хор (e-moll, co всем оркестром), в котором обобщенное выражение возвышенных эмоций сли­вается с поэтической символикой (плач дочерей Сиона) и эле­ментами драматической картинности. В соответствии с общей темой произведения (великая жертва ради спасения других) он написан на хорал «О Lamm Gottes» («О агнец божий»), мелодия которого проходит у сопрано, выделенного из общего звучания. Один хор звучит от лица дочерей Сиона (символи­ческий образ), другой объединяет верующих. Оркестр, начи­нающий изложение, неуклонно ведет свою линию в ровном движении аккордово-насыщенной прелюдии, с большими волнами подъемов, с настойчивым опеванием секундовых интонаций, словно стонов, с тяжелыми шагами басов. Два хоровых состава выступают раздельно, сливаясь в многоголосие лишь в пос­леднем разделе формы. Сначала первый хор, после парных имитационных вступлений, включается в полифоническое дви­жение целого и тоже опевает интонации стона. Второй хор лишь вторгается с вопросами: «Кого?», «Как?», «Что?», «Ку­да?» — словно толпы народа потрясенно следят за происхо­дящим.


Символика оборачивается драмой, а плач дочерей Сиона уже кажется вызванным шествием на Голгофу. Далее оба хора перекликаются вопросо-ответными репликами, что еще больше оживляет драматизм изложения. А над всем спокойно движется хорал, как простое напоминание об идее «Страстей», как общепонятная сентенция. При всей сложности здесь воп­лощен единый образ — возвышенный, драматически напряжен­ный, поистине многообъемлющий, пророческий для произведения в целом.

48

Лирико-драматическая линия вступительного хора подхваты­вается и развертывается дальше, в ариозо и ариях, начиная с №9. Здесь нет прямого музыкально-тематического разви­тия. Возникают и развиваются новые интонационные элементы, причем одно как бы прорастает в другое, прежнее сочетается с новым, восстанавливается на расстоянии, преобразуется и т. д. Эти свободные и гибкие интонационные связи в процессе живого роста музыкальной мысли объединяют лирическую ли­нию «Страстей». С самого начала произведения все лириче­ские отклики на события связаны только с трагическими мо­тивами в евангельском тексте: с предвестием грядущего, с упо­минанием о распятии, жертве, погребении, с пророческими словами Иисуса. Уже в первом ариозо (№9, fis-moll, альт с двумя флейтами) и арии (№ 10, fis-moll, тот же состав) выражено чувство глубокого сострадания, проникнутое трево­гой (ариозо) и покаянной лирикой (ария). Партия сопровож­дения в ариозо целиком вырастает из интонаций-вздохов (па­раллельное движение флейт). В арии же местами акцентируют­ся секундовые опевания, родственные интонационности вступи­тельного хора. После сообщения евангелиста о предательстве Иуды в арии № 12 (h-moll, сопрано с флейтами и струнными) достигается первая кульминация в развитии лирической линии. Здесь словно прорывается горячее и трепетное чувство, едва намеченное в первом ариозо: вся ария проникнута интона­циями вздохов-рыданий, словно сгусток lamento (пример 7). На каждой новой ступени драматического развития («сцена» тайной вечери, Иисус в Гефсиманском саду) вступают в силу все новые лирические образы и эмоции, причем в рамки арии или ариозо порой вторгается и хор (ариозо №25 и ария №26).


В дальнейшем подъеме лирической линии к концу первой части «Страстей» Бах не идет на усиление уже испытанных приемов. После «моления о чаше» на время снимается хор, несколько разрежается насыщенность сопровождения и торжествует мед­ленная благородная кантилена баса в арии № 29 (g-moll, co струнными; пример 8). В ее ясном, строгом складе и широком движении только выделяются острота отдельных интонаций (уменьшенные терция и септима) и характерные синкопы, но чем дальше, тем заметнее выступают секундовые опевания-стоны. Это самая «тихая», но и самая глубокая ария в первой части «Страстей».

Когда Иуда предает своего учителя и стражники уводят Иисуса, драматизм резко обостряется в дуэте сопрано и альта с хором (№33, Andante — Vivace, e-moll, с флейтами, гобоями и струнными). Солирующие голоса в напряженно-лирическом дуэте ведут скорбное повествование («...Луна и солнце зат­мились от скорби»), хор вторгается с громкими вскриками протеста... И наконец разражается буря в грозном Vivace с его простой и резкой темой, тяжелыми пассажами басов и стреми­тельной перекличкой первого и второго хоров. Все в этой му-

49

зыке — и живая острота сострадания и пафос грозы отмще­ния — проникнуто такой страстной, такой земной силой, что подобная драматическая концепция далека от благостного уми­ротворения, царящего в евангельском тексте. В отличие от такого открытого драматизма следующий, заключительный хор первой части (№35, E-dur, оба хоровых состава вместе, с флей­тами, гобоями d'amore и струнными) носит трагический ха­рактер и соответственно подчиняется принципу единовременного контраста. Образное единство и обобщенность достигаются здесь богатым художественным сплавом многих выразительных сил и средств. Первичной основой этого хора стал хорал «О Mensch, bewein' dein' . Sünde gross» («О человек, оплачь свои грехи») с его темой покаяния и искупления. Одна за другой строки хорала звучат в партии сопрано. Три остальных хоровых голоса сопровождают их то в имитационном движении, то прибли­жаясь к хоральному складу.


Эти выразительные средства несут в себе более строгое, объективное начало. Главная же сила экспрессии сосредоточена в партии оркестра, единым током движения объединяющей всю композицию. Развитие здесь ис­ходит из характерных интонаций вздохов-рыданий, потоки ко­торых низвергаются в параллельном движении голосов оркестра, а волны вздымаются затем снизу вверх. С начала до конца не умолкает это биение прорывающихся чувств, не ослабевает пафос страдания и покаянной скорби. И одновременно все сдерживается темпом, звучанием хора, строгой линией хорала. По отношению к другим развернутым хоровым (или с участием хора) номерам (не хоровым репликам в драме!) этот хор образует кульминацию в развитии лирико-драматической линии «Страстей». В пределах первой части он как бы отвечает вступительному хору (e-moll — E-dur).

Во второй части «Страстей» сосредоточены важнейшие собы­тия и самые острые коллизии и потому речитативы и краткие хоры действия зачастую выходят на первый план. В развитии лирической линии заметно возрастает патетическая импровиза­ционность, связанная с выражением скорбной страстности в ариях и ариозо. Когда заходит речь об отречении Петра (Иисус осужден на смерть, а апостол Петр по малодушию трижды отрекся от него), звучит лучшая ария «Страстей» — «Erbarme dich» («Сжалься», №47, h-moll, альт с концерти­рующей скрипкой), которая является высшей лирической точ­кой произведения. Главные трагические события впереди, но эта линия покаянной, терзающей скорби выше не поднимается. Основной тематизм арии показан в восьмитактовом инструмен­тальном вступлении, а далее развертывается в контрапункте голоса с концертирующей скрипкой. Ария написана в движении сицилианы, с которой обычно связывались светло-идиллические образы. Но в контраст к жанру мелодия от характерных воскли­цаний lamento и опеваний-стонов переходит к патетическому выражению страстного до неистовства отчаяния (нарастающие

50

волны синкопированных пассажей, «пронзительная» интонация увеличенной секунды).


Этот, казалось бы, безудержный порыв чувств уравновешивается факторами иного порядка: сковыва­ющей мерностью остинатного баса, словно крепкой рукой мед­ленного темпа, средним регистром вокального звучания, «взве­шенностью» и соразмерностью частей в структуре целого.

После первого хора «Распни его», ариозо и арии для соп­рано вновь растет напряжение в подъеме лирико-драматической линии «Страстей». Три драматические точки выделяются на этом пути: эпизод бичевания Иисуса, шествие на Голгофу, Голгофа и распятие на кресте. Нервный пунктирный ритм «би­чевания» пронизывает ариозо альта № 60, свободно отражает­ся в арии альта №61, сочетается с импровизационным изло­жением в арии баса №66 и отголосками проходит в арии альта №70. Мотив «ударов бича» более чем изобразителен; он становится выражением роковой, подстегивающей движение силы, неотвратимой злой угрозы. При этом едва ли не вся вокальная партия в арии №61 сосредоточена на секундовых опеваниях. Трагический пафос выражен в арии баса «Komm, süsses Kreuz» (№66, d-moll, с солирующей виолой da gamba), но характер его совсем иной, чем в арии «Erbarme dich»: здесь нет места покаянной скорби, ибо шествие на Голгофу — путь мужественного страдания, символический образ несения креста-подвига.

Голгофа достигнута. Стихают бурные лирические излияния. На сочном колокольном фоне звучат возгласы альта «Ах, Голгофа, злосчастная Голгофа!» (ариозо №69). Мотивы пе­резвона вторгаются и в следующую затем арию альта, которая носит уже просветленно-торжественный характер: «Смотрите, Иисус протягивает нам руку...». Это и подводит к т и х о й куль­минации произведения. Она приходится на последние слова Иисуса на кресте «Eli, Eli, lama asabthani», «что значит, — поясняет евангелист, — „Боже мой, боже мой, зачем ты меня оставил!"». При этом веская в каждом звуке мелодия Иисуса повторяется на кварту выше евангелистом — и общий колорит блекнет: с последними словами распятого смолкают голоса струн­ных инструментов (пример 9).



Вслед за зоной кульминации (в нее входит и «сцена пот­рясения», как в «Страстях по Иоанну») наступает успокоение. После слов евангелиста об Иосифе из Аримафеи, который при­шел за телом Иисуса, чтобы предать его погребению, идет ария баса «Mache dich, mein Herze, rein» (B-dur, с гобоями и струнными). Она не лишена оттенка скорби (в сопровож­дении еще звучат интонации вздоха), но вдохновение ее светло, как знак катарсиса. Последние номера «Страстей» связаны с отпеванием Иисуса, с хоровой лирикой прощания. Речитативно-ариозные строфы поочередно баса — тенора — альта — сопрано с припевом хора pianissimo на слова «Иисус, спокойной ночи» — словно небольшая колыбельная, такая камерная, почти интим-

51

ная: все страшное отошло, отстранилось, снято великим очище­нием после трагической кульминации. Но это еще не завер­шение. Синтез скорбных мотивов и наступившей умиротворен­ности достигается в большом заключительном хоре (№ 78, c-moll, двойной хоровой состав с флейтами, гобоями и струн­ными) — одном из прекраснейших созданий Баха. Общий склад музыки — гармонический, голоса во многом движутся парал­лельно, колоннами аккордов поддерживая певучую мелодию, плавные волны которой все возвращаются как по кругу. Форма замкнута, трехчастна; в середине ее разрабатываются харак­тернейшие скорбные мотивы исходной темы. Это хоровая пес­ня-плач, она же похоронная колыбельная, объединяющая всех в одном общем движении чувства. Сочетание душевной теп­лоты и мощности выражения определяет ее главную силу. При этом некоторые лейтинтонации (медленные вздохи), в высокой степени характерные для лирической линии «Страстей», звучат и здесь: ничто не забыто (пример 10).

Вся грандиозная концепция «Страстей по Матфею», вся многоплановая их драматургия позволяет говорить о сложном развитии различных компонентов формы, о полифонии не толь­ко в собственном смысле, но и в отношении выразительных сил в крупном масштабе. Таково развертывание эпической, дра­матической и лирической линий с их сближениями, перекре­щиваниями и расхождениями.


Таков ряд несовпадающих тра­гических кульминаций — хоровой (хор №35), ариозной (ария №47), смысловой драматической (речитатив №71). В соот­ ношении музыкальных номеров все связано между собой и все возникает как новое — создается «цепной» характер развития звеньями. После достигнутых вершин и пиков напряжения оно как бы снимается и вступают в действие «тихие» силы — так происходит после зоны кульминации во второй части.

Вне сомнений, трагедийная концепция баховских «Страстей» исторически нова в сравнении со всем предыдущим. Новы и композиционные приемы, примененные здесь композитором. Бах был в первых рядах среди тех, кто в принципе сблизил музыку пассионов с лучшими достижениями оперного искусства. К опер­ным формам в «страстях» обратились и современники Баха — Гендель, Кайзер, Телеман. Однако Бах особенно смело и сво­бодно соединил в своих произведениях оперные и неоперные (полифонические, хоральные, инструментальные) формы, одно­временно сообщив оперным по происхождению (ариям, ариозо) небывалую глубину и серьезность.

Из других вокальных сочинений Баха назовем Рождествен­скую ораторию (1734), Магнификат (1723), шесть мотетов (1723 — 1734), четыре «малые» мессы (около 1737 — 1738). Орато­рия состоит из шести кантатоподобных частей, объединенных темами «рождественской истории», и хотя представляет свой

52

интерес для творческих исканий композитора, отступает по зна­чению перед пассионами. К форме мотета (в принципе жанр чисто хоровой a cappella) Бах обращался нечасто, явно пред­почитая духовную кантату, поскольку в ней можно было рас­полагать возможностями голосов и инструментов, ариозными и хоровыми полифоническими выразительными средствами. Но и в мотетах он не придерживался строго принципа a cappella, присоединяя к отдельным из них инструментальное сопровожде­ние (№ 226) или создавая партию basso continuo (№ 230). Магнификат — торжественное хоровое произведение на латин­ский богослужебный текст и в этом смысле стоит ближе к мессе, чем к духовным кантатам.


Соответственно композиция складыва­ ется из пяти хоров, пяти арий и двух ансамблей (без речита­тивов). Общий характер музыки празднично-приподнятый с мо­ментами идиллической лирики (дуэт № 6).

«Малые» мессы состоят не из пяти канонизированных ча­стей, а всего из двух (Kyrie и Gloria), допускавшихся в про­тестантском богослужении. Почти вся музыка заимствована Бахом из его же сочинений: эти самопародии связывают че­тыре мессы с десятью духовными кантатами 1723 — 1726 годов. Не представляя самостоятельной творческой проблемы, малые мессы небезынтересны при сопоставлениях с грандиозным за­мыслом мессы h-moll.

Традиционные исторические мерки и привычные для эпохи критерии не применимы в оценке «высокой мессы» Баха. Ее реальное, истинное значение не зависит от условий возникно­вения и от практических возможностей исполнения в свое время. Исполнение первых двух частей мессы состоялось 21 апреля 1733 года в Лейпциге на торжественном богослужении в честь нового саксонского курфюрста Фридриха Августа. Несколько позже Бах присоединил к этим частям остальные три. Работая над мессой, он допускал в отдельных случаях и заимствования из собственных сочинений, но почти всегда преображал свой материал, строго отбирая только лучшее, только безупречно со­ответствующее цели. В мессе h-moll следует говорить вообще об избранности музыки с начала до конца. Вместе с тем композитор не мог не сознавать, что его произведение по своим масштабам выходит за рамки богослужения. Неизвестно даже, были ли все части мессы целиком исполнены при жизни Баха; во всяком случае ему, видимо, не пришлось услышать мессу во всей полноте звучания!

Так масштабы и уровень избранности музыки в мессе h-moll и «Страстях по Матфею» делают их идеальными в своем роде произведениями. Они созданы не в прямом расчете на современ­ные им возможности исполнения, а значительно выше их, как того требовали творческие концепции Баха. Они обогнали свое время, но обрели затем вечную жизнь.



В мессе h- moll Бах был далек от ортодоксальной сдержан­ности и объективного тона церковной музыки как строгого, так

53

и парадно-барочного стиля. Он дал каноническому богослужеб­ному тексту новое экспрессивное толкование, нашел для каждой фразы, возбудившей его образную фантазию, сильнейшие выра­зительные средства. Из пяти разделов мессы он создал 25 но­меров: 16 хоров, 6 арий и 3 дуэта. Месса рассчитана на большой по своему времени исполнительский состав. В ее оркестре: флей­ты I и II, гобои I, II, III, трубы I, II, III, валторна da caccia, ли­тавры, скрипки I и II, альт, виолончель, basso continuo. В целом звучности весьма дифференцированы. Среди хоров преобладают пяти- и четырехголосные, но есть и шестиголосный и восьмиголосный. Партия оркестра трактована также очень гибко и по выбору тембров, и по контрастам полнозвучия — камерности, и по функции инструментов в полифоническом развитии.

Хоровой «корпус» мессы — своего рода энциклопедия баховского хорового искусства, в котором претворено все, от традиции стиля a cappella до новейших образцов большой «концертной» фуги для хора и оркестра, небольших, почти камерных поли­фонических форм, внутренне насыщенных драматизмом или ли­рикой душевного высказывания. И хотя арии занимают в мессе более скромное место, они также богаты по применению раз­личных приемов музыкального письма. В этом многообразии форм и выразительных средств чрезвычайно важен принцип об­разной контрастности между номерами, благодаря которому от­теняется содержательный смысл всякого из них. Каждая часть мессы (Kyrie, Gloria, Credo, Sanctus, Agnus dei), выполняя свою функцию в большом цикле, в то же время как «малый цикл» еще разделяется на ряд номеров (соответственно на 3, 8, 9, 3 и 2).

Kyrie отличается от других четырех частей мессы наиболее широко распетым текстом и особо длительным пребыванием в кругу хотя и различных, но не прямо контрастных образов. Всего два возгласа «Kyrie eleison» и «Christe eleison», крат­чайшая мольба о милости — и композитор создал на этой основе два больших хора и дуэт, раскрыл два различных образа взы­вающей к небу скорби в минорных хорах (h, fis) и смягчил эту скорбь лиричностью дуэта (D-dur), помещенного между ними.


Хоры написаны каждый в особом полифоническом складе. Первый хор, большая пятиголосная фуга в совершенной и слож­ной синтетической форме, является вокально-инструментальным сочинением с самостоятельной ролью оркестра (пример 11). Вто­рой хор — четырехголосная фуга на две темы — выдержан в строгом мотетном складе (плавное движение, инструменты в унисон с голосами), идущем от традиции a cappella (пример 12). В первом хоре больше непрестанно растущей экспрессии, волна­ми вздымающегося страстного чувства скорби. Оно звучит в речитациях и мучительных изломах широко развернутой пате­тической темы, растет в пределах масштабной экспозиции в пар­тиях оркестра, затем хора с оркестром, не умолкает в небольшой разработке и снова вздымается из глубины и растет в репризе.

54

Все напряженно здесь — и все сдерживается движением Largo, строго логичным тональным планом, зодческой уравновешенно­стью целого. Второй хор тоже воплощает единый образ (появ­ление второй темы не меняет дела). На протяжении всего Kyrie молчат трубы, валторна, литавры. И хотя в том и другом хоре использованы те же струнные и духовые, звучность их различна. Во втором хоре плавная волнообразная тема движется мерно, в скромном диапазоне и с первых же звуков пение (басы) ведет за собой инструментальную партию (фаготы вступают вместе с басами). В этом, казалось бы, спокойном «старин­ном» развертывании тем тяжелее падает в своей остроте смелая (от II пониженной к вводному тону) интонация уменьшенной терции — резко индивидуальный признак темы. Музыка хора с начала до конца носит характер строгой сосредоточенности, сдержанной углубленности. И лишь эта «падающая» интонация как бы пронзает острой болью всю ткань фуги. Итак, весь первый раздел мессы, первый ее «малый цикл», сосредоточивает в себе подлинно трагическое начало. Уже это само по себе нарушает все строго ритуальные традиции. В малых мессах Бах на такое нарушение не идет, оставаясь ближе к общеприня­той трактовке Kyrie.

Второй раздел мессы, Gloria, предельно расчленен Бахом в тексте и состоит из 4 хоров, 3 арий и дуэта.


Общий характер славления, восхваления оттеняется здесь лирико-патетическими, благостными, скорбными или героическими образами в средних частях «малого цикла». Преобладают светлые, праздничные на­строения. Начальный и заключительный хоры по-разному «глориозны» (Vivace, D-dur, с трубами и литаврами). Первый хор, «Gloria in excelsis deo», поначалу блестящий и живой, с фан­фарами и «юбиляциями», содержит и внутренний контраст: на словах «Et in terra pax» («И на земли мир») наступает резкий перелом — снимаются на время трубы и литавры, идиллично зву­чит тема в параллельных терциях, замедляется движение. Из этой мирной темы разрастается большая и динамичная фуга, общее оживление которой стимулировано подвижностью второй, присоединившейся темы. После этого праздничного хора ария «Laudamus te» («Хвалим тя», A-dur, второе сопрано со скрипкой соло) вносит в восхваление лирико-патетический тон (пример 13). Она очень красива, богата по импровизационно-патетическому изложению, исполнена светлого, вдохновенного порыва чувств, которые носят здесь более личностный характер. Тем спокойнее и объективнее звучит за ней хор «Gratias» с его уравновешен­ностью, мерностью, неторопливым развертыванием вширь. Обе темы просты по рисунку, движутся плавно, чаще поступенно, характер изложения в первых двух третях формы приближается к мотетному. Развитие спокойного образа идет как бы изнутри (темы возникают поочередно, сдвигаются в стреттах, наклады­ваются одна На другую), но оно последовательно ширится, за­воевывает все большую силу, пока не совершается в общем

55

движении прорыв к кульминации — и тогда (в тактах 31 и 41) трубы впервые самостоятельно имитируют первую тему поверх всей остальной звучности: сигнал, что высота достигнута. Музы­ка этого хора звучит в самом конце мессы со словами «Dona nobis pacem» («Дай нам мир»).

Лирической сердцевиной всего раздела Gloria становятся не­посредственно переходящие один в другой три номера: дуэт «Domine deus», хор «Qui tollis» и ария «Qui sedes».


Особое значение среди них имеет хор, впервые в пределах Gloria напи­санный в h-moll, основной тональности мессы. Он сближается по духу с миром образов в «страстях». Его прекрасная, про­никновенно-выразительная тема, подлинно вокальная по своей природе — широкая начальная фраза, расчленение паузой, «го­ворящее» продолжение («...miserere nobis»), — только поет­ся (пример 14). Она звучит в партиях четырехголосного хора в каноническом изложении, в имитациях, тогда как оркестр ведет самостоятельную партию. Партитура многослойна: имита­ционная полифония хора соединяется с контрастной к ней по­лифонией оркестровых групп. На гармоническом фундаменте струнные с самого начала создают колышущийся звуковой фон, а над ним с седьмого такта парят подвижные пассажи двух флейт, изобилующие «вздохами». Главенствует выразительное пение, скорбная мольба с непосредственностью лирического об­ращения. Живое дыхание и мягкие краски «фона» сообщают целому совершенно своеобразную прелесть и теплый колорит.

Вся эта лирическая группа номеров отделена от последнего в Gloria хора арией «Quantum tu solus sanctus» (D-dur, бас с валторной da caccia и двумя фаготами). По своему характеру она как бы вводит в хор «Cum sancto spiritu» (D-dur). Все служит в этом хоре созданию образа необычного, вырывающе­гося из норм, могучего, грозного и светозарного одновременно, образа всемогущества, который под стать созданиям Микеланд­жело. Все здесь призвано поразить воображение слушателя: энергичный возглас заглавной темы (всегда в партиях попарно) с ее отрывистым, ударным окончанием, широкие шаги хорового баса в пределах двух октав на фоне протянутого аккорда верх­них голосов (такты 5 — 7, 13 — 16), троекратно выдержанный хором уменьшенный септаккорд (такты 27 — 29, 76 — 78, 113 — 115), вырастание темы ярко динамичной фуги (от такта 37) из заглавной темы-возгласа, сочетание внутри фуги активного полифонического движения и прерывающих его аккордовых фраз, которые и членят данную форму, и еще крепче объеди­няют фугу с началом хора.


Это окончание Gloria как бы от­вечает в своей мощи начальному хору.

«Малый цикл» Gredo занимает центральное положение в мессе и является в целом наиболее сложным, наиболее мно­гообразным по своему составу. Догматический текст «символа веры», казалось бы, не располагал к широкому и ярко образ­ному его воплощению. Но Бах не подошел к нему риторически.

56

Он нашел в своей образной системе средства для выражения даже таких сторон Credo, как твердость установлений, крепкая традиционность высказанного, обозначил лирическую сердцевину Credo и наметил высокую кульминацию всей части. Он услышал и трагическое начало, и возможность идиллического мироощуще­ния, и сильнейшее победное торжество жизни над смертью. Он создал свое Credo.

Образный смысл Credo выражен по преимуществу в хорах, которые здесь с полной силой представляют и лирические об­разы. Среди девяти номеров значение дуэта и арии остается второстепенным. Композиция Credo в целом симметрична. Двум первым хорам отвечают два последних. Все вместе они образуют монументальное обрамление Credo, и в них торжествует объек­тивное, внеличностное содержание. Каждая из пар состоит из хо­ра утверждения, так сказать, декларативного, строго кон­структивного, с введением грегорианского хорала (в начале дан­ного «малого цикла» это собственно «Credo», в конце — «Con­fiteor»), и хора прославления (соответственно «Patrem omnipotentem» — «Et expecto»).

Первый хор — «Credo» (миксолидийский лад, пять голосов с двумя скрипками и continuo) — отчасти стилизован под ста­рину, как фуга на грегорианскую мелодию в диапазоне квинты, с применением горизонтально-подвижного контрапункта, при скромном составе исполнителей и господстве вокального голосо­ведения. И все это наложено на непрестанное волнообразное движение четвертями в басу (continuo), причем остинатность лишь намечена. Фуга сдержанна, величава, декларативна, как ни обогащают баховские контрапункты изложенную большими длительностями грегорианскую тему.


Примыкающий к первому хору второй — «Patrem omnipotentem» (D-dur, четыре голоса с трубами и литаврами) — отчасти контрастирует ему ожив­ ленным движением, гармонической ясностью, яркой звучностью оркестра. Но это лишь дополняющий контраст, ибо и здесь нет ничего личностного, а воплощена простая, необоримая сила, декларирован неоспоримый тезис. Если в первом хоре он ут­верждался с величием внутренней сосредоточенности, то во вто­ром — с ораторским размахом торжественного провозглашения.

Два последних хора Credo сопоставлены по сходному прин­ципу. «Confiteor» (fis-moll, пять голосов с basso continuo) — наиболее сложная традиционно-полифоническая композиция в мессе: фуга на две темы, к которым с такта 73 присоединя­ется грегорианская мелодия. Темы поочередно экспонируются, проходят в парных имитациях и в двойном контрапункте, а затем и грегорианская мелодия сверх всего проводится кано­нически и идет у тенора в увеличении. Эта виртуозная поли­фоническая техника демонстрируется на простом, несколько объективном тематическом материале, что придает целому такой же определенный облик. После медленной, странной, гармони­чески острой коды (как эмоциональный слом в развитии преды-

57

дущего) врывается совсем иное: концертное звучание послед­него хора «Et expecto» (Vivace, D-dur, пять голосов с трубами и литаврами), победного, проникнутого единым порывом радо­стных чувств.

Все остальные номера, входящие в Credo, отличаются го­раздо более индивидуальной выразительностью. Главное здесь сосредоточено в трех срединных хорах «Et incarnatus», «Cruci­fixus», «Et resurrexit», причем эта сердцевина отделена от тор­жественного двуххорного «обрамления»: в начале дуэтом со­прано и альта, в конце арией баса. Уже в дуэте проступают черты светлой и мягкой лирики; затем образ Христа-человека воплотившегося (Et incarnatus) и распятого (Crucifixus) вдохновляет Баха на создание самых глубоких, самых человечных частей Credo. Чудесный хор «Et incarnatus» (h-moll, пять голосов с двумя скрипками и continuo) выдержан в почти камерном звучании и полностью погружает слушателя в сферу серьезных и благоговейных чувств (пример 15). Отрывисто бьют каждую четверть басы, непрестанно «вздыхают» в легких фигурациях скрипки, и на этом неспокойном фоне, нисходя по зву­кам аккорда или сходясь в созвучиях, голоса хора с глубокой значительностью вещают о свершившемся чуде перевоплощения.


Возникает необычный образ, высокий, проникновенно-серьез­ный — и одновременно лирически «очеловеченный», трепетно-близкий каждому. Что-то есть в этом образе от внушения, от застывшего «чудесного мгновения», при котором, однако, слыш­но, как бьется сердце.

Это подготовляет слушателя к восприятию гениального хора «Crucifixus» (e-moll, 3/2, четыре голоса со струнными, флейта­ми и continuo). В основе его хрестоматийно известной музыки лежит целый комплекс сложно взаимодействующих вырази­тельных средств. Ни одно из них само по себе не является «чрезвычайным», есть среди них и весьма традиционные. Бах не обращается здесь к испытанным приемам патетической импро­визационности с ее экспрессией и не воздвигает сложнейших полифонических конструкций. И все же возникающий трагиче­ский образ достигает истинной трагедийной силы, не ослабе­вающей с годами, даже со столетиями.

В хоре «Crucifixus» соединяются стабильные, как бы ско­ванные, выдержанные на всем протяжении силы (basso ostinato четвертями, ровные аккорды сопровождения половинными но­тами) со свободным от этой мерности, почти импровизацион­ным движением хоровых голосов. Но и в двойной мерности оркестровой партии нет покоя. Остинатная басовая формула с ее хроматическим нисхождением уже стала тогда как бы символом скорбного lamento, горестной обреченности, не отсту­пающей ни на миг. Мерные всплески аккордов в разных ре­гистрах с четвертого такта гармонически осложнены (умень­шенные септаккорды и их обращения). Партия хора развива­ется независимо от этой установившейся периодичности струк-

58

туры. При первом проведении basso ostinato голоса молчат. При втором и третьем они поочередно вздыхают (сопрано, альт, тенор, бас) «Crucifixus, crucifixus». От четвертого к восьмому построению хоровая ткань уплотняется, нисходящие хроматиз­мы проникают и в вокальные партии. При десятом-одиннадцатом проведении, после паузы, голоса имитируют характерную попевку, которая содержит острую интонацию уменьшенной тер­ции (как во втором хоре Credo).


При последнем, тринадцатом проведении движение хора замедляется, хроматизируется («...и похоронен, и похоронен»), оркестр замолкает, звучит лишь остинатный бас. В этом сложном комплексе выразительных сил вновь торжествует принцип единовременного контраста. На его основе Бах достигает впечатления трагической скорби, одновременно острой и высокой, мучительной и благоговейной.

После угасающих, как бы уходящих вглубь звучаний «Cruci­fixus» ослепительным светом врывается «трубная» звучность хо­ра «Et resurrexit» — с полным оркестром, в триумфальном ре мажоре. Впечатление грандиозное, ошеломляющее. Здесь воз­никает самый резкий контраст в пределах всей мессы, на него приходится зона главной кульминации произведения: от смерти и погребения — к воскресению и торжеству жизни. Весь хор «Et resurrexit» проникнут этой ликующей силой. Характер те­матики, черты праздничной концертности, тенденции вариацион­ного развития сообщают целому динамическую энергию, блеск, единство.

Своего рода блаженным отдыхом становится затем ария баса «Et in spiritum sanctum» (A-dur, бас с солирующими гобоями d'amore). Бах извлек из текста только одну выразительную возможность создать светлую идиллию, почти пастораль (6/8, нежные терции в волнообразном движении гобоев, легкая, под­вижная мелодия баса). В контексте «малого цикла» Credo эта ария становится идиллическим интермеццо перед монументаль­ным двуххорным финалом.

Четвертая часть мессы — Sanctus — состоит всего из трех номеров и как бы отвечает второй части — Gloria — общим ха­рактером торжественного прославления. В контексте всей мес­сы первый хор Sanctus с наибольшей силой и размахом во­площает образ всемогущества, гигантского, необоримого, сози­дательного начала жизни. Громоносное величие и стихийная мощь вместе с импульсивной динамикой определяют главное впечатление от этого великолепного начала всей части.

Заглавный хор — «Sanctus» (D-dur, шесть голосов, полный оркестр с трубами и литаврами) — состоит из двух разделов (в соответствии с текстом), сопоставленных по типу француз­ской увертюры, трактованной по-баховски широко и с большим акцентом на первом разделе.


Первые же такты хора потрясают слушателя. Сочетание громового триольного раската верхних голосов, идущих параллельными созвучиями, с тяжелыми, креп­кими шагами баса по большим интервалам, с трубным звуча-

59

нием оркестра и элементами марша в его партии создает уди­вительный эффект совершенно не банальной, не стереотипной торжественности, лишенной какой бы то ни было статики. Вто­рой, фугированный раздел хора, с признаками концертного скла­да, полон радостного оживления, подвижности и света.

Праздничный, концертный характер носит и восьмиголосный хор «Osanna» (D-dur, с полным оркестром), повторяющийся после лирической арии тенора «Benedictus» (h-moll, с солирую­щей скрипкой).

Последняя часть мессы — Agnus dei — включает всего два номера и совсем не содержит в себе ничего празднично-триум­фального. Одна лишь она начинается арией и заканчивается спокойным, величаво-сдержанным хором. Прообразом арии «Ag­nus dei» (g-moll, альт с солирующими скрипками) послужила ария из духовной кантаты № 11. Бах переработал ее, сделав мелодию строже, острее, транспонировал на тон ниже. В итоге она стала лучшей из арий мессы — высоким образцом траги­ческого в ней. Бах передал в этой арии, в отличие от тради­ционного в подобных частях смягчения эмоций, остроту душевной боли, приблизившись к миру «страстей» и интонационному скла­ду хоров Kyrie. Черты патетической импровизационности сведены здесь к характерным изломам и «покачиваниям» мелодии с острыми интонациями (от II пониженной к вводному тону), в особо подчеркнутом синкопированном ритме. Сочетание, пере­плетение равноправных линий альта и двух скрипок (в уни­сон) углубляют и длят это мучительное напряжение горестных чувств, острых и сдерживаемых, словно в подавленных рыда­ниях (пример 16).

Часть Agnus dei, a с нею и вся месса заканчиваются хо­ром «Dona nobis pacem», который полностью повторяет му­зыку хора «Gratias». Так все праздничные, победные, триум­фальные образы, все самые сильные образные контрасты мессы отступают в последней ее части.


Остается чистое скорбное чув­ство, как память о выраженном раньше (на этот раз в лири­ческой арии), вновь обретены сила духа и душевное равно­весие, достигнутые как бы на простых «земных» путях, в мирной долине жизни.

В отличие от духовных кантат (с которыми месса, однако, имеет много общего) и от пассионов, месса Баха состоит лишь из широких, завершенных музыкальных форм и в этом смысле подобна инструментальным циклам. Ее общий ладотональный план тоже более концентрирован, чем в пассионах:

h-D-fis D-A-D-G-h-h-D-D A-D-G-h-e-D-A D-D-h-D g-D

По характеру и избранному кругу музыкальных образов мес­са не только необычайно богата, но и включает в себя все главное из образной системы Баха, и притом в избранных вариантах. Мы проследили, что внутри каждого из пяти «малых циклов» мессы возникают всякий раз свои особые функциональ-

60

ные соотношения композиционных единиц (хоров, арий) и ни один цикл в этом смысле не похож на другой. Тем самым и функции каждого из этих циклов в «большом цикле» мессы определяются как всякий раз особые, неповторимые. Цикл Credo, центральный во всей композиции, не имеет себе аналогий, он содержит лирическую сердцевину ее и наиболее высокую куль­минацию. Циклы Gloria и Sanctus в известной мере отвечают один другому как «глориозные», но включают в себя различ­ный круг образов и образных контрастов. Крайние циклы Kyrie и Agnus dei частично сближаются между собой в эмоциональ­ных оттенках скорбного моления и в определенности наклонения каждого из них (вне торжественной праздничности). Но эти скромно выраженные тенденции симметрии нимало не переве­шивают принципа функциональности всех пяти разделов мессы. Итак, можно прийти к заключению, что композиция мессы ни в малом, ни в большом не строится как ряд составных частей, а скорее приближается к своеобразному циклу

цик­лов, причем в основе ее концепции находится избранный круг типичных для Баха музыкальных образов. Это значит, что со­держание каждой части не только глубоко само по себе (как скорбные моления Kyrie, как трагическая сердцевина и побед­ная кульминация Credo, как величие Sanctus, как горечь и обретение душевной крепости в Agnus dei), но и многозначи­тельно, как часть баховской картины мира.



Инструментальные сочинения Баха в огромном большинстве своем — произведения чисто светские, не зависящие от духов­ной тематики и не предназначенные для исполнения в церкви. Лишь органная музыка у него так или иначе связана с ду­ховными текстами (хоральные прелюдии, вариации и другие обработки) и рассчитана на церковный орган (хотя бы и вне богослужения). Вместе с тем не только музыкальный тематизм, но и характер музыкальных образов в целом сближает, напри­мер, духовные кантаты с клавирными и органными пьесами, а интонационный строй отдельных прелюдий и фуг из «Хорошо темперированного клавира» иной раз соприкасается с харак­терными интонациями из мира «страстей». Поэтому Бах и мог так свободно заимствовать части своих инструментальных сочи­нений для инструментальных же (порою и вокальных) номеров в духовных кантатах. Самый тип импровизационно-патетическо­го изложения, отмечающий патетику Баха в кантатах, «стра­стях» и мессе h-moll, широко выражен, например, в прелюдии-фантазии для органа g-moll (№ 542), в Adagio из сонаты для скрипки соло g-moll (№ 1001), в Grave из такой же сонаты a-moll (№ 1003), в прелюдии a-moll из II тома «Х.Т.К.», в Adagio из первого Бранденбургского концерта, в Хроматической фантазии. Скорбно-горестные интонации, сопряженные с вопло­щением большой группы определенных образов в вокальных

61

произведениях, служат аналогичным целям и в инструменталь­ной музыке. То же можно отметить и в отношении образов пасторальных или идиллических, победно-героических, величе­ственных или оживленно-динамических. Однако инструменталь­ные произведения, даже наиболее крупных масштабов, во время Баха и у него самого еще не могли воплотить такие глубокие и сложные концепции, какие были под силу «страстям» и мессе h-moll.

В рамках самой инструментальной музыки Баха протекает процесс постоянного взаимодействия и взаимообогащения раз­личных ее областей, жанров и типов изложения. Баховское твор­чество в принципе синтетично в этом смысле, что не означает, впрочем, утраты его жанровой специфики.


Во взаимодействии всех выразительных сил и средств своего искусства Бах достиг высшего предела, какого можно достичь, не стирая основных граней между областями и жанрами музыкального творчества. Путь Баха проходил в десятилетия, когда инструментальная музыка западноевропейских стран находилась уже на переломе от стиля XVII зека к новым творческим течениям, победившим в последней трети XVIII. При этом разные сферы и жанры ее развивались неодинаково и на разных уровнях по отноше­нию и к старым традициям, и к новым процессам. Органная музыка, особенно в Германии, продвигалась вперед на основе старых традиций и развития полифонических форм. Клавирная испытывала все сложности переломного времени, еще не вполне порывая со старым в многообразных поисках нового — по мень­шей мере в двух влиятельных направлениях (итальянская и французская школы). Активнее всего устремлялись вперед пред­ставители скрипичных творческих школ, особенно итальянской, работавшие также в области ансамбля и оркестра. В произ­ведениях для органа, естественно, более сказывалась атмосфера музицирования в храме. Клавирные сочинения, существуя в ка­мерной обстановке домашнего, салонного или придворного кон­церта, не были изолированы и от влияний театра, в частности оперного. Музыка для струнных инструментов всего более сле­довала за развитием мелодического мышления в вокальных жан­рах и обретала силу непосредственного эмоционального выска­зывания, уже предвосхищавшего сентиментализм. Музыкальные формы как таковые тоже отражали на себе это существование на перекрестке двух эпох. Еще продолжалось развитие фуги и импровизационных полифонических форм, но уже шла кристал­лизация сюиты, набирали силу циклическая соната и увертюра (sinfonia), в пору цветущей молодости вступал инструменталь­ный концерт. Полифонические методы изложения и развития почти в любом случае соседствовали с иными, гомофонно-гар­моническими, которые, однако, еще не достигли классической

зрелости.



В этих условиях Бах не только стремился расширить свой личный творческий опыт, обогащая, например, клавирную му-

62

зыку опытом органных импровизаций или сообщая порой ор­ганным сочинениям тонкость клавирной манеры. Он охватывал, изучал, постигал и перерабатывал новое повсюду, где оно про­являлось. Он не обошел французских клавесинистов, работая над сюитами, хотя и не подражал им. Он широко опирался на опыт итальянцев в сонатах и концертах, но и тут сделал собственные выводы. Что же касается фуги, прелюдии, поли­фонических импровизационных форм, Бах с юности овладел творческим наследием немецких композиторов и двигался далее свободно, уже ведя других за собой. Превосходно, практически владея спецификой различных инструментов, он не стеснялся в известной мере сближать склад их изложения в своем му­зыкальном письме, поручая, например, скрипке многоголосие, а клавиру — скрипичную фактуру.

Главное значение в инструментальном творчестве Баха при­надлежит его сочинениям для клавира и органа. Клавир в го­раздо большей степени, чем орган, был для Баха домашним, рабочим и учебным инструментом. На клавире естественно было культивировать не только серьезные крупные жанры, но и ме­нее сложные бытовые (сюита, шуточные программные пьески), а также сочинять в расчете на него пьесы учебного назначе­ния. Бах пользовался разновидностями клавира: сильным по звучности клавесином с несколькими мануалами (для концертов и аккомпанемента в оркестре) и небольшим клавикордом (для домашних занятий). В сравнении с обычным в то время клавир­ным репертуаром (домашним, салонно-концертным) Бах широко раздвинул его рамки, обновил и обогатил его, предъявляя к инструменту не только многосторонние, но сплошь и рядом пре­дельные для того времени художественные требования. Его Хро­матическая фантазия подготовлена скорее органными, чем кла­вирными, традициями, тогда как танцы в сюитах по преиму­ществу связаны с чисто клавирным наследием. Казалось бы, форма фуги в равной мере разрабатывалась Бахом (и его пред­шественниками) и на органе, и на клавире.


Однако при многих общих тенденциях у органных фуг со своей стороны и клавирных со своей есть и характерные особенности: клавирные фуги ком­пактнее, короче, центростремительнее, более камерны; орган­ные — шире, свободнее, масштабнее, в более крупных линиях, с характерной пассажной техникой большого плана. Известно, что Бах отличался особым мастерством регистровки на органе: масштабы органных фуг, предоставляя для этого широкие воз­можности, требовали подобной смены красок. В клавирных же произведениях шла более тонкая отделка мелодических линий, деталей, частностей голосоведения в расчете и на специфику иного звучания, и на большую сжатость, собранность формы в целом.

Клавирная музыка Баха дает целую шкалу движения от простого к сложному — в смысле формы, типа изложения, тре­бований к исполнителю: от маленьких прелюдий, двух- и трех-

63

голосных инвенций к Французским и Английским сюитам, от сюит и партит к концертам, к циклам «Wohltemperiertes Kla­vier», к фантазиям с фугами, к замыслу «Kunst der Fuge». Различие масштабов и степеней сложности связано, разумеется, и с различным образным содержанием пьес, но они всегда образны

у Баха, даже будучи задуманы с учебными, при­кладными целями. По существу здесь все содержательно и все в конечном счете до наших дней составляет школу мастерства для музыканта.

На первое место среди клавирных сочинений Баха нужно поставить прелюдии (фантазии)-фуги — высшее выражение его полифонического письма в музыке для клавира. Это единство двух пьес, своего рода «малый цикл», подготовлялось издавна в практике свободного прелюдирования на органе (или клави­ре) как введение (прелюдия, преамбула) в следующую дальше фугу. Элементы подобного сопоставления есть и в крупных им­провизационно-полифонических формах — органных токкатах и фантазиях (например, у Букстехуде), где пассажно- или импровизационно-прелюдийные фрагменты соседствуют с имитаци­онными эпизодами. В творчестве Баха сложилась, как известно, классическая фуга.


Она обычно следовала за прелюдией (или фантазией), теперь уже записанной композитором в качестве развитой и завершенной пьесы определенного характера.

Благодаря иному методу изложения и развертывания формы, прелюдия оттеняла фугу, подчеркивала ее специфичность. В пре­людии чаще всего не было заявленной темы и движение шло волнами как бы центробежно от начала к концу, будучи выдер­жанным в единой фактуре и построенным на основе одной, двух, трех фраз или тематических ячеек. Возникал единый образ, раскрываемый в потоке движения, без резких градаций внутри формы, без функционального выделения ее разделов. Это для­щееся, «текучее» становление образа можно уподобить отра­жению в реке. В противоположность подобному методу фуга сосредоточивает внимание на теме как зерне образа, много­кратно ее проводит, продвигаясь вперед по ладотональному пла­ну, и устанавливает градации внутри целого, отделяя функции проведений и функции интермедий. Образ также возникает еди­ный, но более четко очерченный, как бы охваченный объемно, с разных сторон. Нужно оговориться, что речь идет о типич­ных, явно преобладающих случаях. Встречаются фугетты и даже фуги в пределах прелюдии (прелюдия Es-dur в I томе «Х.Т.К.»); иногда движение в прелюдии идет на основе не одно-характерных фраз, а более сложных, внутренне разнородных исходных элементов.

Итак, фуга и прелюдия бывают сопоставлены как две раз­личные полифонические формы, два разных понимания того, что такое образ. Что же объединяет данную прелюдию с дан­ной фугой? Исследователи пытаются найти определенные те­матические связи между двумя частями «малого цикла», но эти

64

частные наблюдения еще не позволяют сделать общий вывод и установить закономерность подобного объединения. Нельзя также проводить аналогии между единством прелюдия-фуга и большими циклами того времени (сюита, соната, концерт). В по­следних ясно выражена тенденция к установлению функции каж­дой части вместе с постепенным определением ее образного характера (например, средней медленной части как лирического центра цикла и т.


п.). «Малый цикл» понимается в принципе иначе. Фуга может воплощать образы любого типа — лириче­ские, героические, величественные, скорбные, радостные, спокой­но-сосредоточенные, идиллические и т. д. Ее функция в «малом цикле» не связана с образной типизацией. Прелюдия в образ­ном смысле тоже не имеет четких ограничений. Эта образная широта в том и другом случаях предполагает и множество индивидуальных решений для объединения прелюдии-фуги. От­четливее всего здесь проявляется принцип возмещающего, или дополняющего, контраста, зачастую при единстве образного наклонения в цикле, а порою и при общности интонационного склада (Хроматическая фантазия и фуга). Впрочем, почти каждый случай индивидуален. За большой, из многих разделов (70 тактов) прелюдией Es- dur из I тома «Х.Т.К.» следует не­большая (37 тактов), скорее легкая фуга. Ф. Бузони считал это досадным несоответствием. Бах же, вероятно, искал в данном случае именно такой контраст, поскольку прелюдия несла на себе главную содержательную нагрузку. Строгая, объективная в своем тематизме фуга D-dur из II тома «Х.Т.К.» потребовала со своей стороны оживленной жигообразной прелюдии. В пре­людии и фуге cis-moll из I тома больше единства образов и эмоций (скорбных, серьезных, с чертами патетики), пере­данных, однако, по-разному: небольшая прелюдия (39 тактов) насыщена драматическими интонациями возгласов, а обширная фуга (115 тактов) развертывается на строгой сосредоточенной главной теме с медленным, последовательным разрастанием эмоций. Скорее объединены, чем противопоставлены прелюдии и фуги g-moll, b-moll, h-moll (все из I тома «Х.Т.К.»). Но это единство образного наклонения (скорбного, лирического, драма­тичного) выражено с таким богатством оттенков в каждом из циклов, что всякий раз возникает индивидуальное решение. Осо­бенно яркий пример дает в этом смысле прелюдия-фуга h-moll. Драматичнейшему возгласу в теме фуги (малая нона!), опре­деляющему впечатление от целого, соответствует — и противо­стоит одновременно — напряженное беспокойство прелюдии с ее пульсирующими ритмами.


Выдержанное, длительное беспокой­ство — и после него внезапный возглас, словно в патетической речи.

Процесс кристаллизации классической фуги и утверждения композиционной идеи прелюдия-фуга был у Баха, надо пола­гать, двуединым. Чем более зрелой, развитой, совершенной в своей концентрации становилась фуга, тем важнее представля-

65

лось подчеркнуть это дополняющим контрастом; чем богаче ока­зывались возможности сопоставления прелюдии с фугой, тем больше стимулов возникало для композиционного самоопределе­ния фуги и прелюдии.

Предшественники Баха, в частности крупнейшие немецкие композиторы-органисты, довели форму фуги и сопоставление двух методов полифонического развития как раз до порога зре­лости. Бах создал классическую фугу: он разработал прин­ципы ее тематизма, обогатил и активизировал многоголосие, выделил в форме функции экспозиции, интермедии и новых про­изведений темы, подчинив общее полифоническое движение цент­рализованному тональному плану. Сопоставляя многочисленные фуги Баха, хотя бы только фуги из «Х.Т.К.», мы убеждаемся в том, что речь должна идти именно о принципах

клас­сической фуги, но никак не о нормативности ее схемы. Фуга — живой музыкальный организм, и ее композиционная схе­ма почти всегда особая, индивидуальная, определяемая образ­ным содержанием. Темы баховских фуг по их многообразию не сравнимы с темами его предшественников и современников, хотя частные признаки родства и даже совпадения здесь легко устанавливаются. Тема фуги — всего лишь краткая или чуть более протяженная мелодия, зерно образа, стимул к дальнейше­му движению — едва ли не беспредельна у Баха по своим вы­разительным возможностям. Это очевидно на примерах вокаль­ных фуг из духовных кантат л мессы h-moll, поскольку под­тверждено и словесным текстом. Но это столь же ясно и на примерах инструментальных фуг, где нет программы или поясня­ющего слова. «Говорящая» выразительность интонаций, живое дыхание кратких пауз, расчленяющих мелодию, пафос воскли­цания, песенная широта, движение марша, танца, черты и чер­точки типичных музыкальных образов эпохи, вплоть до самых глубоких и проникновенных, — все это несут в себе темы ба­ховских клавирных фуг (пример 17). И естественно, что даль­нейшее музыкальное развитие фуги протекает далеко не оди­наково.


Сама тема фуги у Баха заключает в себе материал и импульсы для последующего движения: яркость интонаций, линеарную энергию в сочетании с полнотой ладогармонических функций, потенции многоголосия, элементы внутреннего развития и одновременно признаки неполной завершенности, побуждаю­щие двигаться дальше. Развитие целого связано затем с функ­циональным выделением разделов формы: экспозиции; интер­медий, движущих мысль дальше, свободных по разработке инто­национного материала; новых проведений темы; вновь интер­медий; наконец, репризы (ее может и не быть). При этом и полифонический склад, и масштабы целого, и характер интер­медий, и соотношение с другими разделами формы всегда могут быть различными.

Само движение музыкальной мысли в пределах фуги не однолинейно и не идет, так сказать, по прямой, что определяет

66

текучесть, процессуальность формы. Полифоническое развитие музыкальной ткани, имитационное в экспозиции и проведениях, более текучее в интермедиях (мотивное, секвенционное, вариа­ционное), образует один поток линеарного движения. Разделе­ние целого кадансами в соответствии с общим тональным планом и наличие повторений не совпадают с этим потоком. Та и другая тенденции взаимодействуют, как бы вступая в борьбу, что не только побуждает к продвижению вперед, но обеспечивает не­прерывность этого продвижения и его активность, напряжен­ность. Исследователи находят, что внутри формы фуги у Баха ее ладогармоническая расчлененность и тональный план позво­ляют говорить о признаках, простых (двух- и трехчастных) форм, рондообразных, с сонатными отношениями, синтетических 4. Если сложные синтетические формы скорее характерны для больших вокальных фуг, то в более компактных клавирных встречаются проявления рондообразности (cis-moll из I тома «Х.Т.К.»), при­знаков старинной сонаты (Fis-dur там же), не говоря уже о бо­лее простых формах. Это прорастание новых композиционных закономерностей изнутри зрелых полифонических форм, достиг­ших высшего совершенства, очень показательно для творчества Баха в целом.



Первый и второй тома «Хорошо темперированного клавира» сложились в 1722 и 1744 годы и включили в себя каждый произведения разных лет. Все же во втором томе собраны, видимо, более поздние прелюдии и фуги, общий облик тома несколько более сложен, и ряд фуг крупнее по масштабам. Со­зданием этих двух огромных циклов Бах оказал неоценимую художественную поддержку идее равномерной темперации, но­вой в его время. Отдельные попытки составления многотональ­ных циклов существовали и несколько раньше (среди них сем­надцать клавирных сюит Пахельбеля), но историческое значение получил именно творческий труд Баха. С введением равномерной темперации стало возможным использование всех тональностей мажора и минора, осуществление любых модуляционных пла­нов, применение энгармонизма. Если фуги из «Х.Т.К.» знаменуют высокую ступень ладового мышления, то их собрание в целом утверждает полную зрелость всей мажорно-минорной ладотональной системы.

Помимо «Х.Т.К.» у Баха есть ряд отдельных прелюдий-фуг, прелюдий-фугетт, фантазий-фуг, токкат, фуг и фугетт для кла­вира. Среди них встречаются и скромные по масштабам пьесы, вероятно учебного назначения, и развернутые, величественные (прелюдия и фуга a-moll № 894, переработанная в тройной концерт для флейты, скрипки, клавира с оркестром № 1044), и пассажные в органном стиле (фуга a-moll № 944, перера­ботанная для органа). Если композиционные принципы клавир-

4 См.: Протопопов Вл. История полифонии в ее важнейших явле­ниях. Западноевропейская классика XVIII — XIX веков. М., 1965.

67

ной прелюдии-фуги последовательно раскрыты в «Х.Т.К.», то более свободная форма токкаты (или фантазии), хотя она и соприкасается с некоторыми прелюдиями, остается за этими рамками. Семь клавирных токкат Баха — блестящие произве­дения с существенными признаками импровизационности, иду­щей более всего от органных традиций. Композиция целого обнаруживает известное сходство с «малым циклом» и в то же время не лишена общности с более крупными инструмен­тальными циклами.


Разделы токкаты (их три-четыре) различны по темпу и типу изложения, наиболее весома обычно фугиро­ванная часть, повсюду так или иначе выделено лирическое Ada­gio, но все это не столь завершено, как в сонатном цикле: один раздел непосредственно переходит в другой. Фантазия обычно предшествует фуге и не претендует на такое самоопре­деление, как токката.

Особое место среди клавирных сочинений Баха занимает Хроматическая фантазия и фуга d-moll (1720 — 1730, № 903) по характеру тематики и образности, по масштабам формы (79 и 161 такт) и звучания. Наследуя традиции органного искусства (монументальность, импровизационный размах), Бах одновре­менно внес в рапсодические речитативы фантазии и тему фуги подчеркнуто субъективное начало, близкое драматическим фор­мам (в частности, аккомпанированным речитативам духовных кантат). Вместе с тем он провел и определенные градации в выразительности фантазии, с одной стороны, и фуги — с дру­гой. Фантазия до предела насыщена патетикой драматического высказывания, фуга как бы умеряет непосредственное выра­жение чувств, не снимая остроты впечатления. В фантазии со­поставлены широкая, смелая, виртуозная инструментальная им­провизационность патетического склада и речитатив-монолог, связанные словно в едином поэтическом порыве богатой фак­турой, сложным гармоническим письмом, изысканностью ритмов. Гармоническая основа фантазии необычайно смела и нова, Бах доходит здесь до предела в свободном использовании гармо­нических средств вплоть до энгармонических. В целом это про­изведение, так сказать, чрезвычайное по силе и размаху вопло­щения необычных в своем напряженном драматизме образов. Поэтому Бах и включил в клавирную

фантазию вырази­тельные свойства больших органных импровизаций, соеди­нив их с музыкально-драматической декламацией теат­рального происхождения.

Наряду с собственно полифоническими формами Бах охотно разрабатывал на клавире и циклические формы сюит-сонат, в которых тоже не отказывался от полифонических приемов из­ложения и развития.


Шесть Французских сюит, шесть Англий­ских и семь партит позволяют с достаточной полнотой пред­ставить, как именно композитор понимал цикл клавирной сюиты и как изменялось у него это понимание. Название «Французские сюиты» скорее обозначает традицию, чем точное определение

68

жанра. За французскими авторами XVII века закрепилась тра­диция обращения к танцам в музыке для клавесина (начиная с Ж. Ш. де Шамбоньера) и в музыкальном театре (Ж.Б.Люл­ли). Однако современные Баху французские клавесинисты (он отлично знал их творчество) создавали не танцевальные сюиты, а большие ряды изящных миниатюр с программными назва­ниями. Более последовательно разрабатывали сюиту из опре­деленных танцев (аллеманда, куранта, сарабанда, жига) как раз немецкие авторы, в том числе Пахельбель в музыке для клавира. Создавая «Французские сюиты», Бах выделил в этом обозначении, с одной стороны, традицию французского клавесинизма, с другой же — французскую традицию широкого вклю­чения танцев в камерную, оркестровую и театральную музыку5. Но собственно французские клавесинные сюиты не были для него образцом.

В отличие от Генделя, совершенно свободно понимавшего цикл клавирной сюиты, Бах тяготел к устойчивости в составе цикла. Его основу неизменно составляли аллеманда-куранта-сарабанда-жига, в остальном же допускались различные ва­рианты. Между сарабандой и жигой в качестве гак называемого интермеццо обычно помещались различные, более новые и «мод­ные» танцы: менуэт (чаще два менуэта), гавот (или два гаво­та), бурре (два бурре), англез, полонез, лур, паспье. Порою в такой же «вставной» функции можно встретить «арию», бур­леску, скерцо. Основные части баховских сюит несколько от­личаются от танцев, входящих в интермеццо и чаще выдер­жанных в более прозрачном, гомофонном изложении с большей близостью к танцевальному первоисточнику. Четыре же основ­ных танца, прошедших и до Баха историю стилизации в сюите, отстоят у него уже далеко от своей первоосновы, хотя и не порывают с ней в характере движения.


В некоторых деталях фактуры, в орнаментике Бах отчасти опирается на опыт фран­цузских клавесинистов. Но он прежде всего накладывает соб­ственный отпечаток на стиль изложения, полифонизирует танец, вводит имитационные приемы (особенно в жиге), сообщает тан­цу прелюдийность или пышную импровизационность движения (в сарабанде).

Смысл сопоставления четырех основных частей в сюите на первый взгляд заключается в контрастах динамического поряд­ка: более мягком между умеренной и «плотной» аллемандой и легко подвижной курантой, более остром между медленной, эмоционально насыщенной сарабандой и стремительной жигой. Этим дело и ограничивалось у многих предшественников и со­временников Баха. Он же углубил этот контраст как эмоцио­нальный, образный и тем самым наметил новые функции частей в сюитном цикле. Лучше всего это прослеживается на примере

5 Название «Английские сюиты» доныне не получило своего удовлетвори­тельного объяснения.

69

его сарабанд. Не нарушая некоторых традиционных признаков движения (например, акцентирование второй доли такта при трехдольном размере и медленном темпе), Бах придает сара­бандам своих сюит и партит небывалую глубину выразитель­ности — лирической, ламентозной, патетической (см. последова­тельно II Английскую сюиту, II и VI Французские, VI Англий­скую, I и VI партиты), приравнивая их по значительности к другим прекрасным образцам своей лирики и патетики. Бла­годаря этому сарабанда зачастую становится не просто самой медленной частью сюиты в определенном движении, но подлин­ным лирическим центром цикла. За ней следуют, еще более оттеняя ее функцию, легкие танцы и пьески интермеццо, а за­ключительная жига образует рассеивающий, стремительный, оживленный финал. Так динамические контрасты цикла начина­ют перерастать в сюитах Баха в контрасты образные.

Этот процесс находит свое выражение и в трактовке начала циклов, что заметно на примере Английских сюит и партит. Все они открываются либо прелюдиями (в восьми случаях из тринадцати), либо увертюрами (в двух случаях — в партитах), либо симфонией (sinfonia), фантазией, токкатой (по одному случаю в партитах).


Французские сюиты вступительных частей не имеют. В некоторых случаях начальная прелюдия (в I Англий­ской сюите и I партите) или фантазия (в III партите) не вы­полняют никакой функции, кроме собственно вступительной. В большинстве же своем по широте масштабов, значительности развития, даже по форме (тип французской увертюры, большая токката из двух разделов в партитах) первые, нетанцевальные части Английских сюит и партит Баха претендуют на роль центра тяжести в цикле, что также определяет их функцию среди дру­гих его частей. Композитор словно ищет, «примеряет», выбирает различные типы пьес для начала цикла, пока еще не останавли­ваясь твердо ни на одном из них, но предпочитая развитые по композиции, порою задерживая внимание на увертюре или токкате из двух разделов.

Помещение центра тяжести в начало цикла, за пределы четырех традиционных танцев, образное углубление сарабанды до функции лирического центра, присутствие интермеццо в цикле (в III партите сюда входят бурлеска и скерцо) и почти всегдаш­нее предпочтение жиги как финала являются признаками непри­метного, внутреннего перерастания клавирной сюиты-партиты у Баха в цикл нового типа, стоящий уже на пути к собственно сонатному.

В то же время композитор почти не разрабатывал форму сонаты на клавире. Ранняя соната D-dur (№ 963, для клавесина с педалью) еще мало показательна для Баха. Любопытен в ней финал в движении жиги с обозначением «Thema all'imitatio Gallina Cucca» («Тема как подражание кудахтанью кури­цы»). Другая клавирная соната Баха (d-moll, № 964) пред­ставляет собой переработку, скорее простое переложение, сонаты

70

для скрипки соло (№ 1003). По-видимому, Бах еще не воспри­нимал сонату как сложившийся род композиции именно для кла­вира. Иное дело концерт. Бах не жалел труда, перекладывая скрипичные концерты других мастеров (особенно Вивальди) для органа и собственные скрипичные концерты для клавесина: он, в сущности, искал

облик концерта для клавишных инструмен­тов, еще не установившийся полностью в его творческом созна­нии.


Образцами для него были итальянские мастера и скрипич­ная музыка, а в собственном творчестве первичными оказыва­лись скрипичные концерты, которые Бах брал за основу кла­вирных. Так, из семи его концертов для клавесина с оркестром 6, по всей вероятности, лишь один (второй) не связан со скри­пичным оригиналом, третий, седьмой и шестой являются перело­жением собственных скрипичных концертов № 1042 и 1041 и од­ного из Бранденбургских (№ 1049), а первый и пятый — также переложениями скрипичных концертов, оригиналы которых утра­чены.

Даже концерты для двух клавесинов возникали у Баха ана­логичным образом, третий из них (№ 1062) — переработка соб­ственного концерта для двух скрипок (№ 1043). Самостоятелен по происхождению и характеру письма лишь второй концерт для двух клавесинов (№ 1061). Его величавая, мощная первая часть, с проступающими чертами маршевости, прозрачное Ada­gio в параллельном миноре и эффектная заключительная фуга, концертные переклички двух клавесинов в крайних частях — все это свидетельствует, что Бах нашел собственные для него признаки концертности. Два концерта для трех клавесинов (№ 1063 и 1064), вероятно, появились в Лейпциге, когда Бах мог исполнять их вместе с двумя старшими сыновьями. Кон­цертирование двух или трех клавесинов было для композитора, видимо, более органичным, чем выделение одного концертирую­щего клавесина в сопровождении ансамбля. Однако эти тройные концерты, быть может, не оригинальны по происхождению: не исключено, что Бах переработал в них чужие скрипичные ори­гиналы. Именно так произошло в концерте для четырех кла­весинов (№ 1065), который является переработкой концерта Вивальди для четырех скрипок.

В итоге становится вполне ясным этот длительный процесс овладения жанром концерта, особым «концертным» стилем из­ложения на клавишных инструментах, который требовал порой и новой трактовки многоголосия, и новой гибкости полифони­ческих форм, и прояснения гомофонно-гармонического склада.


«Концертность» для Баха была органичнее в концертирующем ансамбле: в форме concerto grosso, в рамках двойного или тройного клавирного концерта. Если уж концертировал один

6 Это всего лишь условное обозначение. Первые пять концертов (№ 1052 — 1056) и седьмой (№ 1058) идут в сопровождении двух скрипок, альта и continuo, в шестом (№ 1057) к ансамблю присоединяются еще две флейты.

71

инструмент, то Бах предпочитал скрипку с ее мелодическими возможностями: именно она, ее исполнительский стиль, ее фак­тура вели за собой творческую мысль композитора, когда он помышлял о концертном изложении. Однако существует одно известное, вполне зрелое произведение Баха, как будто бы опро­вергающее такой вывод, — его Итальянский концерт для кла­весина соло (F-dur). Ho, отказавшись от сопровождения, ком­позитор в данном случае не усложнил, а облегчил свою задачу: клавесин нес на себе все в музыкальном изложении, не должен был соревноваться с другими инструментами, и, следовательно, ему полагалось полное многоголосие, которое было всего естественнее для Баха. Впрочем, Итальянский концерт не отя­гощен многоголосием. В нем найдено равновесие между не ут­раченной еще зависимостью от скрипичного письма и собственно клавирными чертами стилистики. Концерт написан для клавесина с двумя мануалами. Характер звучания и требуемая техника в первой, живой и энергичной части близки некоторым сонатам Доменико Скарлатти, что понятно в Итальянском концерте. Мед­ленная часть (Andante в параллельном миноре) монологически выразительна, широкая, импровизационного склада мелодия раз­вертывается на фоне прелюдийно-ровного сопровождения. В стре­мительном финале много простой силы, яркой динамики без отказа от полифонических приемов, сложность которых нимало не отяжеляет восприятия. Называя свое произведение для клави­ра «Итальянским концертом», Бах по существу обогнал своих итальянских современников: столь сильные в скрипичной концертности, они еще не создали тогда клавирного концерта! Он мог опираться только на скрипичный концерт и клавирные пьесы итальянцев — не более того.



Среди ранних произведений Баха есть «Aria variata alla maniera italiana» a-moll (№ 989, около 1709 года): очевидно, он уже тогда вникал в итальянскую клавирную «манеру». А зна­чительно позднее, в так называемых «Гольдберг-вариациях»7 Бах показал, что и новейшая клавирная техника итальянских мастеров ему хорошо знакома. Произведение рассчитано на кла­весин с двумя мануалами и стоит несколько особняком в твор­честве Баха. Темой послужила сарабанда на мелодию «Bist du bei mir» (которую композитор включил еще во вторую «Нотную книжечку для Анны Магдалены Бах»), причем основой вари­аций стал басовый голос темы — по типу пассакальи. Среди тридцати вариаций есть различные виды канонов (3, 6, 9, 12, 15, 18, 21, 24, 27), фугетта (10), блестящая «импровизация» (13), увертюра (16), нечто вроде этюда в духе Д. Скарлатти (20), патетический монолог (25), виртуозные фантазии (28, 29) и Quodlibet на две народные бытовые мелодии (30). Здесь обнаруживается, наряду со свободой полифонической разработ-

7 Получили свое название от имени клавесиниста И. Т. Гольдберга, ученика Баха, для которого и были написаны около 1742 года.

72

ки, редкое богатство клавесинной фактуры, вплоть до весьма виртуозной (особенно в вариациях 20, 28 и 29). Все это звучит достаточно легко и непринужденно, хотя композиционный замы­сел совсем не прост: варьированная тема всякий раз выступает по-новому изложенной, и всевозможные каноны проходят соот­ветственно на новом материале.

Единственное программное сочинение Баха для клавира в целом не очень для него показательно и относится к совсем раннему времени (1704): «Capriccio sopra la lontananza del suo fratello diletissimo» («Каприччо на отъезд возлюбленного брата») 8. Тем не менее в интонационно-образном отношении и здесь можно заметить некоторые типично баховские черты. Первая часть — небольшое ариозо «Уговоры друзей не пускаться в дорогу», грациозное и наивное. Вторая, имитационная, — «Изо­бражение разных происшествий, которые могут случиться на чужбине».


Третья, Adagissimo (словно в вокальной музыке, толь­ко мелодия и basso continuo) — «Всеобщие жалобы друзей». Это уже баховское lamento на остинатном басу, со сплошными вздохами в мелодии. Короткая аккордовая четвертая часть — торжественное прощание. Пятая — «Веселая ария почтальона» (почтовая карета отъезжает). И наконец, шестая, и последняя, — трехголосная «Фуга в подражание рожку почтальона».

Строго говоря, пьесы учебного назначения у Баха не отгра­ничены резкой чертой от других его клавирных произведений. Ведь и Французские сюиты (отчасти записанные в первой «Нот­ной книжечке для Анны Магдалены Бах») и даже «Хорошо темперированный клавир» использовались Бахом в педагоги­ческих целях. 20 маленьких прелюдий, 15 двухголосных и 15 трех­голосных инвенций (трехголосные Бах назвал «симфониями»), сочиненные специально для учебных занятий, несут на себе яркий отпечаток личности композитора и — в своих скромных рамках — представляют его индивидуальный стиль. Они издавна знакомы всем музыкантам, поскольку первыми вводят их в изу­чение великого баховского наследия. Характер многоголосия, образные возможности любой легкой прелюдии, самостоятельное движение голосов в инвенциях без подчинения структуре фуги — все это естественно еще в детские годы начинает для нас не «облегченного», а подлинного Баха. Семь из двух десятков маленьких прелюдий композитор поместил в «Клавирной кни­жечке» старшего сына Вильгельма Фридемана; там же Бах собственноручно записал «Объяснение различных знаков, пока­зывающих, как со вкусом играть некоторые украшения», которые дают ключ к его орнаментике.

Ряд сочинений Баха для клавира был издан при его жизни — в отличие от других произведений, почти целиком оставшихся в рукописях. В 1731 году он выпустил первую часть «К1а-

8 Брат юного Баха Иоганн Якоб уходил гобоистом в швейцарскую армию; его провожали родные и друзья.

73

vierübung» 9, включив в нее шесть партит. Вторая часть «Кла­вирных упражнений» (1735) содержала Итальянский концерт и еще одну партиту.


В четвертую (1742) вошли «Гольдберг-вариации». Отбирая пьесы для издания, Бах предпочитал те из них, которые легче могли получить распространение и вместе с тем не были очень велики по объему: ему было не под силу опубликовать хотя бы первый том «Хорошо темперированного клавира», который распространялся лишь в рукописных копиях. Для клавирных инструментов (клавесин, педальный клавесин, два клавесина) предназначен учено-композиторский труд Баха «Искусство фуги» (1749 — 1750). Здесь он на исходе дней поже­лал собрать и подытожить многое, что накопилось у него в полифоническом мастерстве, и создал на основе одной ясной несложной темы тринадцать фуг и четыре канона (присоединив к ним еще переложение двух последних фуг для двух клавеси­нов). Помимо множества полифонических комбинаций (при варь­ировании самой темы) в одиннадцати фугах, двенадцатая и тринадцатая решают хитроумную задачу: в каждой из них вто­рая половина зеркально отражает первую. Поставленная Бахом специально-методическая цель не предполагала особой образной широты или какой-либо непосредственности высказывания в этом цикле. Но проявленное им во всей сложности искусство поли­фонии свидетельствует о величайшей ясности ума, которую ком­позитор сохранял до конца дней.

Роль органа в творческой деятельности Баха была даже более велика, чем можно представить по его произведениям для этого инструмента. Именно как органист он был в первую очередь доступен современникам, как органист имел возможность относительно широко представлять свое искусство композитора, виртуоза, импровизатора. Через орган пришла к нему извест­ность. Пути органной музыки, с ее исконно полифоническими формами и опорой на протестантский хорал, имели значение не только для собственно органных сочинений Баха, но и для клавирных и для вокальных (в исполнении которых, кроме всего прочего, участвовал орган). Органный стиль в некоторой мере наложил свой отпечаток и на инструментальное мышление ком­позитора вообще, хотя отнюдь не ограничил и не связал его.


Вполне возможно, что не все баховские сочинения для органа дошли до нас. Композитор издал только ряд хоральных обра­боток и прелюдию с фугой Es-dur, включив их в третью часть «Klavierübung» (1739). Известно, что Вильгельм Фридеман край­не небрежно относился к рукописям отца, а поскольку старший сын Баха был органистом, он мог как раз владеть автогра-

9 Полное название — «Клавирные упражнения, состоящие из прелюдий, аллеманд, курант, сарабанд, жиг, менуэтов и прочих пьес, написаны для раз­влечения любителей».

74

фами органных сочинений, судьба которых затем осталась со­вершенно неясной. Не записаны, надо полагать, многочисленные импровизации Баха на органе. В итоге общее количество его произведений для органа не столь уж велико, как можно ожи­дать: их значительно меньше, чем клавирных. И все же они в совокупности дают достаточно полное и широкое представ­ление об органном творчестве Баха.

Главное место среди его органных сочинений занимают пре­людии (фантазии, токкаты)-фуги как крупные формы и обра­ботки хоралов как преимущественно мелкие формы. В числе ранних фуг Баха две написаны на заимствованные темы — Дж. Легренци (№ 574) и А. Корелли (№579). Зрелые фуги для органа приобретают весьма определенный отличающий их облик: если среди клавирных фуг существует множество разновидно­стей, то органные более ограничены собственным кругом об­разов и системой композиционных приемов. При этом органные произведения не противостоят клавирным (аналогии здесь воз­можны), а только избирательно соприкасаются с ними — не бо­лее, чем с некоторыми их разновидностями. Общие масштабы «малого цикла» (прелюдия-фуга, фантазия-фуга, токката-фуга) на органе крупнее, чем на клавире, — и соответственно крупнее могут быть то те, то другие разделы композиции. Из двадцати пяти циклов большинство (восемнадцать) начинается прелю­диями, но в зрелых и поздних образцах они достигают широты и монументальности, редкой в клавирных прелюдиях. В четырех случаях на месте прелюдии стоит фантазия, в трех — токката.



Циклы токката- фуга по самому замыслу носят более эффект­ный, концертный характер. Так, подвижная токката перед фугой F-dur (№ 540) содержит 438 тактов. Однако блестящей и вир­туозной токкате Бах противопоставляет монументальную фугу строгого характера, по складу близкую хоровому письму a cappe­lla: именно таковы, кроме упомянутого выше цикла, токката и фуга d-moll (№ 538). Впрочем, принцип дополняющего кон­траста далеко не всегда проявляется в органных циклах с такой остротой. Скорее объединены, чем противопоставлены, «пассаж­ные» прелюдия и фуга a-moll (№ 543); более сложно объедине­ны — и противопоставлены — прелюдия и фуга e-moll (№ 548).

Что касается фуг, то среди зрелых произведений Баха для органа преобладает два их типа: широкие и блестящие пассаж­ные (D-dur № 532, a-moll № 543, d-moll внутри токкаты № 565), полные энергии и светлой силы; плавные, сдержанные, веские в каждом звуке, неспешно развертывающиеся, словно в мотет-ном стиле (f-moll № 534, A-dur № 536, d-moll № 538, c-moll № 546). И те и другие не содержат в своем тематизме особой интонационной детализации, черт декламационности, «говоря­щих» пауз: их линии крупнее, проще, «объективнее», чем в большинстве фуг из «Хорошо темперированного клавира». Фор­ма целого соответственно более развернута, достигая в своем объеме сплошь и рядом более 130 тактов, а в одном случае —

75

более 230. Чаще всего в органных фугах особенно широки экспо­зиционные разделы (таковы, в частности, экспозиция и контр­экспозиция в фуге d-moll № 538), то есть выражено стремле­ние поначалу долго пребывать в основной тональности (см. также фуги c-moll № 546 и C-dur № 545). Для пассажных фуг характерны большие интермедии, естественно развиваю­щиеся из моторных свойств темы. Однако средняя часть при этом может быть и более развернутой в ладотональном плане (фуга D-dur), и более сжатой, с немногими проведениями темы (фуга a-moll). Да и в остальном каждое произведение всегда индивидуально.


Спокойная в своей мерно восходящей теме фуга d-moll (№ 538) выделяется среди других обилием стретт в средней части и репризе. Гигантская фуга e-moll (№ 548), с ярко характерной темой, крупными разделами и широким то­нальным планом, в изобилии содержит свободные пассажные фрагменты, как бы прерывающие общий ход изложения. Вы­ступают ли они в свободно понимаемой функции интермедий или являются признаками связи со старинными органными фор­мами, сказать трудно: скорее всего и то и другое — Бах и старое сумел истолковать по-новому.

Многие особенности больших фуг как «пассажного», так и «хорового» склада, несомненно, связаны с художественными воз­можностями органа — с подчеркиванием крупных частей формы различной регистровкой, с предпочтением динамически протяжен­ных звуковых «террас» быстрой смене характера звучания или тонкой интонационной фразировке.

На особое место по отступлению от этих двух преобла­дающих типов органных фуг следует выделить среди некоторых других прекрасную фугу g-moll (№ 542), самый тематизм ко­торой более сложен интонационно и отчасти сближается с ха­рактерными у Баха «мелодиями страданий» в духовных канта­тах и «страстях». Последнее тем более примечательно, что пер­воисточник баховской темы обнаружен в мелодии голландской песни-танца. Однако Бах так утончил и «повернул» эту мело­дию, что она приобрела индивидуально характерный для него облик (пример 18 а, б). Предваряется фуга скорбно-страстной фантазией в импровизационно-патетическом стиле.

Этот стиль богато развит композитором на органе как в данной фантазии, в прелюдии h-moll (№ 544), токкате d-moll (№ 565), так и в ряде хоральных обработок. Однако он связан здесь по преимуществу с особым кругом образов: для органа естественнее и легче (чем, например, для клавесина) передавать образы величавые, воплощая их с большим размахом, и силой внушения. Достаточно назвать прославленную токкату d-moll — ее островпечатляющее импозантное начало, исполненное драма­тического пафоса и смелых контрастов, динамичную моторную фугу, внутрь которой вторгается импровизационное начало, и пышную виртуозную коду.


Величие, сила и порой особое на­ пряжение чувств характеризуют поздние органные циклы Баха,

76

словно это образное содержание сгущено и акцентировано в их монументальных формах. Таковы прелюдия и фуга c-moll (№ 546), строгие, торжественные, широко развернутые: прелю­дия с чертами крепкого и сдержанного драматизма, фуга скорее спокойного «хорового» склада, если б не интонационное обостре­ние, наступающее уже в самой теме (увеличенная секунда на расстоянии) и вносящее горестный тон, незабываемый в даль­нейшем. Необычайная широта отличает прелюдию и фугу Es-dur (№ 552), опубликованные в третьей части «Klavierübung». В прелюдии много величия, как в торжественной увертюре. Трой­ная фуга состоит из трех разделов, каждый из которых является следующей ступенью полифонического развития (к первой теме поочередно присоединяются вторая, затем третья), вариационно­го преобразования и динамизации (путем размельчения длитель­ностей). Наиболее сильное, хотя суровое в своем величии, впе­чатление производят прелюдия и фуга e-moll (№ 548). Большая прелюдия (137 тактов) звучит мощно, патетически, с острыми акцентами (синкопы в мелодии). Огромная фуга (251 такт) проникнута беспокойно-напряженным движением хроматически «раскручивающейся» наподобие спирали темы, не отступающей перед вновь и вновь вторгающимися импровизационными интер­медиями (пример 19). В сравнении с крупными органными фор­мами, созданными еще до Лейпцига, эти поздние произведения Баха несут в себе новое драматически величественное начало. Другая обширная область органной музыки Баха — всевоз­можные обработки хоралов, от кратких, сдержанных гармони­заций и небольших прелюдий (особенно характерных для «Ор­ганной книжечки», предназначенной для «начинающего орга­ниста», возможно, Вильгельма Фридемана) до развернутых по­лифонических произведений (в третьей части «Klavierübung» и среди восемнадцати поздних хоралов 1747 — 1749 годов). При­нимая во внимание ряд спорных образцов, следует думать, что общее число этих пьес колеблется от девяноста до ста.


Бах не ограничивает себя формами и приемами, то выделяя мелодию хорала в верхнем голосе и создавая краткую прелюдию, то пред­почитая форму разного рода канонов, то создавая фантазию на хорал, фугетту или фугу, то фиксируя разные варианты обрабо­ток одной и той же мелодии. Тут сосредоточено в сжатом виде едва ли не все то, что характеризует Баха в его отношении к хо­ралу, в его понимании хорала. При удивительно широком кру­ге обработок они всегда являются индивидуально баховской поэ­тической интерпретацией хорала, основанной не на бук­ве текста, а на его образном раскрытии. И как бы ни были в большинстве случаев скромны рамки этих хоральных пьес, Бах вкладывает в них такую же самостоятельность в истолковании хорала, какую мы наблюдаем в его больших хорах или ариях на хорал, почти такую же остроту скорбного лирического чувст­ва, живую силу ликования или радостного подъема. Но возни­кающие образы здесь не получают большого развития; они обыч-

77

но лишь намечены. Хоральные обработки — своего рода азбука для верного «прочтения» музыки Баха. К ранним баховским про­изведениям относятся четыре вариационные партиты («Partite diverse» называет он каждую из них) и цикл вариаций на хорал. В поздние годы композитор создал канонические вариации на рождественскую песнь.

В заключение выделим у Баха еще немногие сочинения для органа, которые непосредственно связывают его органное и кла­вирное творчество. Единичны у композитора его известная пассакалья c-moll (№ 582), написанная для органа или клавесина, и ранняя пастораль F-dur (№ 590), переносящая на орган опыт вполне светского музицирования. Баху не чуждо было стремле­ние непосредственно ввести в репертуар органа форму светского инструментального концерта, о чем свидетельствуют шесть ор­ганных концертов, относящихся к веймарскому периоду. Они яв­ляются переложениями скрипичных концертов и concerti grossi Вивальди, герцога Иоганна Эрнста Саксен-Веймарского и неиз­вестного автора.


Как бы между органом и клавесином колеблют­ ся шесть сонат Баха. Первоначально они были написаны для клавесина с двумя клавиатурами и педалью, а затем переложе­ны для органа. Любопытно, что композиция цикла в пяти из них приближается не к сонатному, а к концертному типу: три части, из которых только средняя медленная. Все они трехголосны, лег­ки для восприятия и особенно выразительны в медленных час­тях, проникнутых более субъективным чувством и более страст­ной патетикой, чем иные крупные органные сочинения.

Среди произведений Баха для других инструментов главное место принадлежит скрипичным сонатам, партитам и концертам. Будучи с юных лет отличным скрипачом, Бах-композитор в со­вершенстве постиг возможности инструмента, его «стиль», точно так же, как владел «стилем» органа и клавира. Новый в то вре­мя склад скрипичной музыки послужил ему образцом при соз­дании не только скрипичных произведений, что уже было отме­чено на примере концертов. Одновременно развитое многоголо­сие, выработанное в формах органной и клавирной музыки, Бах стремился перенести и в сонаты для скрипки, предъявляя к этому инструменту предельно высокие требования. «В сущности, все его произведения созданы для идеального инструмента, заимст­вующего от клавишных возможности полифонической игры, а от струнных — все преимущества в извлечении звука», — спра­ведливо заключает Альберт Швейцер 10.

Естественно, что в области скрипичной музыки композитор сосредоточил внимание на «молодых» жанрах — сонате и кон­церте. Здесь особенно выделяются: 6 циклов для скрипки соло

10 Ш в e й ц e p А. Иоганн Себастьян Бах. Пер. с нем. Я. С. Друскина. М., 1965, с. 284.

78

(3 сонаты и 3 партиты), 6 сонат для скрипки и клавесина и 4 кон­церта. Остальные произведения (между ними есть и спорные, быть может не принадлежащие Баху) представляют меньший интерес. Отдельные из них предназначены для скрипки и кла­вира, партия которого не выписана композитором (только циф­рованный бас).



Сонаты и партиты для скрипки соло — при различном пони­мании цикла в той и другой группе — объединены особенностя­ми развитого многоголосного письма, казалось бы столь труд­но доступного на этом инструменте. Удивительна здесь и дос­тигнутая широта выразительных средств. В пределах шести цик­лов можно найти множество танцев (аллеманда, куранта, са­рабанда, жига, бурре, лур, гавот, менуэт), развитие богатой им­провизационной мелодии (первые медленные части сонат g-moll и a-moll), концертность изложения и прелюдии, и фуги, и вариа­ции — как в дублях к танцам, так и в самостоятельном значении (блестящая и вдохновенная чакона в партите d-moll). Бах слов­но стремится вместить сюда все, что характерно для его инстру­ментальной музыки, — и поручает это одной скрипке без всякой поддержки 11.

Партиты по составу цикла близки клавирным сюитам и пар­титам, причем ни одна не повторяет другую. В первой из них (h-moll) за каждым танцем следует дубль, а вместо традицион­ной жиги в финале звучит бурре. Во второй партите (d-moll) после четырех традиционных для сюиты танцев следует обшир­ная чакона (257 тактов) — центр всего цикла, образец баховского вариационного мастерства и концертного блеска. Третья партита (E-dur) состоит из прелюдии и группы танцев: это лур, гавот-рондо, два менуэта, бурре и жига. По сравнению с Фран­цузскими сюитами и партитами для клавира в скрипичных пар­титах Бах, видимо, стремился достичь наибольшего разнообразия в относительно узких пределах; изложение танцев несколько менее полифонизировано.

Все три сонаты (g-moll, a-moll, C-dur) построены по одному общему принципу: медленное вступление (Adagio, Grave, Ada­gio) — быстрая фуга — «лирический центр» (сицилиана, Andan­te, Largo) — быстрый, пассажно-динамический финал. Здесь уже кристаллизуется тип сонаты с определенными для своего време­ни функциями частей. Adagio в первой сонате и Grave во второй написаны в импровизационно-патетическом стиле, и богатая, ши­рокая, ритмически сложная мелодия, столь естественная на скрипке, подобно патетическому монологу, вводит слушателя в цикл, властно овладевая его вниманием.


Центральной частью каждой сонаты в смысле активности развития и широты размаха становится фуга. Темы этих быстрых фуг несложны, ритмически

11 Известно, что ко времени Баха немецкие скрипачи владели уже известной традицией многоголосной сольной игры благодаря особому устройству дугооб­разного смычка и умению обращаться с ним.

79

энергичны, их сила — в динамике. И хотя фуги достигают боль­шого объема (до 354 тактов в третьей сонате), они не так стро­ги и тематически концентрированны, как на клавире, их интер­медии переходят в свободные пассажи, а целое затем скрепляет­ся отдельными проведениями темы. Однако и такие фуги сами по себе удивительны в исполнении на скрипке соло. Медленные части ладотонально выделены: B-dur в сонате g-moll, C-dur в сонате a-moll и F-dur в сонате C-dur. Они наиболее певучи и яс­ны в своем лирическом облике.

Шесть сонат для клавесина и скрипки — образцы нового по­нимания камерного ансамбля при равноправии участников. По­этому Бах и выписал партию клавишного инструмента (хотя и не заполнив средние голоса в быстрых частях). Все сонаты, кро­ме шестой, сходны по составу цикла: Adagio (или Lagro) — Allegro — Andante (или Adagio) — Allegro (или Vivace). Шес­тая соната состоит из пяти частей и начинается с Allegro. Все части равно значительны в цикле, будучи свободны от прямой танцевальности, но и — при известной полифоничности факту­ры -- не сводясь, однако, к фугам. Так изнутри полифоническо­го письма словно проступает постепенно гомофонный склад, при­чем мелодия начинает господствовать над другими голосами, что особенно заметно в медленных частях.

По сравнению со своими предшественниками и современника­ми Бах очень углубил образное содержание сонаты как молодо­го жанра и даже начал выравнивать стиль ее письма, высвобож­даясь из-под власти чисто полифонических форм. В результате сонаты оказались много менее характерными для него, чем ор­ганные фуги или «Хорошо темперированный клавир», они явно обращены вперед.


Вместе с тем Бах не отступает в них от того, что составляет мир его образов. И лучшим доказательством этого является сицилиана, открывающая сонату c-moll: ее тема может быть сопоставлена с мелодией «Erbarme dich» из «Страс­тей по Матфею» (пример 20 а, б).

Скрипичные концерты Баха сохранились, возможно, не полно­стью. Кроме концертов для одной скрипки с сопровождением он написал концерт для двух скрипок (d-moll № 1043). Во всех случаях, помимо одного, партия сопровождения ограничена дву­мя скрипками, альтом и continuo. Лишь в концерте G-dur (IV из серии Бранденбургских концертов) в составе оркестра — две флейты, две скрипки, альт, violone, виолончель и continuo. Ho не­зависимо от состава исполнителей солирующая скрипка все же не выделена из ансамбля в той первенствующей роли, какую предоставляет ей концерт в более позднее время: она скорее главный солист в concerto grosso. Основной интерес бахов­ских концертов заключается в том, что они дают образцы нового стиля инструментального письма, которым композитор овладе­вал, предварительно изучая и перекладывая произведения ита­льянских мастеров. Несмотря на то что характерные признаки полифонии есть, конечно, и здесь, они не заслоняют того нового,

80

что проступает как очевидная тенденция в жанре концерта, а именно акцентирование определенных типов тематизма, энер­гичного, активного, ударного, показанного сразу с гармоничес­кой полнотой и характерного также для «концертных» частей в баховских кантатах; стремление преодолеть монотематизм пер­вой, наиболее разработочной части цикла; развитая фактура вне прямой зависимости от полифонических форм; начало интенсив­ной мотивно-тематической работы. В концертах нет уже ника­ких, даже чисто внешних, связей с музыкой в церкви или для церкви, и вместе с тем они далеки от камерного стиля (как по своим масштабам, так и по характеру звучания), являясь ис­кусством большого плана.

Наиболее интересны в этом смысле первые части цикла.


Кон­ церт не знает введения как особой подготовки к энергичной быст­рой части. Он начинается прямо с нее, с характерной, сильной, ударной главной темы. Таково мощное начало в Allegro концер­та E-dur (№ 1042). Его яркая и достаточно развернутая тема более всего определяет дальше весь характер музыки. В отличие от строго полифонических произведений, эта тема дается сразу (tutti) с полным сопровождением, а затем становится основой дальнейшего развития, причем Бах дробит ее, возвращаясь то к ее активному началу, то к интонациям второй ее части. Allegro в целом написано в форме da capo, но «наполнение» этой формы свидетельствует о признаках старой сонаты и даже о перераста­нии ее в сонату с разработкой. Помимо основной темы Allegro у tutti, солирующая скрипка выступает в эпизоде с мелодией (более краткой, цельной, подвижной и патетичной), приобретаю­щей тоже тематическое значение и проходящей в тональности доминанты (пример 21 а, б). Первая, главная тема возвращается неоднократно (как в рондо); вторая же проходит только два ра­за (второй раз в тонике). В средней части формы разрабатывает­ся по преимуществу «ударное», словно тяжелый пляс, начало главной темы (у струнного ансамбля на фоне «прелюдирования» скрипки), а затем в партии скрипки выделяются ее активные рит­мические ячейки. Эта тематическая разработка очень оживляет музыкальную ткань концерта и способствует утверждению тех образов жизненной энергии, радости, душевной бодрости, кото­рые предсказаны в самой его тематике.

Не отказывается Бах в скрипичных концертах и от полифо­нических приемов. Так, финал концерта G-dur фугированный, но не строго выдержанный. Концерт d-moll для двух скрипок но­сит несколько более полифонический характер (в сравнении с сольными концертами), что объясняется соревнованием двух со­листов. Но это не означает иной трактовки цикла и стиля изло­жения в целом. Остается в силе всегда и основной композицион­ный принцип цикла: ограничение тремя частями при общем ясном замысле крупного плана и однократности контрастов.


Центр тя­ жести приходится на первую, наиболее действенную часть цикла. Andante, Adagio или Largo образуют его лирическую сердцеви-

81

ну. Динамичный финал отвечает первой части, но не содержит импульсов к дальнейшему продолжению, а скорее рассеивает или увлекает мысль в потоке радостного или бурного движения.

Сюиты и сонаты Бах писал и для других инструментов — вио­лончели, виолы da gamba, флейты, двух флейт. В репертуаре вио­лончелистов шесть баховских сюит для виолончели соло зани­мают примерно такое же место, как сонаты и партиты для скрип­ки соло — в репертуаре скрипачей. Их общий склад несколько проще, но и они местами двухголосны. По составу же это именно сюиты, близкие аналогичным клавирным циклам: к традицион­ным четырем танцам добавляется вступительный прелюд и «ин­термеццо» после сарабанды (менуэты, бурре, гавоты). Пятая сюита требует перестройки струны ля на тон ниже; шестая пред­назначена для пятиструнной viola pomposa. Три сонаты написа­ны Бахом для виолы da gamba и клавесина (композитор обоз­начает их «для cembalo u viola da gamba»).Они проще и «легче» сонат для скрипки и клавира, но понимание сонатного цикла в них почти такое же, как и там.

Целая группа произведений, возникших, вероятно, в одно вре­мя, создана Бахом для флейты: соната для инструмента соло, три сонаты для клавесина и флейты, три для флейты и клавеси­на (цифрованный бас), одна для двух флейт и клавесина. Соната для флейты соло по существу является сюитой (аллеманда, ку­ранта, сарабанда, bourrée anglaise), относительно несложной по изложению, но не по исполнительским задачам: одна мело­дия призвана восполнить все необходимое для характерности каждой части цикла. Сонаты для флейты и облигатного клаве­сина примыкают к аналогичным произведениям для скрипки и для гамбы, строятся из четырех или трех (вторая соната) частей, достаточно содержательны и предъявляют к флейтисту полномер­ные художественные требования. Интересно, что и в этих сона­тах, и в сонатах для флейты с невыписанной партией клавира композитор охотно выделяет лирико-идиллическое начало (си­цилианы в качестве лирического центра сонат № 1031, № 1035; Largo e dolce в сонате № 1032): подобные образы вообще легко ассоциировались тогда с тембром флейты.


Впрочем, Бах не избе­гает во флейтовых сонатах и вполне индивидуальной у него па­тетики (Largo e dolce в сонате № 1030, Adagio в сонате № 1033, вступительное Adagio ma non tanto в сонате № 1035). Соната для двух флейт и клавесина (по цифрованному басу) была пе­реработана Бахом для гамбы и клавесина.

Значительно позднее всей группы флейтовых сонат Бах соз­дал свой тройной концерт a-moll для флейты, скрипки и клаве­сина (в сопровождении двух скрипок, альта и continuo). Это пре­восходное произведение, и содержательное, и блестящее, возник­ло на основе более ранних баховских сочинений для клавесина и для органа. Однако здесь не имела места простая пародия, как называли тогда перестановку частей из одной композиции в дру­гую. И клавирную прелюдию-фугу a-moll (№ 894), и Adagio из

82

сонаты d-moll для органа (№ 527) Бах капитально переработал, расширил, развил в фактурном отношении, отчасти изменив да­же форму. В основу средней части концерта — Adagio ma non tanto e dolce (она идет у солистов без сопровождения) — поло­жена медленная же часть органной сонаты, но в более насыщен­ном и колоритном звучании. Из клавирной прелюдии разрос­лось и укрупнилось первое концертное Allegro, a фуга совершен­но преобразилась в финале концерта.

На протяжении всей творческой жизни Бах постоянно обра­щался к выразительным средствам оркестра или ансамбля инст­рументов. Духовные и светские кантаты, оратория, пассионы, мессы, инструментальные концерты с различных сторон откры­вают нам методы его работы в этой области. Оркестр (или инст­рументальный ансамбль — у Баха нет строгой градации) являет­ся в идеале как бы частью общего, совершенного исполнитель­ского «аппарата» (вместе с хором), который свободно и по мере надобности дифференцированно вовлекается в осуществление того или иного творческого замысла. Дифференцированны составы его — от полных с трубами и литаврами до совсем скром­ных, в сущности камерных ансамблей.


Многообразно выделение солистов из общего состава, что особенно хорошо прослеживает­ся в инструментальной части кантат, пассионов и мессы h-moll. В принципе солирующий инструмент в концерте — всегда солист в ансамбле, но не виртуоз в сопровождении других инструментов. Оркестровая звучность понимается по-раз­ному в зависимости от выразительных задач и склада произведе­ния. Оркестр как бы сливается с хором в «мотетном» стиле из­ложения. Он ведет самостоятельную линию — в отличие от хора, местами звучит и без него на важных гранях формы. Даже в пре­делах не очень крупной композиции для ее частей призывают­ся то одни, то другие силы из оркестра. Иногда исключительно важен колорит звучания, выбор тембра концертирующих инст­рументов (в сопровождении арий, в медленных частях Бранден­бургских концертов) ; в других же случаях все они равно участ­вуют в активизации оркестровой ткани независимо от тембра и характера, насколько позволяет лишь диапазон звучания. Пе­рекладывая музыку сонат, концертов или прелюдий-фуг с одних инструментов на другие, Бах тем самым как бы перекрашивает ее в тембровом смысле. И еще более он изменяет колорит и ха­рактер звучания, когда превращает инструментальную пьесу в хоровой номер кантаты: именно так использована увертюра D-dur (№ 1069) во вступительном хоре кантаты № 110. Бах слов­но «играет» на этом сложном полифоническом «аппарате», на этом комплексном инструменте, как играл он на органе с богатой регистровкой, — но с еще более широкими и гибкими возможно­стями. В вокальных формах надо говорить уже о полифоническом вокально-инструментальном комплексе исполнительских сил.

Вместе с тем собственно оркестровых произведений у Баха совсем немного, да они в некоторой мере и сливаются с его кон-

83

цертами для отдельных инструментов с оркестром, что уже было замечено на примере IV Бранденбургского концерта с солирую­щей скрипкой (переработанного также в концерт для клавеси­на). Четыре оркестровые увертюры и шесть Бранденбургских концертов — вот и все, что создано Бахом специально для ор­кестра.


Увертюрами Бах назвал свои сюиты для оркестра, в ко­торых удельный вес первой части (собственно увертюры) особен­но велик по сравнению с последующим рядом танцев, изложен­ных очень прозрачно, без значительной полифонизации, с наи­большей у Баха близостью к их первооснове. В отличие от дру­гих сюит, композитор избегает здесь опоры на традиционные формы старинного танцевального происхождения; лишь в одной увертюре встречается куранта, в другой сарабанда, а финалом третьей служит жига. В остальном же композиция циклов осно­вывается на тех танцах, которые обычно входили в «интермец­цо» баховских сюит (гавот, менуэт, бурре, паспье, полонез, ме­нуэт, форлана); к ним присоединены и нетанцевальные миниа­тюры — рондо, Air, Badinerie, Réjouissance (последние две пьесы служат финалами циклов). Вступительные части весьма развер­нуты, широко разработаны и представляют тип большой фран­цузской увертюры (в цикле h-moll собственно увертюра дости­гает 430 тактов). В целом Бах, видимо, следовал «французскому вкусу», составляя эти увертюры-сюиты: о том говорит и трактов­ка первых частей, и подбор танцев, и обозначения «Badinerie», «Réjouissance», и самый стиль изложения танцевальных частей цикла. Состав оркестра в каждом случае особый. В увертюре C-dur (№ 1066) — 2 партии гобоев, фагот, 2 скрипки, альт, con­tinuo. Увертюра h-moll (№ 1067) написана для флейты, струн­ных и continuo. Увертюра D-dur (№ 1069) — для 3 труб, литавр, 3 гобоев, фагота, струнных и continuo. Сходный же состав, но при 2 гобоях и без фагота применен Бахом в другой увертюре D-dur (№ 1068).

Бранденбургские концерты — произведения иного, более круп­ного плана, где все части равнозначительны и нет признаков ни сюитной легкости, ни камерности общего замысла. На их приме­ре ясно, как тесно соединились в представлении Баха идеи con­certo grosso, сольного концерта и концерта для оркестра. I и II Бранденбургские концерты (оба в F-dur) стоят ближе всего к concerto grosso, поскольку в каждом из них выделена группа кон­цертирующих инструментов: в I — 2 валторны, 3 гобоя, фагот и скрипка piccolo, во II — труба, флейта, гобой, скрипка.


V кон­церт (D-dur) тоже близок к этому типу, но одновременно и к типу сольного концерта, потому что в группе концертирующих инст­рументов (флейта, скрипка, клавесин) особо выделяется партия cembalo concertato. В IV концерте (G-dur) особо выделена пар­тия скрипки из концертирующей группы (скрипка и 2 флейты), вследствие чего его обычно и относят к числу скрипичных. Наконец, III (G-dur) и VI (B-dur) концерты написаны лишь для одних струнных без выделения концертирующих инстру-

84

ментов, то есть предназначены, по существу, для небольшого струнного оркестра.

Трактовка цикла не вполне одинакова во всех концертах, но явно господствует тенденция к обычной для жанра трехчастно­сти. В I концерте после трех обычных частей еще следует менуэт и Polacca (полонез) 12. В партитуре III концерта между двумя быстрыми частями выписан лишь один такт Adagio с ферматой на доминанте параллельного минора. Она не вводит в финал, который идет, как и первая часть, в соль мажоре. Почти навер­ное она должна была вести именно в ми минор — ладотональность, естественную для второй, медленной части цикла. Но та­кая часть почему-то отсутствует. Возможно, что она была наме­чена для импровизации. Так или иначе в композиции Бранденбургских концертов преобладает принцип быстро — медленно — быстро. Контрасты сведены к минимуму: действенный центр тя­жести — лирический центр — компенсирующий динамичный фи­нал. Масштабы частей достаточно широки, и функции их опре­делены четко — через последовательное применение определен­ной группы приемов. Эта широта и прочность в проведении одной яркой композиционной идеи цикла, «фресковость» общего замыс­ла, этот крупный план роднят баховский концерт скорее с бу­дущими симфоническими, чем камерными, жанрами.

Начало концерта действует на слушателя иначе, чем начало других циклов во время Баха. Почти во всех Бранденбургских концертах (за исключением, быть может, IV) первые же такты звучат как удар, как призыв, как внезапное начало действия.


Первая часть цикла, центр его тяжести, обычно не содержит внутренних контрастов и тематических сопоставлений. Для нее характерна монообразность при яркости исходного образа и дальнейшем широком его развитии с чертами разработочности. Сами заглавные темы концертов с их ритмической энергией, с повторностью мелодико-ритмических ячеек дают хорошие им­пульсы для дальнейшего движения, активизируя, в частности, мотивную разработку. Во времена Баха, когда полифония раз­вивалась в специфических для нее формах, а гомофонно-гармо­нический склад был характерен скорее для танцев и вообще для бытовых жанров, — всякая активизация голосов в ансамбле, если она не была собственно полифонической, уже воспринималась как признак концерта. Так, первые части II и III Бранденбург­ских концертов, при относительной полифоничности (имитационность, наличие одной короткой темы-мелодии), не являются ни фугами, ни фугато. К музыке простого аккордового склада их тоже нельзя отнести: слишком активны средние голоса, слишком сильна их «разработочная», диалогическая деятельность. В по­нимании того времени — это признаки концертности изложения.

12 Опубликованная в новом издании сочинений Баха (Bach J. S. Neue Aufgabe semtlicher Werke, Seria 7: Orchesterwerke, Bd. 2. Leipzig, 1956) ранняя редакция этого концерта, помимо других разночтений, содержит лишь первые две части (без финала) и менуэт с двумя трио.

85

Сюда присоединяется и возможное (но не повсеместное) раз­граничение функций участников (соло — tutti), которое остается, однако, относительным их разграничением в общем ан­самбле. Функция лирического центра в концертном цикле опре­делена четко и не вызывает ни малейших сомнений в отношении средней медленной части (по преимуществу в параллельном ми­норе). Нежно-патетическое Adagio в I Бранденбургском концер­те (с солирующими гобоями и скрипкой piccolo) принадлежит к лучшим образцам вдохновенной лирики Баха. Полно беспокой­ного напряжения чувств Affettuoso (флейта, скрипка и клавесин) из V концерта.


Иные оттенки мягкого лиризма проступают в An­dante (флейта, гобой и скрипка) II концерта. Как правило, мед­ленные части в концертах современников Баха более облегче­ны по содержанию, более идилличны, как светлый отдых между двумя быстрыми частями. Бах углубляет их образный смысл по­рой до уровня, доступного его духовным кантатам. Финал кон­цертного цикла возвращает мысль в основную тональность, от­вечает первой части после контрастирующей ей второй и допол­няет целое новыми впечатлениями динамичного подъема, яркого размаха жизненных сил, потока простой энергии.

Охватив в своем творчестве все значительные музыкальные жанры эпохи, наложив на них властный отпечаток собственной личности, глубоко преобразив многие из них, Бах совершенно не коснулся влиятельнейшего тогда жанра оперы. Между тем совре­менную оперу он хорошо знал, охотно слушал ее, бывая в Дрезде­не, постоянно пользовался музыкальными формами оперного про­исхождения, развивал и обогащал их с необычайной свободой. Как музыкант Бах в совершенстве владел всем, что нужно для опер­ного композитора. Но опера не влекла его как область творчест­ва. Он был способен воплощать в музыкальных образах только то, что полностью захватывало его сознание, было наиболее близ­ко его душевному миру, органически входило в него. Музыкаль­ный театр того времени, с традиционным выбором сюжетов и ге­роев, со сценической конкретизацией фабулы и действия, слиш­ком ограничил бы композитора в круге образов и характере эмо­ций, подвластных его искусству. Опера не дала бы тогда возмож­ности Баху прийти к крупным образным обобщениям, достигнуть высот трагического, создать величественные концепции в мас­штабе пассионов и мессы h-moll. В соответствии с историческими условиями и духовной атмосферой страны, в которой он сложил­ся и действовал, Бах не нуждался в большем (театральном, сло­весном, программном) «уточнении» своих образов, чем доступное, например, кантате или пассионам.


То, что он мог и хотел сказать своей музыкой о скорби и радости, и страданиях и душевном му­жестве, о жертвенном подвиге и земной юдоли, о вере в победу жизни над смертью и добра над злом, о человеке в единстве с природой и о великой человечности, он сказал в тех формах и теми средствами, какие отвечали его образной системе. И ни­кто не сделал это лучше его.

86

ГЕОРГ ФРИДРИХ ГЕНДЕЛЬ

Историческое значение Генделя в сопоставлении с Бахом. Жизненный и творческий путь. Оперное творчество. Оратории. Инструмен­тальные произведения. Концерты для органа, concerti grossi. Сонаты для ансамблей. Клавирная музыка.

Из композиторов первой половины XVIII века Гендель имеет преимущественное право на сопоставление с Бахом. Ровесники и соотечественники, они оба воспитывались прежде всего в не­мецких традициях полифонии, органной и клавирной музыки, хорового письма. Оба являются крупнейшими полифонистами эпохи, мастерами огромного масштаба, тяготеющими к синтети­ческим вокально-инструментальным формам. Оба претворили в своем искусстве многосторонний художественный опыт различ­ных национальных школ и сумели сделать из него самостоятель­ные творческие выводы. Оба поднялись до широкого обобщения исторических традиций предшествующего времени и открыли для дальнейшего музыкального развития новые перспективы. Так или иначе оба композитора еще связаны с духовной тематикой, но система их образов уже не стеснена ею. При всех творческих особенностях Бах и Гендель представляют один и тот же истори­ческий этап на пути своего искусства. Эти черты общности между ними достаточно отчетливо выступают, когда мы их оцениваем, во-первых, на значительной исторической дистанции, а во-вто­рых, в сравнении со многими другими их современниками.

Тем более показательны существенные различия между Бахом и Генделем в их творческих судьбах. Очень по-разному сложи­лась их жизнь, и совсем не похожи оказались общественные условия их деятельности. Многое, возможно, зависело здесь от различия индивидуальностей, характеров и вкусов у того и у дру­гого композитора.


Но далеко не все. Характер Генделя смолоду был таков, что его повлекло сначала в Гамбург, потом в Италию и, наконец, в Англию, где он и обосновался до конца дней. При этом сфера его деятельности все расширялась и возможно­сти общения с аудиторией возрастали. В итоге Гендель жил и работал в такой общественной среде и таких условиях, какие были весьма далеки Баху и в Веймаре, и в Кётене, и в Лейпциге.

87

Бах творил по внутренним побуждениям, как и Гендель, но он не мог постоянно рассчитывать на достойное исполнение своих произведений, не мог надеяться на их широкое распространение и признание. Гендель располагал превосходными исполнитель­скими силами, едва ли не лучшими в Европе, его сочинения были обращены к широчайшей по тому времени аудитории, из-за них сталкивались и боролись мнения, они вызывали восторг или отрицание, признание или нападки.

И Бах, и Гендель беспрестанно выдерживали борьбу за свое искусство, но плацдармы ее были несравнимы. Бах сталкивался со школьным начальством, консисторией или магистратом; Ген­дель — с общественными кругами и политическими партиями. Сколько бы ни досаждала Баху немецкая провинциальная огра­ниченность тех, кто был поставлен над ним, его творческое внима­ние неизменно и независимо от этого было направлено вовнутрь, на осуществление прекрасных творческих замыслов. Гендель всег­да мог творить в обоснованной надежде на первоклассное испол­нение, на немедленную реакцию слушателей. Его внимание было направлено и вовнутрь творческого процесса и одновременно вовне — к организации собственных спектаклей и концертов, к общественному мнению, к ожидаемым откликам и возможным спорам. Поле боя у Генделя было таково, что он встал на виду всей Европы: его поражения и победы совершались на широкой общест­венной арене. Баха знали в Германии как органиста, немногие зна­токи ценили за ряд произведений, а жизненная борьба его никому за пределами самого узкого крута не была да и не могла быть известна.

И все же величие творческих концепций Баха нимало не уступа­ет величию лучших ораторий Генделя, а по глубине образного со­держания, по силе воплощения трагического начала Бах превосхо­дит Генделя.


Их творчество в значительной степени разнонаправ­ленно: у Баха более в глубь и вовнутрь душевного мира, у Генде­ля — также в ширь и вовне его; у Баха все решает душевное дви­жение, и ему подчинено остальное в раскрытии любой темы, у Генделя сильны также действенность и картинность творческого воображения. Бах не склонен был писать оперы, Гендель даже во многих ораториях мыслит сценично, приближается к музыкаль­ной драме. По своему призванию Гендель прежде всего драматург в музыке. Именно как драматург он вырвался из ее (оперы) огра­ниченных рамок и осуществил далее свои идеи в жанре оратории. У Баха его понимание драмы, драматургии в музыке неотделимо от лирического и эпического ее начал, сливается с ними до неразли­чимости. В синтетическом вокально-инструментальном письме Баха все выразительные силы равно готовы к действию. Гендель, при всей своей широте, особенно силен в вокальных формах оперы и оратории, в вокальной мелодии, в хоровых полотнах. Его ин­струментальная музыка гораздо более экспериментальна и менее ровна, словно он «импровизирует» то свое понимание цикла, то характер его частей, то особенности изложения и развития.

88

Различно в большой степени и отношение Баха и Генделя к прошлому музыкального искусства. Гендель-полифонист боль­ше зависит от прошлого и одновременно стоит ближе к новым течениям XVIII века, почти минуя, однако, ту меру углубления полифонических форм, какой достигнул Бах. В полифоническом изложении и развитии у Генделя меньше линеарной энергии и более ощутима гармоническая основа. Нет у него и особой целеустремленности в формировании высших типов фуги, одновре­менно тематически концентрированной и допускающей широкий тональный план, с определившимися функциями частей и много­образием частных решений. Фуга Генделя стоит ближе к полифо­ническим формам его предшественников по своей композиции и вместе с тем больше смыкается с последующим этапом по общему складу музыкального письма. Гендель более просто и гомофонно излагает традиционные танцы в сюитах.


У него всегда легче распознать жанровую основу того или иного раздела ком­позиции: его сицилианы, например, пасторали или марши стоят ближе к первоисточнику. Охотно, с большим мастерством и вне стереотипности он обращается к типовым выразительным сред­ствам и приемам своего времени, сообщая им силу и свежесть новонайденной типичности. Не свойственна Генделю та мера ин­дивидуализации мелодии, гармонии, ритма, какая характерна для Баха, в частности, когда он создает в импровизационно-патетическом стиле свои лучшие произведения, исполненные тра­гического чувства. Гендель предпочитает этому сосредоточенное действие более простых выразительных сил: веской в каждом звуке мелодии, ясной аккордовой основы, лапидарной полифонической формы. К счастью, он владеет великим даром создавать простое как новое и подавать его как первозданное. Сильные, глубокие чувства, крупные линии, темперамент драматурга, умение и жела­ние двигать массами в монументальных своих созданиях — глав­ные свойства Генделя, могучего и отважного художника. Он не­сомненно был понятнее и доступнее своим современникам, чем Бах. И ближайшие поколения в XVIII веке легче поняли и приняли

его искусство.

Неодинаково решается вопрос о национальной принадлежности и национальном характере искусства Генделя и Баха. До двадцати с лишком лет Гендель находился в Германии, а это означает, при быстроте и интенсивности его развития, что он и сложился там как музыкант. Итальянская музыка и итальянские оперные формы значили для него еще больше, чем для Баха: с 1707 по 1740 год он писал итальянские оперы, хотя со временем обретал в них все большую творческую свободу. Лишь к 1717 году он совсем оставил свою страну и переселился в Лондон. Общепризнано воздействие на Него традиций английского хорового письма (антемы, которые он и сам писал), английского народного многоголосия, возможно, и творений Перселла, которые он изучал. В Гамбурге, к примеру, Гендель не смог бы стать таким художником, создателем ораторий, каким он стал в Лондоне, где этому способствовала вся обществен-



89

ная атмосфера эпохи Просвещения. Но вместе с тем ни один из английских композиторов того времени нимало не приблизился к Генделю. Значит, дело было не только в общественной атмосфере, но и в собственно музыкальных традициях, творческом даровании. Для Генделя важно и то, что он был по происхождению и воспита­нию немецким музыкантом, и то, что он нашел в Англии обществен­ные условия, способствовавшие дальнейшему творческому разви­тию его таланта, его личности художника, которая нуждалась в таких условиях. Бах, в отличие от него, не смог бы, надо полагать, работать в Лондоне: как ни трудно ему приходилось в Лейпциге, он слишком глубоко был связан с определенными формами му­зыкальной жизни и художественного творчества.

В современной научной литературе идет спор о том, какой стране принадлежит Гендель. Немецкие исследователи признают его всецело немецким художником; англоязычные объявляют ан­глийским. Мы знаем, что флорентиец Джованни Баттиста Лулли стал французским композитором Жаном Батистом Люлли, родо­начальником оперного искусства Франции. Однако от Генделя не пошла аналогичная творческая традиция в Англии, он не возгла­вил английскую школу, которая надолго иссякла после Перселла. Таким образом, Гендель стал деятелем английской музыкальной культуры, что в сильной степени сказалось на его творческом пути, но не сделало его представителем этой национальной твор­ческой школы.

Георг Фридрих Гендель родился 23 февраля 1685 года в Галле в семье весьма пожилого цирюльника-хирурга, находившегося тогда на службе при дворе герцога Августа Саксонского. Музы­кальные способности Генделя проявились рано, и тяготение к музы­ке было с детских лет неудержимым. Однако отец не поддерживал его в этом: музыка не была достойной профессией в глазах почтен­ного бюргера! Однажды мальчик побывал с отцом в резиденции герцога.и отличился в Вейсенфельсе игрой на органе. Герцог обра­тил внимание на его способности и принял в нем участие, посове­товав отцу не мешать их развитию.


Для старого Генделя «совет» герцога был равносилен приказанию. Хотя он и не оставил наме­рения дать сыну юридическое образование, тому было разрешено заниматься музыкой. С 1694 года начались занятия девятилетнего Генделя с Фридрихом Вильгельмом Цахау, органистом в Галле, разносторонним, широкообразованным музыкантом, одаренным композитором, умным и заботливым учителем. Под его руководст­вом Гендель изучил основы гармонии (генерал-бас), познакомил­ся со многими произведениями немецких и итальянских авторов, начал сочинять (первые опыты относятся к 1695 году). Цахау стремился развивать вкус своего ученика, расширять его кругозор, подкреплять теоретические знания постоянным проникновением в реальную, звучащую музыку. Помимо игры на клавесине и ор­гане Гендель выучился играть на скрипке и гобое. В конце 1696 го-

90

да он, будучи в Берлине, выступил при дворе как клавесинист и имел большой успех. Курфюрст Бранденбургский предложил ему завершить образование в Италии, но этому воспротивился отец Генделя. Вернувшись в Галле, юный музыкант не застал отца в живых: он скончался незадолго до возвращения сына.

С 1698 года Гендель учился в протестантской гимназии родного города. Известно, в частности, что там серьезно изучались ла­тынь и античные источники: ученики читали в подлинниках Ци­церона, Горация, Плутарха. Одновременно Гендель не оставлял занятия музыкой. Как раз к 1698 году относится его нотная тетрадь, которую он затем сохранял до конца дней. Его интере­совали тогда произведения Ф. В. Цахау, И. Кригера, И. К. Керля, И. Я. Фробергера, Г. Альберта, А. Кригера, Георга Муффата, И. Кунау, И. Пахельбеля, А. Польетти; он переписывал их фуги и другие произведения для органа и клавесина, арии, хоры. Окончив гимназию, шестнадцатилетний Гендель уже замещает органиста в кальвинистском соборе Галле; годом позднее стано­вится там же органистом и руководителем капеллы и, кроме того, преподает пение в гимназии. Вместе с тем он не решается нарушить волю покойного отца и в 1702 году поступает в университет на юридический факультет.


Впрочем, ненадолго: летом 1703 года Гендель покидает Галле.

Ему исполнилось всего восемнадцать лет. Он хорошо освоил все, что ему могла дать музыкальная культура в Галле через Цахау, чему он мог поучиться у немецких мастеров полифонии на образцах немецкой органной музыки, старых и новейших кла­весинных пьес, немецкой песни и хорового письма. В университете молодой Гендель мог соприкоснуться с ученой средой своего времени, хотя она едва ли особенно привлекала его. Основанный совсем недавно (1694), возглавленный прогрессивным ученым юристом Кристианом Томазиусом университет в Галле становился заметным гуманитарным центром. Господствовала там, однако, теология. Не исключено, что Гендель слушал лекции профессора греческого и восточных языков, ученого теолога А. Г. Франке. Но ни занятия в университете, ни рано завоеванная самостоятель­ность профессионального музыканта не смогли удержать Генделя в Галле. Его смолоду влечет более широкое поле действия, и он не может удовлетвориться работой в церкви. Главное же, он ощу­щает в себе призвание композитора и жаждет иной возможности испытать свои творческие силы.

Как и Баха несколько позже, как и других немецких совре­менников, Генделя особенно привлекает Гамбург — вольный город с интенсивной музыкальной жизнью, известный своими музыкаль­ными деятелями и единственным в стране немецким оперным театром. Именно опера в первую очередь и притягивает к себе Генделя. После видного служебного положения в Галле он удов­летворяется скромной работой в театральном оркестре (с августа 1703 года второй скрипач и клавесинист), лишь бы получить доступ в увлекательный мир оперного искусства. В Гамбурге

91

Гендель близко соприкасается с крупными музыкантами и музы­кальными деятелями, среди них с Райнхардом Кайзером и молодым Иоганном Маттезоном.

Крупнейший тогда из немецких оперных композиторов, ярко талантливый и очень плодовитый, Кайзер был с 1702 года директо­ром оперного театра в Гамбурге. Его беспечность, некоторая неразборчивость во вкусах и поступках, его рассеянная, беспутная жизнь вскоре привели его к банкротству, а гамбургскую оперу к разорению.


Но на первых порах Гендель, надо полагать, присмат­ривался и прислушивался к его операм, стремясь понять характер этого искусства, получившего признание в Гамбурге. Кайзер был силен и в оперном драматизме, и в комических ситуациях, он не стеснялся соединять коренную немецкую песенную традицию с итальянским ариозным стилем и даже немецкий язык с итальян­ским в своих операх. И все же лучших образцов для Генделя в Гамбурге не нашлось.

Маттезон был всего на четыре года старше Генделя, но уже во многом преуспел, получил отличное разностороннее образова­ние, пользовался авторитетом глубоко сведущего человека во мно­гих отношениях, заявлял о себе как композитор и певец, пел в те годы в гамбургском оперном театре, ставил там свои произведе­ния. Гендель познакомился с Маттезоном вскоре по приезде в Гам­бург, в июле 1703 года — «за органом в церкви Марии Магдале­ны», как рассказывал позднее сам Маттезон. Новый знакомый, несмотря на собственную молодость, стремился оказать своего рода покровительство Генделю, руководить его вкусами, ввел его в дом своего отца, а затем и в гамбургское общество. Летом 1703 года они вместе ездили в Любек, чтобы послушать игру знаменитого Букстехуде. Затем вместе работали в оперном театре, успели там бурно поссориться (вплоть до дуэли) и также внезап­но помириться. Впрочем, Гендель вскоре почувствовал себя в Гамбурге увереннее и обрел самостоятельность, уже не нуж­даясь в поддержке старшего товарища, даже тяготясь ею и смело принимая собственные решения.

Известно, что Маттезон вошел в историю музыкальной культу­ры как передовой эстетик эпохи Просвещения, поборник нацио­нального искусства и новых течений, противник схоластики и ре­месленничества, один из создателей теории аффектов, охвативший в своих теоретических трудах многие проблемы музыкальной специфики . Но все это относится к более позднему времени. В годы дружбы с Генделем эстетические взгляды Маттезона еще только складывались. Тем примечательней, что теория аффек­тов, развитая впоследствии Маттезоном, по существу оказалась внутренне близкой композиторскому мышлению зрелого Генделя, как будто бы они, находясь вдалеке друг от друга, все же двигались затем в одном направлении.



1 См. о Маттезоне в кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков. М., 1971.

92

Что мог дать и дал Гамбург молодому Генделю? Новую музы­кальную среду, более интересную, чем в Галле, связанную как с оперным театром, так и с иными местными традициями, например органными (Я. А. Рейнкен, В. Любек). Общество талантливых музыкантов и образованных людей, не ограниченных провинциаль­ностью суждений. И наконец, практическое ознакомление с жизнью оперного театра, прямое участие в ней. Гендель был необыкновенно восприимчив. 8 января 1705 года уже была поставлена в Гамбурге его первая опера «Альмира, королева Кастилии», а 25 февраля того же года — вторая опера «Нерон»2. Композитору едва исполнилось двадцать лет, а он сумел усвоить гамбургский вкус, проявил яркое мелодическое дарование и завоевал успех у требовательной и искушенной в оперных делах местной публики. Многоопытный Кайзер почувствовал в нем соперника: вскоре сам написал оперу на сюжет «Альмиры» и поставил ее в 1706 году. Итак, Гамбург дал Генделю также возможность стать оперным композитором и осознать это как свое главное призвание: с 1705 по 1740 год он продолжал создавать оперные произведения.

Пребывание в Гамбурге оказалось, однако, недолгим. Оперный театр переживал большие материальные затруднения, и в 1706 го­ду оперная труппа распалась, а Кайзер бежал, скрываясь от креди­торов. Гендель не подумал возвращаться в Галле. Его горизонты расширялись: осенью 1706 года он отправился в Италию, где и пробыл до 1710 года. Флоренция, Венеция, Рим, Неаполь, снова Рим и Венеция — так последовательно узнавал он лучшие му­зыкальные центры страны, знакомился с ее оперной жизнью, об­щался с выдающимися музыкантами. В 1707 году во Флоренции была поставлена его итальянская опера «Родриго», в 1709 в Вене­ции состоялась премьера «Агриппины». Необычайно быстро овла­дел Гендель основами композиции и стилистикой оперы seria по типу, создаваемому тогда Алессандро Скарлатти. Оперы Ген­деля были приняты в Италии отлично, а вторая из них вызвала бурный восторг венецианцев.


В нем сразу и по достоинству призна­ли оперного маэстро в стране, насыщенной музыкой до отказа, обладавшей блистательными музыкальными традициями, воспи­тавшей взыскательную и избалованную оперную публику.

Но не одна лишь опера интересовала Генделя в Италии. Он близко ознакомился с камерной вокальной музыкой (кантата была в расцвете), с ораторией, с произведениями итальянцев для клавесина и скрипки. Он познал саму музыкальную жизнь крупнейших итальянских городов, войдя в ее среду, приняв в ней участие как исполнитель (блестящий клавесинист) и композитор. Он встречался в Италии с Алессандро Скарлатти и его молодым сыном Доменико, замечательным клавесинистом, в будущем перво­классным композитором для своего инструмента. Он вступил

2 Полные названия опер Генделя в тогдашнем немецком вкусе были та­ковы: «Превратности царской судьбы, или Альмира, королева Кастилии»; «Кровью и убийством добытая любовь, или Нерон».

93

в мир римских «академий» — музыкально-поэтических обществ в избранном кругу, в частности Аркадской академии в Риме, членами которой, наряду с представителями знати и поэтами, были А. Скарлатти, А. Корелли, Б. Паскуини, Б. Марчелло. Его приглашали на вечера к знатным меценатам-кардиналу Оттобони и маркизу Русполи. Вице-король Неаполя кардинал В. Гримани написал для Генделя либретто оперы «Агриппина». Дружеские отношения связывали Генделя с Доменико Скарлатти и Агостино Стеффани, скрепляя их общими музыкальными инте­ресами. Концерты в салонах меценатов, на собраниях «Аркадии», в церквах и приютах Венеции непрестанно знакомили Генделя с итальянской музыкой в превосходном исполнении. Он легко усвоил характер итальянской мелодики, вокальной кантилены и инструментального склада, навсегда пленился жанром сицилиа­ны, прислушивался к народным песням, записывал мелодии калабрийских pifferari (горцев, играющих на свирели). Он в прин­ципе мог бы остаться в Италии и примкнуть к итальянской твор­ческой школе, тем более что кроме опер написал тогда не менее ста итальянских кантат, оратории «Воскресенье» и «Триумф Вре­мени и Истины» (исполнены во дворце Оттобони в Риме), серена­ду «Ацис, Галатея и Полифем» (для неаполитанских членов Аркад­ской академии), ряд произведений для католической церкви.


Ита­ лия многому научила Генделя, поистине испытала его творче­ские силы, дала ему заслуженное признание, но не удержала его у себя. При всех своих успехах он не чувствовал себя внутренне итальянским композитором — и снова с обычной энергией устре­мился дальше.

Во время пребывания Генделя в Венеции его узнали и оценили герцог Эрнст Август Ганноверский и английский посол граф Манчестер. Будучи большими любителями музыки, они, видимо, приглашали его в Ганновер и в Лондон. Позднее, когда Гендель уже собирался покинуть Италию, его опять позвали в Ганновер, а епископ Агостино Стеффани, он же капельмейстер при ганно­верском дворе, предложил ему свою должность. Гендель принял это предложение, весной 1710 года отправился в Ганновер и начал там работать. Вскоре его пригласили в Лондон, и он, с разрешения герцога, поехал на время в Англию. Там он был представлен коро­леве Анне и с почетом принят в оперном театре, который переживал большие трудности (как, впрочем, и вся английская музыка в це­лом). С кончиной в 1695 году крупнейшего английского компози­тора Генри Перселла национальная творческая школа не получила достойного продолжения. Заглохла и созданная им английская опера. К 1710 году в Лондоне действовала превосходная итальян­ская оперная труппа, но английского музыкального театра не было. Для этой труппы Генделю и заказали новую оперу. Директор оперы Аарон Хилл набросал сценарий «Ринальдо» по поэме Tacco «Освобожденный Иерусалим». Либретто и музыка были созданы за две недели, и 24 февраля 1711 года опера Генделя «Ринальдо» уже исполнялась на сцене Королевского театра в Лондоне при

94

участии крупных итальянских певцов. Она имела шумный успех именно как итальянская опера.

Однако Генделю нужно было возвращаться в Ганновер. Здесь он писал камерные вокальные произведения и инструментальную музыку (концерты для гобоя, сонаты для флейты и баса), но ему негде было поставить «Ринальдо» — придворный оперный театр бездействовал. В ноябре 1712 года Гендель снова оказался в Лон­доне, а в январе 1713 года там была поставлена его новая опера «Тезей».


На этот раз композитор стремился укрепить свое положе­ние настолько, чтобы остаться в Англии. Он сумел даже стать официальным композитором королевского двора, что было до тех пор недоступно иностранцам. Расположив к себе королеву Анну, он по ее заказу написал торжественные хоровые произведения («Те Deum» и «Jubilate») по случаю заключения Утрехтского мира в 1713 году, и они были исполнены в соборе св. Павла в присутствии парламента. Возвращаться в Ганновер Гендель не думал, беспечно жил у лондонских меценатов, с.успехом играл на органе и клавесине и при этом не слишком опасался гнева герцога Ганноверского. В мае 1714 года скоропостижно скончалась королева Анна и ее престол перешел к ганноверской династии, именно к Георгу Ганноверскому, который был провозглашен королем и осенью коронован как Георг I. Так Гендель снова оказался во власти того, чей двор он самовольно покинул. Впрочем, новый английский король простил его. Летом 1716 года Георг I ездил в Ганновер — и Гендель входил в его свиту. К этому времени относятся пассионы Генделя на текст Б. Брокеса, уже использо­ванный Кайзером, Телеманом и Маттезоном. Известно, что в 1719 году Маттезон исполнил в гамбургском соборе их произведения вместе с пассионами Генделя.

В 1718 — 1720 годы Гендель находился на службе у графа Карнарвона (затем герцога Чендосского), руководил оркестром в его замке. Для капеллы герцога он писал антемы-псалмы для солистов, хора и оркестра в характерно английском хоровом складе с опорой на местные традиции. В те же годы композитор создал две «маски», также следуя английской театральной форме (соединяющей сценическую зрелищность, танцы и концертное исполнение), — трагическую «Эсфирь» (на библейский сюжет) и пастораль «Ацис и Галатея». Эти работы, с одной стороны, сблизили его с английской хоровой и театральной традицией, а с другой — наметили путь в будущее к оратории, которая со временем заняла основное место в творчестве композитора. От­ныне эти две линии воздействия — одна от итальянской оперы, другая от английских хоровых и театральных форм — будут своеобразно пересекаться и сплетаться на творческом пути Ген­деля.


Вместе с тем он не подчинится ни той ни другой и, свободно претворяя опыт итальянского и английского искусства, двинется к достижению внутренней самостоятельности сначала в опере, затем — на высшей ступени — в оратории. Он захочет остаться самим собой.

95

C 1720 года начинается новый этап в жизни и творчестве Генделя. Его деятельность приобретает общественный характер и широкий общественный резонанс. В отличие от работы крупных музыкантов при больших и малых дворах или при католических и протестантских церквах, Гендель обретает в Англии новые воз­можности действовать в иных условиях — и вместе с ними новые трудности общественной борьбы за свое искусство. В 1719 году он участвует в основании оперного предприятия на акционерных началах — Королевской академии музыки в Лондоне, с 1720 года становится музыкальным директором этого театра. Перед его открытием Гендель отправился в Германию, чтобы набрать италь­янских певцов для новой лондонской труппы, и посетил Ганновер, Галле, Дюссельдорф, Дрезден. 27 апреля 1720 года театр открыл­ся премьерой итальянской оперы Генделя «Радамист» (либретто Н. Хайма по Анналам Тацита). Она имела большой успех. В бли­жайшие годы, вплоть до весны 1728, Гендель создает по одной, по две оперы в год, отнюдь не повторяя себя, значительно рас­ширяя музыкальную концепцию оперы seria, драматизируя ее, насколько это было возможно в рамках жанра. Тот же Н. Хайм и штатный либреттист труппы П. А. Ролли становятся его по­стоянными сотрудниками. Состав труппы — один из лучших, если не лучший в Европе. Наиболее знаменитые итальянские примадон­ны Франческа Куццони и Фаустина Бордони, известные певцы-кастраты Сенезино и Боски выступают в операх Генделя. И все же в течение двадцати лет, пока он создает одну за другой итальянские оперы, он выдерживает трудную, порой поистине сокрушительную борьбу за свое искусство в английском обществе.

Само положение итальянской оперы в Англии, в известной мере двусмысленное (в отсутствии английского оперного театра), ста­новится двусторонне уязвимым при Генделе.


С одной стороны, английская знать стремится противопоставить композитору под­линных итальянцев, сначала Джованни Баттиста Бонончини, затем Никколо Порпора, с их блестящим и виртуозным вокальным стилем, с их европейским авторитетом модных итальянских маэст­ро. Бонончини уже с 1720 года работает в театре, ставит там наряду с Генделем свои оперы, соперничает с ним, причем обоих, видимо, извне сталкивают и стравливают, например вынуждая написать оперу вдвоем («Муцио Сцевола», 1721). С другой стороны, театр итальянской оперы терпит нападки от передовых общественных деятелей Англии, восстающих против узкого снобиз­ма аристократии и борющихся за национальное искусство. Еще в 1711 году Джозеф Адиссон, выступая против итальянской оперы, задел генделевского «Ринальдо». В маниакальное увлечение италь­янской музыкой метил своей сатирой Джонатан Свифт. Генделю приходится трудно внутри театра, его одолевают капризы сопер­ничающих примадонн и вынужденные столкновения с Бонончини; извне он ощущает противодействие, так сказать, и справа, и слева. Со своими артистами он сумел совладать: его авторитет и властный характер в конце концов решили дело. Из тягостной борьбы

96

с Бонончини он вышел победителем. Продолжая создавать италь­янские оперы, Гендель избрал английский патриотический сюжет («Ричард I», 1727), написал четыре «Коронационных антема» (для коронации Георга II), принял даже английское подданство (пар­ламентский акт о натурализации от 13 февраля 1726 года).

Серьезнейший удар делу Генделя нанесло появление «Оперы нищих» (29 января 1728 года), сатирической комедии с музыкой, направленной одновременно против Р. Уолпола, возглавлявшего тогда кабинет министров, и против эстетических воззрений (италь­янская опера как антинациональное искусство узких аристократи­ческих кругов). Поэт Джон Гей и музыкант Джон Пепуш, создавая свое смелое, острое, веселое и язвительное произведение, очень метко попали в поставленную цель и нашли по тому времени демократичные формы общественной сатиры.


« Опера нищих» как бы противопоставляла себя «опере знатных» и сатирически высмеи­вала ее сюжеты, героев, ситуации и конфликты. При этом па­родировались «избранное общество» (воровская шайка), герои-полководцы (предводители шайки), благородные отцы доброде­тельных дочерей (содержатель кабачка и тюремщик), «сцены в темнице» (вор в тюрьме), сцены трогательного прощания, борьба соперниц из-за героя (потасовка двух девок), искусствен­ная счастливая развязка (когда «герой» на виселице), «торжест­венное шествие» (шайка воров под марш из «Ринальдо» Генделя). В начале и в конце спектакля появлялся Нищий со своими поясне­ниями к пьесе и проводил параллель между поведением знатных и уличных «джентльменов». Музыка «Оперы» дала основание назвать ее Ballad'opera (песенная опера), поскольку была подо­брана Пепушем из мелодий английских песен (отчасти француз­ских и итальянских). Увертюра и партия basso continuo созданы им самим; увертюра написана на мелодию уличной песенки о министре Уолполе. «Опера нищих» породила множество подра­жаний, мелодии ее попали в английские песенники, некоторые из них поются до сих пор. Они носят в ряде случаев яркий национальный характер по своей ладовой структуре и своеобраз­ной ритмике.

«Опера нищих» одержала в Лондоне блестящую победу. Пере­довые писатели (А. Поп, Дж. Свифт) встали на ее сторону. Удары сатириков были настолько метки, что Королевскую академию музыки пришлось закрыть. Тем самым дело Генделя потерпело крах. Но он не сложил оружия. Надолго отправился в Италию, где набрал певцов для новой труппы, а затем организовал новый оперный театр, стал его руководителем и вел дело уже на свою полную ответственность. И снова год за годом он ставил в Лондоне свои новые оперы, одновременно начиная выступать перед лон­донской публикой с ораториями («Дебора» и «Аталия», 1733). Теперь против Генделя поднялись новые силы, и борьба с ним была включена в политическую интригу. Принц Уэльский, опи­раясь на ненависть определенных английских кругов к ганновер­ской династии, стремился противопоставить себя отцу, королю



97

Георгу II и во что бы то ни стало разорить Генделя, к которому тот благоволил. В 1733 году в противовес театру Генделя и в пику лично ему силами этой оппозиции был организован другой оперный театр во главе с известными композиторами Н. Порпора и А. И. Хассе и с крупнейшими певцами в составе труппы. Гендель и тут не сдавался, хотя соперники у него теперь оказались силь­ными, а в светском обществе стало модно игнорировать его (отсюда неуспех его ораторий в 1733 году), подстрекая его гнев ка­рикатурами, памфлетами, эпиграммами. Творчески Гендель отнюдь не стоял на месте: в его операх нарастал драматизм («Орландо», 1733), углублялись музыкальные образы. Но все, казалось, было тщетно. Компаньон Генделя в 1734 году сдал помещение театра его «противнику» — новой оперной труппе. Генделю пришлось со своими артистами переселиться в театр Ковент-Гарден, в труппе которого выступали балетные танцоры и участники арлекинад. Здесь он воспользовался присутствием французских балетных артистов (во главе с прославленной Ла Салле) и поставил в 1735 году новые оперы «Ариодант» и «Альцина», отведя в них особое место танцу. Когда французские танцоры покинули Лондон, Гендель потерял и эту опору. Неудачи, сопер­ничество, политические интриги, направленные неожиданно и про­тив него, подкосили здоровье композитора. Летом 1735 и 1736 го­дов он лечился водами на английском курорте Тонбридж. Гендель продолжал работать с невероятным напряжением, дирижируя оперными спектаклями и концертами из своих произведений, со­здавая одно монументальное произведение за другим. В конце концов он был совершенно разорен и едва не умер: в апреле

1737  года перенес инсульт, вызвавший паралич правой стороны. Театр его закрылся. Из длительной депрессии Гендель вышел лишь к осени: помогло лечение на водах в Ахене.

Постепенно он выбрался из тяжелых материальных затрудне­ний, завоевал новый успех в своих концертах 1738 года, и творче­ские силы не только вернулись к нему, но, кажется, еще возросли и окрепли.


Однако опера уже отступала в сознании Генделя на второй план: с 1738 по 1740 год он написал последние четыре оперы, из которых две («Ксеркс» и «Именео») уже не принадлежат к жанру seria. Ha главное место в его творчестве теперь выступи­ла оратория — и так осталось до конца его дней. В последующие годы Гендель создает лучшие свои произведения в этом жанре, которые главным образом и обессмертили его имя. Он достигает вершины на своем творческом пути. Его творческая мысль ра­ботает неустанно и кажется неиссякаемой. Закончив 24 сентября

1738  года партитуру оратории «Саул» (либретто Ч. Дженненса), он к 28 октября завершает «Израиля в Египте» — за два месяца два капитальных, прекрасных произведения. Последняя опера Генделя «Деидамия» (либретто П. А. Ролли) создана между 27 октября и 20 ноября 1740 года. Над ораторией «Мессия» Гендель работал с 22 августа по 14 сентября 1741 года, а 29 сентяб­ря уже начал «Самсона». Все оратории в дальнейшем, кроме

98

последней, требовали у композитора всего лишь месяц или немно­гим больше каждая — от начала до завершения партитуры. И большинство из них при этом относятся к шедеврам компо­зитора.

Тем не менее вплоть до 1746 года Гендель продолжал испыты­вать крайне досадные затруднения: его новые оперы и оратории, его концерты не имели успеха или игнорировались, его пытались смутить разного рода инсинуациями в печати. Собираясь оставить Англию, он принял в 1741 году предложение провести ряд концер­тов в Дублине и специально для этого сочинил «Мессию». Длитель­ное пребывание в Ирландии (с ноября 1741 по август 1742 года) было временем полного торжества Генделя. 29 декабря 1741 года после первого же выступления с концертом он написал своему либреттисту E. Дженненсу восторженное письмо: зал чудесный, «я и мой орган имели необыкновенный успех», в публике много университетских профессоров, деканов, юристов, епископов... Всего в Дублине Гендель выступил с шестнадцатью концертами. Нередко в программу включались оратория («L'Allegro, i! Pensie­roso ed il Moderato», «Эсфирь», «Праздник Александра».


«Саул») и concerto grosso или органный концерт в исполнении самого Генделя. 13 апреля 1742 года состоялась премьера «Мессии» (с благотворительной целью) — подлинный триумф композитора.

Это оказалось, однако, только счастливой передышкой. Ген­дель исполнил в 1743 году одну из лучших своих ораторий «Сам­сон» в Лондоне, написал в 1744 полные драматизма оратории «Валтасар» и «Геракл» (названа «музыкальной драмой»), но вновь стал объектом ожесточенных нападок со стороны своих влиятельных противников, чуть ли не подвергся бойкоту: в высшем свете стало модным посещать итальянскую оперу или устраивать празднества как раз в то время, когда исполнялись его оратории. Английские тори, представители самой консервативной партии, вымещали на нем свои политические антипатии, поскольку нахо­дили, что он ориентируется на иные общественные круги, в част­ности близкие вигам. В 1745 году Гендель был разорен и опять тяжело захворал, впал в долгую депрессию, ничего не сочинял. И вновь его титанические душевные силы побороли тяжелый недуг. Когда Карл Эдуард Стюарт, опираясь на свой шотландский клан, заявил претензию на английский престол и шотландская армия пошла на Лондон, Гендель разделил с широкими кругами англичан их патриотический подъем в борьбе с армией претен­дента. В ноябре 1745 года он создал «Гимн добровольцев», а затем «Ораторию на случай» — мощный призыв к отпору и борьбе. В апреле 1746 года Стюарт был побежден и армия его разбита. Между 9 июля и 11 августа Гендель работал над своей героической, победной ораторией «Иуда Маккавей», которая наконец принесла и ему великую победу: он получил полное, безраздельное признание, вырвался из того кольца не­удач и затруднений, в каком был замкнут так долго, освободился от тяжелой атмосферы интриг и гнусной травли. И дело было

99

не в том, что прежние противники Генделя отступили или пере­смотрели свои позиции. Просто его новые произведения, возник­шие на мощном подъеме патриотического воодушевления, сполна отвечали вспыхнувшим массовым чувствам и завоевали ему столь широкую аудиторию, что он оказался далеко вне теснив­шей его узкой среды, над ней, вне досягаемости.


Именно с тех пор Гендель нашел в Англии свою подлинную публику, не сно­бистскую и не кастовую, а гораздо более смешанную и передо­вую, в основном уже буржуазную или интеллигентскую, по достоинству ценившую его монументальное и героическое ис­кусство. Помимо всего как раз библейские сюжеты и библей­ские образы, особенно со времен пуританского движения, были этой публике более близки, чем распространенные оперные сюжеты той поры. Библейские герои, библейский крут идей об избранном народе все еще помогали современникам Генделя героизировать свое прошлое и даже свое настоящее.

С 1746 по 1751 год длился этот последний творческий подъем великого композитора. Он создал еще семь новых ора­торий (среди них «Теодора» и «Иевфай» — его шедевры), музы­ку к- трагедии Т. Смоллетта «Альцеста», переработал свою давнюю итальянскую ораторию «Триумф Времени и Истины», написал немногие крупные инструментальные произведения (concerti grossi). 27 апреля 1749 года в лондонском Грин-парке на открытом воздухе прозвучала его «Музыка фейерверка» — сочинение, специально предназначенное для народного праздни­ка по случаю заключения Ахенского мира (в войне за австрий­ское наследство). Грандиозные праздничные фейерверки, отме­чавшие торжественные события в жизни государства, стали в XVIII веке одной из традиционных форм массовых зрелищ. Фейерверк в Грин-парке собрал 12000 зрителей. Вся зрелищная часть была поручена известному театральному архитектору Дж. Сервандони. В исполнении музыки Генделя приняло учас­тие 112 музыкантов (57 одних духовых и ударных инструмен­тов). «Музыка фейерверка» по существу сюита из шести но­меров, каждый из которых в точности соответствует определен­ным зрелищным эффектам. Большая увертюра итальянского типа написана для военных инструментов, за ней следуют бурре, Largo alla siciliana «Мир», Allegro «La Réjouissance» и два менуэта. Из них бурре и оба менуэта повторялись, как того требовала «режиссура» фейерверка.


Конечно, на пути Генделя это был не более чем пустячок, но в его «Музыке фейерверка», как ранее в «Музыке на воде» (1717), словно в подчеркнутой форме проявилась широта, массовость его искусства — одно из важных, в корне присущих ему свойств.

С 1751 года, когда Гендель стал слепнуть, он только завер­шал начатые или перерабатывал прежние сочинения, но еще выступал с большим успехом как органист, а также руководил исполнением своих ораторий. Последние десять лет жизни только упрочили его славу. Это была неоспоримая слава именно созда-

100

теля ораторий нового типа. С 1748 по 1759 год 19 ораториаль­ных произведений Генделя были исполнены в Лондоне в общей сложности 140 раз. Из них «Иуда Маккавей» — 27 раз, «Мес­сия» — 20, «Самсон» — 17, «Иевфай» — 7, «Теодора» — 5, «Израиль в Египте», «Саул» и «Валтасар» — по 4 раза и т. д. В исполнении генделевских ораторий участвовали хор из 23 че­ловек (5 сопрано, 5 альтов, 7 теноров, 6 басов) и оркестр из 33 (12 скрипок, 3 альта, 3 виолончели, 2 контрабаса, 4 гобоя, 4 фагота, 5 труб с валторнами и литавры). В составе оркестра на­ходились первоклассные музыканты, некоторые знаменитые скри­пачи и гобоисты; среди них — ряд итальянцев (Ф. Джеминиани, Ф. М. Верачини, Н. Паскуини, Дж. Карбонелли, П. Каструччи), учеников А. Корелли. Сольные партии исполняли известные английские и итальянские певцы и певицы: Рейнхольд (Геракл, Птолемей; Валенс в «Теодоре»), Берд (Валтасар, Иевфай), мисс Робинзон (Деянира), Ла Франчезина (Иоле в «Геракле», Нитокрис в «Валтасаре»), синьоры Галли (Ирена в «Теодоре», жена Иевфая) и Фрази (Теодора, Ифис в «Иевфае»). Партии юных героев, оказывается, предназначались для певиц (мисс Робин­зон — Кир в «Валтасаре», Галли — Александр Бал) или даже певца-кастрата: знаменитый альт Гаэтано Гваданьи (позднее первый исполнитель заглавной партии в «Орфее» Глюка) высту­пал в 1750 году в партии Дидима в «Теодоре».

Во время исполнения ораторий сам Гендель сидел за клавеси­ном, слева стояли певцы-солисты, справа помещался виолонче­лист, перед ним два скрипача и два флейтиста; остальные ис­полнители размещались вокруг, отчасти позади Генделя.


Так указания дирижера-клавесиниста обращались непосредственно к ближайшим от него музыкантам, а по ним равнялись и все остальные. Между частями ораторий Гендель мог исполнить свой концерт для органа, иногда целиком импровизируя сред­нюю, медленную часть. Случалось, что он импровизировал на клавесине и в отдельных местах оратории, всегда властно овла­девая вниманием слушателей. Все это в целом, при столь ини­циативном участии композитора, очень оживляло ораториаль­ные концерты и неизменно привлекало интерес аудитории.

За почти полувековое пребывание в Англии у Генделя об­разовался свой круг друзей, сложилась своя среда. Немногие родные его остались в Галле, женат он никогда не был. Более всего ему приходилось, естественно, общаться с музыкантами. Постоянными сотрудниками-либреттистами ораторий Генделя яв­лялись E. Дженненс и Т. Морелл, и с первым из них он был по-настоящему дружен. Среди английских музыкантов он на­ходился в дружественных отношениях с Томасом Арном. Были у него и другие английские друзья — доктор Дж. Арбутнот, Дж. Ч. Шмидт и его сын, братья Харрис. Не забывал Гендель и своих родных в Германии. Летом 1750 года он в последний раз побывал в Галле. В доме родителей жила теперь его лю­бимая племянница, а ее муж, профессор И. Э. Флерке привлек

101

внимание города к дому Генделя. На прежнем месте Цахау как церковного органиста Гендель застал Вильгельма Фридемана Баха.

С конца 1745 года в Лондоне находился К. В. Глюк, пробыв­ший там до мая 1746 года в связи с постановкой его произведе­ний на сцене Хеймаркет-театра. Он был приглашен в столицу Англии как представитель итальянской школы. В январе и марте 1746 года два его пастиччо «Падение гигантов» и «Артамена» исполнялись в Лондоне. 14 февраля Глюк присутствовал при исполнении «Оратории на случай» Генделя, которого он высоко чтил. Они познакомились. Известно, что Гендель не слишком лестно отзывался о Глюке как о слабом полифонисте. Тем не менее 25 марта состоялся их совместный концерт в Хеймаркет-театре.


Исполнялись увертюра и четыре арии из «Падения гиган­тов» Глюка, фрагменты из ораторий Генделя «Праздник Алек­сандра» и «Самсон» и оперы «Александр». Участие известных итальянских певцов и крупных исполнителей на скрипке, гобое, фаготе и флейте способствовало общему успеху.

Поздние годы Генделя прошли во тьме. Работая над парти­турой своей последней оратории «Иевфай», он помечает 13 фев­раля 1751 года на рукописи, что не может продолжать дальше «из-за левого глаза». Потом с трудом все-таки продолжает, и работа длится на этот раз долго как никогда (с января по август). В 1752 году, после операции, Гендель, подобно Баху, совершенно ослеп. Это привело его в отчаяние. Он так любил весь зримый мир! Многое в его музыке вдохновлено ярки­ми зрительными впечатлениями: картины природы, образы раз­бушевавшейся стихии, движения больших масс... Его всегда интересовала живопись, он владел подлинниками Рембрандта. Лишь со временем ослепший Гендель решился вновь выступать как органист и ежегодно проводил двенадцать исполнений своих ораторий. В последний раз он играл на органе, когда исполняли «Мессию» 6 апреля 1759 года. А 14 апреля около восьми часов утра его не стало.

В отличие от Баха, ближайшие поколения не забыли Генделя: его слава продолжала расти в XVIII веке, в его честь устраи­вались грандиозные торжества в Лондоне, его оратории испол­нялись в Берлине и Лейпциге. Надолго отошли в прошлое лишь его оперы, несмотря на их прекрасную музыку, устарел самый тип оперы seria, безнадежно окостенели ее сюжетно-сценические основы. Только в нашем столетии делаются попытки во­скресить их из забвения. Однако музыка Генделя и поныне не устарела: она воспринимается как вечно живое и жизне­способное его наследие.

В течение тридцати семи лет работал Гендель над опер­ными произведениями. Кроме первых трех, написанных для Гамбурга, все они являются итальянскими операми. Но от

102

«Родриго» и «Агриппины» (1707 — 1709) до «Деидамии» (1740, поставлена в 1741 году) Гендель прошел большой путь и по существу не ограничился принятыми рамками оперы seria.


К этому его постоянно побуждали и собственные творческие искания, и сама эволюция итальянской оперы от начала к сере­дине XVIII века. В молодости Гендель близко ознакомился с оперным творчеством итальянцев в самой Италии: тогда круп­нейшим из них был Алессандро Скарлатти, а опера seria еще не стала композиционным и сценическим стереотипом, который сло­жился к 1720-м годам и был сатирически осмеян как «концерт в ко­стюмах». Во время недолгого пребывания в Ганновере Гендель соприкоснулся с операми Агостино Стеффани — тонкого музы­канта, знатока вокального стиля. В Лондоне Гендель работал бок о бок и соревновался с Дж. Бонончини, модным тогда, но не первоклассным итальянским композитором; отлично узнал оперное творчество типичных представителей зрелой оперы seria Н. Порпора и И. А. Хассе, то есть мог наблюдать, в каком направлении развивался этот жанр, в котором виртуозное пение все более подавляло драму. Но это было не все: поездки Генделя в Италию в 1728 — 1729 и в 1733 годах несомненно должны были ознакомить его с новым движением в оперном искусстве, с самим зарождением оперы-буффа и началом поисков драматиз­ма в жанре seria. Гендель посетил тогда Флоренцию, Милан, Венецию, Рим, мог слышать произведения Л. Винчи, а в 1733 го­ду — Дж. Перголези и во всяком случае мог вывезти с собой партитуры и либретто новых итальянских опер. Все, что он слы­шал и постигал, чутко улавливалось им и внутренне учитыва­лось в собственной композиторской работе. Иначе откуда бы появилась у него — уже среди последних оперных произведе­ний — комическая опера «Ксеркс»? Традиция французской сцены отчасти была воспринята Генделем, когда он, опираясь на ис­кусство французских балетных артистов, создал балет «Терпси­хора» (1734, как пролог к новой редакции оперы-пасторали «Верный пастух») и выказал тяготение к опере-балету в про­изведениях 1735 года.

После первых оперных опытов Гендель никогда не оставлял исканий в сфере оперного искусства. Одно лишь оставалось постоянным: он писал на итальянские тексты, для итальянских певцов, в силу необходимости сообразуясь с этими условиями.


В Лондоне либреттистами Генделя были Н. Хайм и П. А. Ролли; ряд его опер написан на либретто А. Сальви, единичные — на либретто П. Метастазио («Эций») и А. Дзено («Фарамондо»). Литературными же источниками для либреттистов были: «Вер­ный пастух» Б. Гварини, «Неистовый Роланд» Л. Ариосто (оперы «Орландо», «Ариодант», «Альцина»), «Освобожденный Иеруса­лим» Т. Tacco (опера «Ринальдо»), «Сид» П. Корнеля (опера «Флавий»), «Тезей» Ф. Кино, пьесы ряда итальянских драматургов, оперные либретто П. Метастазио (в переработке — оперы «Сирой», «Кир, царь персидский», «Партенопа», «Пор, царь индийский») и

103

пьеса А. Дзено (опера «Сципион»). Античные мифологические и исторические сюжеты, немногие более поздние исторические моти­вы, эпизоды из поэм эпохи Возрождения — таков тематический круг опер Генделя. По тому времени историческая или географи­ческая конкретизация в опере не предполагалась: любые сюжеты были разработаны в легендарно-мифологическом плане, причем миф, история и сказка как бы сливались воедино. Со временем из этой общей литературно-драматургической канвы для Генделя выделились наиболее близкие ему образы и ситуации, связанные по преимуществу с героикой, возвышенными чувствами, остро­драматическими сценами, вершинами драматического напря­жения.

В первых своих оперных партитурах молодой Гендель опи­рался на существовавшие в Гамбурге и в Италии образцы оперного искусства, на то, что уже сложилось, что было приня­то. «Альмира, королева Кастилии», как и «Клавдий» и «Иоделет» Р. Кайзера, написана на либретто, в котором смешаны немецкий и итальянский языки. В опере есть инструментальные эпизоды, много танцев; ее увертюра — во французском вкусе. Но основное место занимают в композиции «Альмиры» многочисленные арии, созданные порою с большим размахом, в типических для того времени приемах оперного письма: бравурно-торжественная ария (Консальво прославляет Альмиру как королеву), лирико-элегиче­ская, кантиленная ария (влюбленный Фернандо обращается к природе), патетическая ария мести (Альмира выражает свою ревность), даже буффонная ария (слуга).


Известно, что сара­банда из «Альмиры» легла затем в основу прославленной арии «Дайте мне слезы» в генделевском «Ринальдо».

Работая над «Ринальдо» в Лондоне, Гендель чувствовал себя уже много свободнее: прошло семь лет, он набрался опыта в Италии, много писал вокальной музыки, поставил две оперы. Это и сказалось прежде всего на вокальной стороне произведе­ния, на большей пластичности мелодии, на образности боль­шинства арий. Вместе с тем композиция целого здесь условна, как в самой заправской опере seria: все, что касается событий, действия, отнесено в речитативы secco, каждая ария означает остановку действия и сосредоточение на одной эмоции, причем словесный текст минимален, а слова и фразы могут повторяться по многу раз. Ни характеры героев, ни место действия не инте­ресуют либреттиста и композитора. Важно лишь яркое выраже­ние той или иной эмоции в определенной, уже сложившейся си­туации. Условна и трактовка партий: лишь партия иерусалимско­го царя-злодея Арганта написана для мужского голоса; партии рыцарей предназначены для певцов-кастратов (Ринальдо, Евстазио) и для женского альта (старый рыцарь Готфрид). Все пе­речисленные условности не зависели от Генделя, только начи­навшего свой путь в Англии и невольно ограниченного составом итальянской труппы в Лондоне. У него в сущности оставалась лишь одна возможность как у композитора: вложить все вырази-

104

тельные средства в музыку арий, углубить их образное содер­жание и оттенить его по контрасту, заботясь о последователь­ности разнохарактерных номеров.

В опере «Ринальдо» три акта. Второй из них но смыслу кульминационный, но в музыкальном плане это проявляется весьма скромно. Музыкальная композиция каждой из двух его картин приближается к сонатно-сюитному циклу того времени, но циклу вокальному. Первая картина — на берегу моря. Из речитативов secco (то есть вне музыкального тематизма и вне музыкального развития) совершенно понятно ее содержа­ние. Отец (Готфрид), дядя (Евстазио) и жених (Ринальдо) ищут исчезнувшую Альмирену.


У берега они видят лодку; сидящая в ней женщина предлагает отвезти Ринальдо к Альмирене. Друзья предостерегают его; но он все же вскакивает в лодку, которая внезапно отплывает далеко в море. Оставшиеся на бере­гу опечалены и встревожены. Кроме речитативов в картину вхо­дит пять арий da capo. По ходу действия они ничего не добав­ляют, но в них, и только в них, выражены чувства действующих лиц. Первую арию исполняет Евстазио: «Мы близки к гавани, где найдем утешение» (пример 22). Это широкая, спокойная, в движении сарабанды, медленная ария, которая не имеет обя­зательной связи с данным действием и даже данной ситуацией. Вторая ария явно контрастирует ей как прекрасная, живая, рит­мически острая сицилиана (Vivace, 6/8), близкая итальянским песням. Она еще менее необходима для развития драмы. Ее поет морская сирена («О вы, любящие, относитесь легко к любви в майскую пору ваших лет») — после приглашения Ринальдо в лодку (пример 23). В свою очередь Ринальдо, отваживаясь на неизвестное, исполняет арию — бодрую, победно-бравурную, энергическую: «Триглавый Цербер покорится моему мечу»; она стала в Англии популярной как застольная песня (пример 24). После его отплытия Евстазио и Готфрид еще выражают свои тревожные чувства в ариях.

Вторая, центральная в опере картина второго акта — в оча­рованных садах Армиды. Из речитативов становится ясно, что похищенная Альмирена томится в неволе у Армиды. Она умоляет Арганта об освобождении. Lamento Альмирены — известная ария «Дайте мне слезы» — идет в движении сарабанды, глубо­кое чувство передано просто, сдержанно, с истинным благород­ством выражения. Здесь нет баховской экспрессии, широкого импровизационно-патетического склада: это всего лишь песня-сарабанда. Аргант тронут мольбой Альмирены. Его воинствен­но-патетическая ария («Довольно тебе попросить меня своими очаровательными устами...») — единственная ария для мужского голоса во всем акте. Новая сцена: Армида встретила Ринальдо И воспылала к нему любовью.


Он отвергает ее, требуя освободить Альмирену. Они исполняют бравурный дуэт. Армида клянется в любви и грозит местью, Ринальдо гневно отталкивает ее, но поют они одни и те же музыкальные фразы: дуэт создает один

105

обобщенный образ гнева. Гендель передает здесь не индиви­дуальные отличия, не особенности столкновения двух характе­ров, а общий эмоциональный подъем, общую страстность этого поединка. После ряда волшебных сцен с превращениями Риналь­до исполняет еще фанфарную, «трубную» арию гнева и удаляет­ся. Армида остается одна; любовь и ревность мучат ее. Впервые во втором акте драматическая сцена основана на аккомпани­рованном речитативе (тремоландо оркестра). Необычна и сле­дующая за ним ария Армиды: почти concerto grosso в сопровож­дении; две контрастные части. Армида жалуется на судьбу — идет первая часть арии, медленная (Largo), патетическая, голос соревнуется с инструментами, мелодия состоит из патетических восклицаний. Вторая часть резко контрастирует первой: вместо Largo Presto, вместо восклицаний — моторная, бравурная музы­ка, передающая бурное отчаяние Армиды. Наконец Армида узнает, что и Аргант изменил ей (речитатив). Действие заклю­чается ее блестящей арией мести; виртуозная вокальная партия прерывается соло клавесина (известно, что здесь Гендель, сидя за инструментом, свободно импровизировал). Музыкальное вы­ражение гнева и ярости Армиды лишено каких-либо индивиду­альных признаков: бравурная мелодия несется стремительно, полна энергии (пример 25). Все это вместе, начиная от акком­панированного речитатива, обозначает зону кульминации всей оперы.

Для дальнейшего развития оперного стиля Генделя, да и для его ораторий блестящие и подъемные арии гнева, мести, герои­ческой решимости останутся, в новых вариантах, весьма харак­терными до конца. Точно так же спокойный и строгий склад lamento Альмирены во многом определит аналогичные музыкаль­ные номера опер и ораторий.

Однако если вокальное письмо Генделя развивается в на­правлении, уже намеченном «Ринальдо», то его оперная драма­тургия в целом претерпевает со временем существенные измене­ния, музыкально обогащается, становится более гибкой, более тонкой в отдельных сценах, хотя и не разрушает жанровые рамки оперы seria.


Полнейшее господство сольного пения, отне­сение действия в речитативы и эмоций в арии, вокальные партии героев, рассчитанные на певцов-кастратов или даже на женские голоса, — все это остается в силе и дальше. Но Генделя особо вдохновляют наиболее драматичные, кульминационные сцены в операх, выражения страсти, отчаяния, ужаса, бешенства, мучительной агонии и т. д. Для них он находит и «чрезвычай­ные» средства в аккомпанированных речитативах, в соединении разных типов речитатива с арией в одну сцену. Таковы сцена безумия в «Орландо», сцена агонии в «Адмете», сцена смерти Баязета в «Тамерлане», сцены Бертаридо на кладбище и в тюрьме в опере «Роделинда». Речитативные и ариозные фрагмен­ты объединены в монологической сцене Юлия Цезаря (опера того же названия): он одиноко стоит на берегу моря, в час

106

заката, он растерял свои легионы, ему не на что надеяться и все же он молит волны морские принести ему надежду. В со­провождении — струнные, фагот и continuo. Целое объединено тематическим материалом, данным предварительно в инстру­ментальном вступлении и проходящим через все ариозные фраг­менты: это выразительное, скорбно-мужественное Adante с силь­ными драматическими подъемами. Оно дважды прерывается взволнованными аккомпанированными речитативами. Особыми музыкальными средствами выделяет Гендель и другие драма­тические монологи: Цезарь над урной Помпея, страдающий Сципион, заклинание Росмены («Именео»). Глубину чувств вкла­дывает композитор в свои многочисленные lamento с их строгой, сдержанной скорбью, зачастую в движении сарабанды или сици­лианы. Не остается он безразличным к колориту времени и мес­та, в котором проходит действие. Но это пока лишь тенден­ция; она проступает явственнее в некоторых ораториях («L'Alle­gro, il Pensieroso ed il Moderato», «Соломон»). С большей гиб­костью трактует Гендель сами формы оперных арий, не ограни­чиваясь схемой da capo, вводя небольшие ариетты, каваты и безрепризные формы.


Пишет, помимо большой увертюры, вступи­тельные Sinfonii к отдельным актам. Разнообразит типы увертюр (итальянский, французский); присоединяет к обычным их частям еще менуэт и жигу, а в «Альцине» даже добавляет к француз­ской увертюре мюзетт и менуэт.

Иными словами, Гендель беспрестанно движется от своего исходного пункта, ясно обозначившегося в «Ринальдо», к воз­можной драматизации оперной музыки, от красивой вокальной сюиты-сонаты к музыкально-драматической сцене, от простого ряда номеров к мышлению более широкими масштабами, груп­пами номеров с определенной линией драматического нараста­ния. Композитора все больше привлекают образы героических личностей (Юлий Цезарь, Баязет, Александр Македонский, Арминий), и от их «бравурной» музыкальной трактовки он идет вглубь, к более выдержанному и строгому их раскрытию. Впро­чем, партии героев все еще пишутся для кастратов: Цезарь, Тамерлан, Александр Македонский, Сципион — альты. Здесь уже Гендель не властен был преодолеть традицию в составе труппы, а быть может, и смирился с ней, привык как к обычаю.

На примере оперы «Юлий Цезарь» (1724, либретто Н. Хайма) хорошо видно, к чему именно пришел Гендель на полпути своей оперной деятельности, когда одно за другим у него возникали произведения на высоком уровне драматизма: «Тамерлан» (1724), «Роделинда» (1725), «Сципион» (1726), «Адмет» (1727) и т. д. Либретто «Юлия Цезаря» столь перенасыщено событиями и драматическими положениями, действие развивается в таких сложных перипетиях и таком стремительном темпе, что музы­кальная драматургия не в силах была бы охватить все это содержание полностью: его хватило бы на три оперы. В первой же сцене Цезарю подносят голову побежденного и убитого

107

Помпея, а супруга погибшего Корнелия падает без чувств. В дальнейшем Корнелию преследуют своими домогательствами Курион, Акилла и Птолемей, а она дважды покушается на самоубийство. Сестра египетского царя Птолемея Клеопатра за­мышляет убийство брата, претендуя на престол.


Акилла и Пто­лемей вступают в заговор против Цезаря и готовят покушение на его жизнь. Заступаясь за Корнелию, ее сын Секст пытается убить Птолемея. Предупрежденный Клеопатрой Цезарь бежит от своих убийц и, по слухам, погибает в бурной реке. Клеопатра поднимает восстание против брата. После сражения между вой­сками Птолемея и Клеопатры Птолемей берет сестру в плен, Акилла переходит на сторону Клеопатры и, умирая на поле сражения, передает Сексту перстень — знак власти над войском. Секст находит Цезаря на берегу моря, вручает ему перстень; Цезарь собирает войско, врывается во дворец Птолемея, Секст убивает Птолемея, и действие завершается любовным союзом Цезаря и Клеопатры, приветствуемых народом. Это далеко не все, что происходит на сцене.

Как обычно в опере seria, события (или рассказ о них) отне­сены в речитативы, арии же имеют чисто эмоциональное значе­ние. При этом, однако, распределение выразительных сил и средств и отчасти понимание их в этой опере уже не таково, как в «Ринальдо». Прежде всего душераздирающая драма не дает никаких передышек зрителю-слушателю: «Ринальдо» может показаться идиллией по сравнению с «Юлием Цезарем». В связи с этим очень драматизируются речитативы: ширится диапазон мелодии, подчеркиваются интонации восклицаний, возникают на­пряженные паузы, обостряется гармония, смело используется аккомпанированный речитатив. Таковы сцена с головой Помпея, Цезарь над урной Помпея (пример 26), сцены отчаяния Клеопат­ры, Цезарь на берегу моря, смерть Акиллы. Речитативные эпи­зоды вторгаются внутрь арий. Понемногу размываются грани между речитативом secco и ариозным пением. Многочисленные арии теперь уже не ограничены схемой da capo и всегда круп­ными масштабами: наряду с широкими, виртуозными ариями Цезаря (среди них ария «Предо мной земля египетская» из пер­вого акта — пример 27), Клеопатры, Птолемея в оперу входят небольшие арии и ариозо Корнелии, идиллический дуэт Корнелии и Секста в духе сицилианы и другие скромные по объему вокаль­ные номера.


Некоторые развернутые арии включают в себя кон­ трастную среднюю или вторую часть. Так, первая ария юного Секста состоит из Allegro energico, c-moll (со струнными и фаго­том) и Largo, Es-dur — g-moll (с флейтами), после которого следует реприза. Это соответствует сначала выражению гнева, направленного против злодеев, а затем — воспоминанию об отце, которого они умертвили. Из резко контрастных частей строится и ария Клеопатры из третьего акта (пример 28 а, б), оплакиваю­щей гибель (мнимую) Цезаря: Largo, E-dur (патетическое la­mento с солирующими скрипкой и флейтой) — Allegro, cis-moll

108

(ярость возмущения). Самой плодотворной тенденцией становит­ся в зрелых операх Генделя объединение музыкальной деклама­ции и ариозного пения в сцену-монолог — тенденция, которая обычно приписывается Глюку-реформатору. Таковы патетический аккомпанированный речитатив и ария Клеопатры во втором акте, когда она трепещет за жизнь Цезаря. Таков уже упомянутый монолог Цезаря на берегу моря. Но это пока еще единичные явления в оперной партитуре, в целом далекой от лаконизма и ясности драматических линий, характерных для музыкальной драматургии Глюка. Интересны у Генделя сцены, в которых повторяющиеся инструментальные фрагменты (как музыка деко­ративная, обозначающая, например, шествие) объединены с ре­читативами: сошлемся на начало второй картины первого акта. Широко задумано Генделем и начало второго акта оперы, где соединяются Sinfonia, праздничная музыка на сцене, широкие ариозные и речитативные разделы, образующие вместе большую сцену, куда свободно включена ария Клеопатры и диалоги ее с Цезарем. С большой тонкостью разработана здесь инструмен­тальная часть: один состав оркестра находится перед сценой, другой — на сцене, они чередуются и сочетаются, причем достиг­нут необычный колорит благодаря применению арфы, гамбы, теорбы в дополнение к струнным, гобоям и фаготу. Этим колори­том освещена партия Клеопатры — ее явление перед Цезарем. Чаще, чем бывало в опере seria, композитор выделяет инстру­ментальные номера.


Помимо названных это «Военная музыка» в начале третьего акта (Sinfonia), марш и военный танец в фина­ле. Увертюра французского типа весьма импозантна и полна мощи: величественна, как торжественный марш, в первой части, оживленна, подвижна и энергична во второй, фугированной. При всем том опера остается вокальным произведением, требует в первую очередь совершенного певческого исполнения и предъявляет к певцам максимальные требования. На премьере главные партии исполнялись самыми выдающимися певцами того времени: Юлий Цезарь — Франческо Сенезино, Клеопатра — Франческа Куццони, Корнелия — Робинзон, Секст — Маргарета Дурастанти. Итак, героическая партия Цезаря предназначалась для певца-кастрата, а партию Секста исполняла певица. В соот­ветствии с традицией оперы seria, вокальные номера распределя­лись по «рангам» действующих лиц: у Цезаря и Клеопатры по восемь арий, у Птолемея, Корнелии и Секста — по пять. Главные герои обрисованы с разных сторон. Показаны и величие, и ге­роика, и раздумия Цезаря. У Клеопатры есть ария мести и ария lamento, светлая лирическая ария и героическая «триумфаль­ная». Вся партия Корнелии так или иначе ламентозна. Партия юноши-мстителя Секста проникнута благородной патетикой. Так исподволь намечаются если не характеры героев, то их преобладающие чувства, их черты. Хоры в «Юлии Цезаре» име­ют скорее декоративное значение, открывая оперу (и примыкая к увертюре), завершая ее (в ансамбле с действующими лицами).

109

Стремление Генделя к драматизации оперной музыки не осла­бевает и во многих последующих произведениях вплоть до сере­дины 1730-х годов. В итоге его исканий накапливаются противо­речия внутри жанра оперы seria, по существу назревает необхо­димость его реформы, хотя исторических условий для ее осу­ществления у Генделя еще нет. Однако он не оставляет своих намерений даже и тогда, когда убеждается, что итальянская опера не вмещает того, к чему его влечет творческая мысль. Он со временем только переключает эти свои искания в жанр оратории, а именно в ту его разновидность, которая по духу стоит ближе всего к музыкальной драме («Самсон», «Семела», «Валтасар», «Геракл», «Теодора»).



В последних своих операх Гендель ищет новое и в других направлениях, не ограничиваясь сферой возвышенного драматиз­ма и обращаясь к иным темам, сюжетам и образам. Так возни­кает в 1738 году «Ксеркс» — по существу уже опера-буффа, а в 1740 году «Именео» — произведение, которое в наши дни назы­вают то опереттой, то пасторалью. «Ксеркс» стоит особняком в оперном творчестве Генделя. Легкий комедийный сюжет с ха­рактерным переодеванием, со сценой путаницы в темноте, образ плутоватого слуги — все здесь находится на пути от итальянской комедии дель арте к развитой опере-буффа. Соответственно композитор строит небольшие музыкальные сцены, сопоставляя речитативные и ариозные номера, но не акцентирует в прежней мере значение больших виртуозных арий. Увертюра носит сме­шанный характер: за патетическим Maestoso сдедуют танцеваль­но-фугированное Allegro и жига. Оперу «Именео» Гендель начал тоже в 1738 году, но затем отложил и закончил лишь в 1740. В ее основе лежит комедийный сюжет, но трактованный не буффонно, а с существенными элементами лирики и даже патетики: это любовные и пасторальные сцены при участии двух влюблен­ных пар на элевсинском празднике. Гендель облегчает здесь стиль своих арий, теперь более прозрачных по фактуре, менее виртуозных, порою даже близких песенно-бытовым мелодиям. Но наряду с этим в опере есть и аккомпанированный речитатив патетического характера, и ария ревности, написанная с подъе­мом чувств и большим размахом. Все же становится ясно, что композитор следует за новыми течениями своего времени, хочет быть более простым и доступным, менее полифоничным по своему письму. Но это не захватывает его музыку целиком: в ораториях он одновременно углубляет серьезность музыкаль­ного содержания, достигает новых высот драматизма.

Последняя опера Генделя «Деидамия» (либретто П. А. Ролли) знаменует возвращение к драматической сюжетной основе, но с учетом только что полученного опыта, выразившегося в облегчении музыкального письма, в выделении кантилены на аккордовом сопровождении.


Впрочем, «Деидамия» богата по своей партитуре и не обнаруживает какой-либо односторонности в этом смысле. Действие оперы происходит на Скиросе незадол-

110

го до Троянской войны и связано с судьбой юного Ахилла (сына фессалийского царя Пелея), которому оракул предсказал гибель на войне. Отец Ахилла поручил его своему другу, царю Скироса Ликомеду, и Ахилл под видом девушки в женском платье проводит юность вместе с дочерью Ликомеда Деидамией и ее приближенными. На Скиросе также появляются Одиссей и другие герои. Наступает Троянская война — и предсказание оракула сбывается, несмотря на все усилия окружающих Ахилла. В центре драмы Ахилл и Деидамия. Партия Ахилла написана для сопрано, партия мужественного Одиссея — для альта. Дра­матической цельностью отличается партия Деидамии, проникну­тая духом lamento. Крупным планом выделено героическое начало (в партии Одиссея). Круг музыкальных образов доста­точно широк; тонко разработана оркестровая партитура: из трид­цати арий только две идут в сопровождении basso continuo, а в остальных концертируют различные инструменты или их группы. Но при всей этой образной широте не героические образы и ситуации привлекают к себе главное внимание, а ско­рее лирические и ламентозные. Ахилл — с самого начала обре­ченная личность, жертва рока, тем самым и Деидамия — страда­тельное лицо. Так смягчается со временем у Генделя концепция оперного произведения, пронизывается сочувствием отнюдь не к победоносным героям.

Этот поворот не останется без последствий и на дальнейшем пути композитора. Создавая подлинно героические оратории, он будет обращаться порою к темам и образам, связанным с идеей жертвы, жертвенности в судьбе человека, непреодолимой роковой обреченности героя или героини. Да и все, чего достиг Гендель за многие годы в оперном искусстве, все лучшее, что он нашел здесь, не пройдет мимо оратории. Итальянскую оперу seria он подвел к порогу реформы. Ее начнет осуществлять Глюк толь­ко спустя двадцать с лишком лет, когда сложатся для того необходимые исторические условия.


Сам же Гендель продолжит свои искания в жанре оратории.

Прежде чем оратория стала основным жанром в творчестве Генделя, он в течение многих лет время от времени обращался к ней и родственным ей крупным вокальным формам. Еще в Гам­бурге в 1704 году он написал «Страсти по Иоанну», а спустя Двенадцать лет в Ганновере — «Страсти» на текст Б. Брокеса. Две ранние оратории были созданы им в Италии. К ораториаль­ным произведениям обычно причисляют серенаду «Ацис, Галатея и Полифем» (1709) и маску «Эсфирь» (1720), хотя они, строго говоря, ораториями не являлись. К некоторым из этих сочине­ний Гендель обращался и позднее, создавая новые (иногда со­вершенно новые) их редакции. Так, «Триумф Времени и Истины» (1708) он переработал чуть ли не через полвека (1757). Вто­рая — ораториальная — редакция «Эсфири» относится к 1732 го-

­111

ду. В это время композитор уже овладел опытом и традициями английского хорового письма, написав ряд крупных антемов, что побудило его, в частности, усилить хоровое начало в «Эсфири» и придать произведению более монументальный характер. Здесь, по существу, определяется и крепнет увлечение Генделя орато­рией как своего рода хоровой драмой. В 1733 году возникают его оратории «Дебора» и «Аталия». Если литературным источ­ником «Эсфири» была одноименная лирическая драма Расина, то источником «Аталии» является его же трагедия. В дальней­шем Гендель опирается в ораториальном творчестве и непосред­ственно на библию, и на претворение ее образов в поэзии, а так­же на античные сюжеты, которые займут у него значительное место.

Начиная с 1738 года оратория находится в центре творческих интересов Генделя, становится его истинным призванием. Не сле­дует думать, однако, что он обратился к этому жанру, как бы отшатнувшись от оперы. Оратория привлекла его одновременно и большей широтой, свободой от условностей, и драматическими возможностями, отчасти близкими опере. В оратории композитор был свободен от либреттно-сценических ограничений, сложив­шихся в итальянской опере seria, от стереотипных драматических коллизий.


В оратории он мог усилить близкое ему эпическое начало, углубить живописную сторону музыки, воплотить ее средствами образы высокого этического плана, создать впечат­ляющие картины больших народных движений. И все это — в широком повествовательном раскрытии, с художественным вни­манием к каждому повороту «действия», к каждому душевному движению, без той «тесноты» и спешки, в которой развертыва­лись события, например, в опере «Юлий Цезарь». Генделю свой­ственно было мыслить крупным планом, картинно и объемно, но на оперной сцене он вынужден был ограничиваться «военной музыкой», звучащей наспех, или рассказом о грандиозных со­бытиях в форме речитатива.

В библии он нашел многое, что могло его привлечь. Библей­ские истории о судьбах целого народа, о его страданиях в плену и рабстве, о борьбе за свое избавление и освобождение, о подви­гах его героев и вождей, об их победах вдохновили Генделя на создание таких ораторий, как «Израиль в Египте», «Самсон», «Иуда Маккавей». Подобные сюжеты глубоко захватывали его новую аудиторию, самим ходом истории хорошо подготовленную к их восприятию. Напомним здесь слова Маркса, сказанные в связи с характеристикой революций XVII — XVIII веков: «...Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимстванными из Ветхого завета»3. Память об этом была крепка

3 Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта. — Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 8, с. 120.

112

в Англии и во времена Генделя, а библия оставалась настольной книгой во многих домах. Понятие об избранном народе пере­носилось из нее на собственный народ, и победа английской армии в 1746 году праздновалась затем исполнением оратории о библейском герое («Иуда Маккавей»).

Не одни лишь эпико-героические сюжеты почерпнул Гендель из библии. Он обратился к истории о царе Сауле и молодом Давиде (1738), раскрыв драматический конфликт старого вла­стителя с новой подымающейся силой и присоединив к нему сложные семейные перипетии в доме Саула.


Он в идиллических тонах представил библейскую историю об Иосифе и его братьях (1744). Трактовал историю Валтасара (1744) как хо­ровую трагедию. Создал ряд картин из истории царя Соломона (1748). Выделил черты личной драмы в «Сусанне» (1748). С большой глубиной выразил трагедию Иевфая (1751), в из­вестной мере предсказав образы и коллизии «Ифигении в Авлиде» Глюка. Сугубо духовная тематика «Мессии» (1742) не связана с Ветхим заветом, и эта известная оратория Генделя стоит в его творчестве особняком.

Ближе всего по духу к музыкальной драме подходят ора­тории Генделя на античные сюжеты: «Семела» (1749), «Геракл» (1745) и «Александр Бал» (1747). И «Семела», и «Геракл» — сильные, грозные драмы любви и ревности, властных и неукро­тимых чувств, приводящих к страшной катастрофе (гибель испепеленной молнией Семелы, гибель Геракла из-за ревности его жены Деяниры). Либреттист «Геракла» Т. Броутон в своем предисловии ссылался на образец античной трагедии («Трахинянки» Софокла). Именно в этих ораториях Гендель решитель­нее, чем в операх, двигался к Глюку и его реформе, а в некото­рых отношениях и превзошел его по силе темперамента, драмати­ческого выражения и глубине музыкальных образов. На рубеже 1749 — 1750 годов Гендель написал музыку к трагедии Т. Смоллетта «Альцеста». Она сосредоточена во втором и четвертом актах и включает в себя двадцать номеров, в том числе увертюру, Entrée, хоры, арии, песню, инструментальные эпизоды (Sinfonia, Larghetto), музыку для танцев. И в этом случае композитор, сблизивший свою задачу одновременно и с оперой и с ораторией, вдохновился сюжетом трагедии, в свою очередь привлекшим позднее Глюка.

В жанре оратории, как ни в одном другом, Гендель мог свободно распоряжаться хоровыми массами, вовлекая хор в эпи­ческое повествование или драматическое действие. Он и не думал подражать итальянским образцам оратории, которая в его время тяготела к оперным формам гораздо более, чем к хоровой монументальности. Подобно Баху Гендель, видимо, всегда испы­тывал глубокий творческий интерес к крупным полифоническим формам, быть может еще со времен своих занятий в Галле.


Работая над антемами, он еще укрепился в этом тяготении. Однако его привлекала в трактовке хора не только возмож-

113

ность обобщенного выражения чувств в монументальной форме (что преобладает, например, в «Оратории на случай»), но и перс­пектива действенного, драматичного использования хоровых масс или живописной, широко-картинной их трактовки. Хоровая поли­фония Генделя никогда не носит отвлеченно-конструктивного характера: она неизменно выразительна, действенна, изобразительно-картинна, образно конкретна. Она как нельзя лучше соответствует генделевскому мышлению крупным планом. Ген­дель пишет хоровые фуги и фугато, включает фугированную часть в форму типа французской увертюры, сопоставляет ими­тационные и аккордовые разделы внутри хоровых номеров. Наряду с этим у него есть хоры и гимнически-аккордового, даже песенного склада. Известно, например, что хор юношей в оратории «Иуда Маккавей» имеет своим прообразом француз­скую песенку «La jeune Nanette». Однако Гендель придал целому такую стройность и ясность — при более широком развитии ме­лодии, — что его хор кажется более классически-песенным, не­жели подлинная песня. И одновременно композитор может создать свободный, как импровизация, как незамкнутый акком­панированный речитатив, хор о «тьме египетской» в оратории «Израиль в Египте».

Основной формой сольного пения и в оратории остается ария. Но она не обязательно персонифицируется: ее может исполнять безымянный корифей хора, «один из народа»; она способна выражать и лирическое чувство «от автора». Среди арий есть и большие виртуозные da capo (чаще всего бравурно-героические) и небольшие, песенные, то легкие и прозрачные, то глубокие в своей простоте и строгости. Героический стиль обусловливал тогда особую вокальную виртуозность, проявляе­мую в фанфарных возгласах, стремительных пассажах, в мело­диях большого диапазона при очень быстром темпе. Поскольку подобные арии часто исполнялись в оратории басами и тенора­ми, это требовало от мужских голосов таких же колоратур, как и от высокого сопрано.


Смелая широта мелодии, порой маршеобразность движения, мощное сопровождение, энергичный темп придавали целому характер героического натиска, силы, подъема. С героическими ариями контрастируют у Генделя арии идиллические, светлые, спокойно-созерцательные, выражаю­щие чувство умиротворения, воспевающие верность и доброде­тель, красоту мирной природы иногда в духе пасторали, в дви­жении сицилианы. Наиболее пленительны в ораториях, как и в операх, лирические lamento, проникнутые глубоким чувством скорби или задумчивой грусти, то патетические, то строго-сдержанные, совершенно лишенные виртуозности. Ансамбли и в оратории и в опере у Генделя не получают особого развития и обычно не отличаются индивидуализацией партий: дуэт — скорее «ария для двоих», чем диалог двух исполнителей. Когда в дуэтах (редко в трио) выступают корифеи хора, это вполне естественно. Более скромное место по сравнению с оперой за-

114

нимают в оратории речитативы, так как события здесь не разво­рачиваются столь быстрой чередой: оратория как эпико-драматический жанр у Генделя более сосредоточенна, чем стремительна. Речитативы сплошь и рядом несут в себе эпическое начало. Когда же они драматизируются и речь идет о скорби, страда­ниях, горестях, их гармония усложняется и обогащается. В еще большей мере это относится к «чрезвычайным» средствам акком­панированного речитатива.

Очень важна в ораториях партия оркестра, весьма дифферен­цированная в сопровождении хоров и арий (концертирующие инструменты), трактованная то крупным планом, в широких линиях, то с тонкой детализацией, с заботой о необычном колорите. Самостоятельные оркестровые номера не слишком час­ты, но приобретают важное выразительное значение: небольшая «Пасторальная симфония» в «Мессии», траурный марш в «Сау­ле» и «Самсоне», марш в «Иуде Маккавее», «Военная музыка» в «Валтасаре», Sinfonia в начале третьей части «Иосифа», праздничный марш в «Иисусе Навине», короткие ночные «симфо­нии» в «Теодоре» и т. д.


Всегда импозантны и значительны увертюры, обычно французского типа (в «Аталии» — итальян­ского). Впрочем, Гендель охотно присоединяет к традиционным двум частям еще менуэт («Самсон», «Геракл») или гавот («Семела») или менуэт и куранту («Теодора»). В «Иосифе» увертюра состоит из четырех частей: это фугированное Andante — Larghetto (quasi basso ostinato) — фугированное Allegro — менуэт. В ряде случаев тематический материал увер­тюры связан с дальнейшей музыкой оратории («Дебора», «Иуда Маккавей»). В некоторых увертюрах усматривают приз­наки программности («Эсфирь», «Валтасар»). Особый интерес представляет вступительная Sinfonia к оратории «Саул» — по сочетанию сюитно-сонатного принципа (четыре части: Allegro — Largo — Allegro — Andante larghetto e piano в движении менуэ­та) с признаками органного концерта. Три первые части идут с органом, а в третьей орган концертирует: Гендель, по-видимо­му, написал это для собственного исполнения.

Как ни важны общие принципы ораториального искусства Генделя, у него невозможно выделить единый тип ораторий. Напротив, они поразительно многообразны: от подлинной эпопеи «Израиль в Египте» до трагедии «Геракл», от лирической картинности «L'Allegro, il Pensieroso ed il Moderato» до духовно­го конфликта «Теодоры», от героики «Иуды Маккавея» до почти интимной истории «Сусанны». И повсюду у композитора есть еще особые, индивидуальные в каждом произведении находки новых образных сфер и средств выразительности.

В оратории «Саул» (первое исполнение 16 января 1739 года, либретто Ч. Дженненса) поистине драматична «сцена» смятен­ного Саула у Эндорской волшебницы. Трагическим чувством Проникнут его аккомпанированный речитатив, когда он решается вопрошать свою судьбу. Ария волшебницы (Largo quasi Andan-

115

te, f-moll, тенор с гобоем, фаготом и струнными) выдержана в темном колорите и строгом «роковом» характере заклинания: она вызывает инфернальные силы. Появляется дух пророка Самуила, который обращается, к Саулу: «Зачем ты вызываешь меня из царства покоя в мир страданий?» Колорит звучности еще темнеет.


Самуил — низкий бас. Его аккомпанированный ре­читатив (Largo, с двумя фаготами и предельно низкими басами сопровождения) звучит и внушительно и остро (ниспадающие интонации увеличенного трезвучия; пример 29). Такая трактов­ка библейского сюжета близка опере, хотя и более строга. Ее можно сопоставить со сценой заклинания в лирической трагедии Рамо «Ипполит и Арисия».

Сразу после окончания «Саула» Гендель приступил к новой оратории «Израиль в Египте» (первое исполнение 14 апреля 1739 года, текст по библии). Здесь нет и следа личной драмы, нет и вообще личностей, персонифицированных героев: возни­кают величественные картины страданий народа, «казней египет­ских», исхода евреев из Египта через Черное море. Все здесь другое, чем в «Сауле»: это самая эпическая из ораторий Генделя. В ней только сокращен, но не изменен текст библии, причем немногие избранные строки получают в музыке первой части оратории полное, широкое образное воплощение. Вторая часть уже не повествует о событиях; она носит радостный, благодар­ственный характер как торжественное заключение грандиозной эпопеи. Огромное место в композиции целого принадлежит хору. Увертюра отсутствует. Краткий речитатив сразу вводит в «дейст­вие», сообщая о страданиях евреев в Египте. Большой фуги­рованный хор, медленный, веский, на широкую сильную тему, все разрастающийся в своей мощной звучности, повествует о стонах и мольбах порабощенного народа, несущихся к небу. Здесь объединены эпическая и драматическая функции, повест­вование и выражение эмоций. Снова идет сжатый рассказ (речитатив): по мольбе евреев на их поработителей насланы «казни египетские». И вот последующие пять номеров изобра­жают одну за другой эти «казни», причем ярко-изобразительные, картинные черты, как важные свойства образа, всякий раз, одна­ко, подчинены более глубокой выразительной задаче. В своей изобразительности Гендель мог бы показаться наивным и просто­душным, если б эта непосредственность его воображения не со­единялась с большой обобщающей силой творческой мысли.


Хоровая фуга, и на этот раз медленная, с хроматизмами, с грозным размахом движения, как бы рисует первую «казнь»: вода в реке на глазах у фараона превратилась в кровь. Гендель здесь обработал для хора одну из своих фуг, написанных «для органа или клавира». Значит, она подошла ему по общему образному смыслу, а в остальном он положился на воображение слушателей. Единственная в этой части оратории ария (альт) более изобразительна. Голос «рассказывает»: бесчисленные жа­бы заполнили страну, проникли даже в покои фараона, разнося

116

с собой заразу чумы; одновременно все сопровождение строится на «прыгающих» фигурациях (скачки сверху вниз, пунктирный ритм). Два следующих хора посвящены новым «казням»: тучам налетевших мух и саранчи; огненному дождю и граду. Они одновременно и картинны, и динамически выразительны. Если бы мы не знали текста, не ведали подробностей, мы все равно услышали бы смену образов разрастающихся страданий и гроз­ных сил, то скерцозно и зловеще набегающих, то по заклинанию налетающих со свистом, то низвергающихся шквалом тяжелых ударов. Затем картина резко меняется. Смолкают грозные удары, снимается динамика, движение становится медленным, скован­ным, общий колорит темнеет... Это «тьма египетская, которая покрыла всю землю так, что никто ничего не видел». Небольшой хор построен свободно, словно хоровое ариозо: голоса то декла­мируют вместе, то роняют по фразе. Мягкими пятнами кладутся темные краски. Этому служат тембры (фаготы), регистры и гар­мония (ползучие хроматизмы, уменьшенные септаккорды, сопо­ставления Es-dur — es-moll). Постепенно звучности сникают, гаснут... Свобода развития, тонкое чувство колорита, редкая точность выражения в контрасте со всем предыдущим делают эту хоровую миниатюру одним из шедевров Генделя. «Но для своего народа бог был добрым пастырем», — возглашает новый хор, причем возникают как бы две грани образа: массовое торжество, словно тяжелый пляс, — и мягкая пасторальность (на нее наводит упоминание о пастыре).



Кульминацией оратории является ее центральный хор, повест­вующий об исходе евреев из Египта. Из библейского текста выделено всего несколько штрихов: о Моисее с его жезлом — «Он раздвинул морскую пучину...»; «И провел их по морю, как по суше...»; «Но волны поглотили сонм врагов, ни один не спасся». Соответственно этому хор тематически делится на три части. Величественное аккордовое вступление (Grave) тоже резко расчленено: мощное tutti восьмиголосного хора и оркестра (C-dur), после паузы — тихий, как эхо, ответ хора a cappella; снова повелительная фраза tutti (Es-dur) — и снова приглушен­ный ответ. Здесь отнюдь не показан жезл Моисеев, который — по библии — властно раздвинул воды, ставшие как стена по правую и левую стороны. Но образ властной силы, подчинившей себе саму стихию, в совершенстве передан музыкой. Ровными, мер­ными шагами темы в басу начинается фугато, затем возникают легкие волнообразные пассажи в противосложении, движение ширится, звучность нарастает — это уже не отдельные фигуры, а толпы народа идут «по морю, как по суше». За евреями ринулись египтяне: следует заключительная часть хора. Гремят удары аккордов (с тремоло литавр) то выше, то ниже, то выше, то ниже, страшно рокочут набегающие волны в басах, а хоро­вые голоса в едином, слитном движении вещают о том, как «волны поглотили сонм врагов». Эта хоровая картина в высокой степени показательна для Генделя и по силе выразительности,

117

подчиняющей себе, поглощающей изобразительные моменты, и по трактовке хоровых полифонических форм в связи с конкретным образным планом целого. Будучи последовательно и чис­то эпическим произведением, «Израиль в Египте» является и образцом собственно хоровой оратории, в которой все основ­ное, все существенное выражено именно в хорах, многосторонне характеризующих хоровое письмо Генделя.

И снова, казалось бы, неожиданный поворот совершает композитор в оратории «L'Allegro, il Pensieroso ed il Moderato» (первое исполнение 27 февраля 1741 года; две части по одно­именной поэме Дж.


Мильтона, третья часть — Ч. Дженненса). Поэтическая лирика, символизация образов-состояний, идилли­ ческий тон целого, много созерцательности, живое чувство природы и красоты окружающего, тонкая звукопись — все в этой оратории-поэме служит как бы лирическим отдыхом от сильных драм и грандиозных событий. В идиллической, прозрачной канцоне (Largo, As-dur, сопрано со струнными) воспевается тихая ночь в лесу (пример 30). В другой арии сопрано флейта подражает пению соловья. Величаво звучит обращение к музе трагедии, которая близка Pensieroso (пример 31).

Вслед за этой чисто светской лирической поэмой возникает «Мессия» — оратория, посвященная образу Христа (первое ис­полнение 13 апреля 1742 года, либретто Ч. Дженненса по библии), изобилующая прекрасной музыкой, в общем далекой от строгой религиозности, но умиротворенной и величавой, вне острых драматических переживаний и коллизий.

Через две недели по окончании «Мессии» Гендель начал писать героико-трагическую ораторию «Самсон» (первое испол­нение 18 февраля 1743 года, либретто Н. Хамильтона по тра­гедии Дж. Мильтона «Самсон-борец»), полную напряжения чувств и воли к действию. Библейскую историю о непобедимом герое Самсоне, которого соблазнила и предала филистимлянам коварная Далила, Гендель смог развернуть в более широкой и драматической форме, опираясь на образец Мильтона. В ора­тории противопоставлены две силы: побежденные израильтяне, ослепленный Самсон, его отец Маной, отрок Миха — и торжест­вующие филистимляне, Далила, силач Харафа, жрецы Дагона. Это драма личностей и народов, и сольные партии в ней не менее важны, чем хоры. В первой части оратории (праздник фили­стимлян, на который приводят несчастного слепого Самсона) филистимляне охарактеризованы блестящим маршеобразным хо­ром с солирующими трубами. Тем горестнее на этом праздничном фоне звучат голоса Самсона, Маноя и Михи. Ариозо Самсона (Larghetto, e-moll) — своего рода лирико-героическое lamento: он сокрушен слепотой, тоскует о свете и не находит утешения, как повергнутый, скованный своим бессилием герой.


В ряде хоров представлен его народ — страдающие, сочувствующие Самсону израильтяне. Маной вспоминает героическое прошлое Самсона и скорбит о настоящем. Все молят Иегову вернуть

118

ему зрение и силу. Такова экспозиция оратории-драмы. Во второй части происходят столкновения: Самсон — Далила, Самсон — Харафа. Далила обращается к Самсону с притвор­ными словами любви. Ее ария (к ней присоединяется одноголос­ный хор подруг) создает легкий оперный образ: она изящна, пленительна, прозрачна по фактуре, близка галантному стилю. Самсон гневно отталкивает ее (дуэт). Силач Харафа, когда-то побежденный Самсоном, теперь издевается над ним. И снова следует дуэт двух противников. Резко выражен контраст между израильтянами и филистимлянами. Строгому, аккордовому хору одних противопоставлен помпезный, виртуозный хор других. Заключается эта часть оратории двойным хором: филистимляне славят бога Дагона, израильтяне — Иегову.

Третья часть приносит развязку: Самсон гибнет, спасая свой народ. Его пригласили в храм филистимлян. Он уходит про­светленным: его последняя ария мечтательна, в воображении он видит картину зари, пробуждающейся природы, убегающих ночных теней... Далила и филистимляне ликуют, прославляя своего бога. Внезапно раздается страшный шум: в оркестровом эпизоде низвергающиеся пассажи Presto, тремоло в низком регистре. На этом фоне слышен уже совсем иной хор фили­стимлян — доносящиеся и постепенно затихающие вопли о помощи. Появляется Маной и сообщает (как вестник в траге­дии), что к Самсону, по его мольбе, вернулась прежняя сила, он сверхчеловеческим усилием расшатал колонну, поддерживав­шую храм, обрушил его, сам погиб под его развалинами, но со­крушил и своих врагов, собравшихся в храме. В арии Михи с хором израильтян, в соло Маноя, в хорах юношей и девушек, в общем хоре оплакивает народ смерть Самсона. Звучит по­хоронный марш, торжественный и величавый, но в мажоре, как траур победы. Он заимствован Генделем из его же орато­рии «Саул».


Заключительный хор носит победный, мощный характер (с трубными сигналами).

«Самсон» — трагедия героического подвига и самопожертво­вания, в которой личность поднимается в высшие, надличные сферы побуждений и поступков. Быть может, всего далее отстоит От нее сугубо личная драма ревности и отмщения, к которой обратился Гендель вскоре после исполнения «Самсона»: летом 1743 года он написал «Семелу» (первое исполнение 10 февраля 1744, года, либретто У. Конгрива), отойдя на этот раз от библии Скорее в сторону античной трагедии рока. В основе оратории — чисто светский, по существу оперный сюжет. Семела (дочь Кадма, царя Фив), возлюбленная Зевса, вызывает ревность его супруги Геры, которая стремится погубить соперницу. Скрывшись под чужим обликом, Гера внушает Семеле испытать Зевса и потребовать, чтобы он явился ей в подлинном величии громовержца. Семела поддается этому наущению и вынуждает Зевса исполнить ее просьбу (вспомним историю Лоэнгрина!) : он является как громовержец — и Семела гибнет, испепеленная

119

его молнией. Многое здесь было бы естественно в оперном театре: сцена гнева Геры (аккомпанированный речитатив; при­мер 32), хор богов любви «Alla Hornpipe» (английская, пёрселлевская традиция; пример 33), ария-сицилиана Семелы. Ро­мен Роллан называет эту ораторию Генделя очаровательной, «романтической», галантной.

1744-й год был одним из самых трудных на жизненном пути Генделя: казалось, он достиг предела в изнурительном напряже­нии борьбы, находился накануне нового разорения и держался из последних сил. И вот тогда, пока просвет в его делах еще не наступил, композитор создал менее чем за три месяца (с 19 июля по начало октября) две оратории, поразительные по своей драматической силе, хотя и совершенно различные по тематике и кругу образов: «Геракл» (первое исполнение 5 января 1745 года) в духе античной трагедии и «Валтасар» (первое исполнение 27 марта 1745 года, либретто Ч. Дженненса) на библейский сюжет. Нельзя не удивляться этому высокому твор­ческому подъему, наступившему на пороге шестидесятилетия, в самом конце длительной полосы трудностей и невзгод.


Даже на пути Генделя, по его творческим меркам, то была вершина из вершин. Дело не только в быстроте темпов, в создании двух огромных партитур подряд (с промежутком в пять дней!), а в том, что обе они оказались высокими образцами драматической оратории в ее совершенно непохожих разновидностях.

Оратория «Геракл» могла бы стать трагической оперой, если б оказалась по плечу оперному театру того времени. Все центральные партии полны драматизма: мстительная Деянира, обезумевшая от ревности и погубившая из-за нее своего мужа Геракла, прелестная и трогательная Иоле, его пленница и воз­любленная, сам Геракл, испытывающий страшные смертные муки по вине Деяниры. На этот раз партия главного героя написана для мужского голоса, и лишь партия посланца Деяниры Лихаса предназначена для исполнения женщиной. В оратории есть «сцена» трагического предсказания беды (Pomposo, аккомпани­рованный речитатив Гила, сына Геракла). Ее сопоставляют исследователи с вещанием оракула в «Альцесте» Глюка. Сильнее всего выписана Деянира, особенно в сцене ревности, где к ней присоединяется и грозный, «роковой» хор (пример 34). Гендель избегает, однако, одних лишь резких внешних выражений обу­ревавших ее чувств: в начальной каватине Деяниры, а также в средней части драматической сцены Furioso (после известия о катастрофе) проступают строгие линии высокой трагедии (пример 35). Бурный характер носит зато ария Геракла, в от­чаянии взывающего к Зевсу с мольбой избавить от невыноси­мых страданий. Лирической женственности исполнена каватина Иоле в духе lamento, соединяющая кантилену с тонкой декла­мационностью (фразы-возгласы).

«Валтасар» — величественная хоровая трагедия в совершенно ином роде, в крупном, монументальном плане. Здесь выведены

120

сильные характеры и разные мировоззрения. Три народа высту­пают со своими вождями: вавилоняне с Валтасаром, иудеи с Даниилом и персы с молодым Киром. Наиболее значитель­ный образ оратории — Нитокрис, мать Валтасара. Ей чуждо его отношение к жизни как роскошному пиршеству, его безумное расточительство.


Она предвидит и предрекает его крушение, но он не внемлет ей. Партия Нитокрис удивительно одухотворена и содержит много страниц прекрасной, глубоко выразительной музыки: это одно из лучших созданий Генделя. Партии Кира и Даниила написаны для женских голосов. Валтасар обрисован резкими штрихами как определенный характер — вызывающе импульсивный восточный деспот, гедонист и сластолюбец, пре­дающийся грандиозным оргиям. Зона кульминации приходится на пир Валтасара, когда вещая рука чертит на стене таинствен­ные письмена, знаменующие его ничтожество, крушение его вла­сти и разделение его царства между мидянами и персами. Закончив свою оргиастическую застольную арию, Валтасар начинает глумиться (речитатив): «Где бог, всемогущество кото­рого славят иудеи?» За его речитативом следует таинственное Adagio e staccato ma piano: скрипки pianissimo поднимаются по хроматическим ходам... И вдруг смятением звучит хор вавилонян с речитативами-возгласами: все видят руку, выводящую непонят­ные слова на стене. Валтасар требует привести мудрецов и про­рицателей, чтобы они раскрыли смысл этого знамения. В краткой хоровой реплике (трехголосный мужской хор) маги заявляют, что им непонятен смысл письмен... И только Даниил, призванный по совету Нитокрис, читает одно за другим три слова и пояс­няет их роковое значение для судьбы Валтасара и его царства: веские, пророческие фразы речитатива разделяются мощными аккордами оркестра forte и fortissimo. Здесь Гендель не дает сразу места громкой и бурной реакции. Выступает Нитокрис, и ее нежно-печальная ария в движении сицилианы (Largo, a-moll, солирующие скрипки), с легкой тенью скорбных инто­наций, вносит новые, мягкие краски в кульминационную сцену. Гендель знал силу образных контрастов и воспользовался ею именно после того, как был достигнут пик драматического на­пряжения. Очень велико в оратории «Валтасар» значение раз­нохарактерных монументальных хоров, представляющих разные народы. Для заключительного хора с солистами Гендель исполь­зовал один из своих антемов, написанных еще у герцога Чендосского.



При всем различии ораторий «Геракл» и «Валтасар» обе они Внутренне театральны: и личная драма Геракла — Деяниры — Иоле, и крупные контуры драматических событий вокруг библей­ской истории Валтасара даны Генделем с удивительной яркостью зрительных, зримых впечатлений. Мы словно видим метания яростной Деяниры, нестерпимые страдания Геракла, смятение на пиру Валтасара... Этот скрытый «музыкальный театр» орато­рии, пробуждающий воображение слушателей, видимо, полнее

121

удовлетворял Генделя, чем сцена итальянской оперы: никакие условности не ограничивали полновластного действия музыки.

Наступивший в 1745 — 1746 годы счастливый перелом в судьбе композитора связан, однако, с ораториальными произведениями иного плана: с собственно концертной «Ораторией на случай», в которой отсутствуют действие и события, и с героико-эпической ораторией «Иуда Маккавей», в которой выделен из хоровой массы (израильтяне), строго говоря, лишь один образ легендар­ного героя-вождя. «Иуда Маккавей» (первое исполнение Г апре­ля 1747 года, либретто Т. Морелла) — удивительно строгая и це­леустремленная по раскрытию героической темы монументальная композиция. Простые крупные линии, яркие чистые краски, выдержанный в едином духе характер народного героя (Иуда Маккавей — героический тенор, вся партия которого написана в виртуозном, подъемно-героическом стиле), постоянное участие хора и его корифеев (даже «персонифицированный» Симон не более чем один из них), развитие действия как бы большими ясными блоками — все это признаки собственно оратории, но в данном случае не театра. При жизни Генделя это произве­дение имело наибольший успех из всех его ораторий. Казалось бы, он обусловлен в первую очередь социально-политическими причинами, даже злобой дня. Но «Иуда Маккавей» и в даль­нейшем не утратил ни известности, ни симпатий публики. При большой прямолинейности в движении сюжета, в этой оратории, естественно, возникала опасность статики и монотонии. Только мощью своего дарования Гендель избежал ее.


Не на­ рушая крупного плана, он показал словно ряд приливов и отли­вов в заботах, борьбе и эмоциях народа Израиля: первая часть — скорбь о гибели вождя, торжество избрания Иуды Мак­кавея; вторая часть — от радости и надежд к поражению; третья часть — от скорби и молений к новому торжеству победы. Здесь не уместны были бы образные контрасты отдельных номе­ров: контрастируют целые пласты, целые образные группы в пре­делах оратории, что и придает ей эпическую монументальность. И все это проникнуто живым биением горячих чувств, то подъем­но-героических в борьбе за свободу, радостных, даже идилличе­ских, то проникновенно-скорбных, смиренных, то вновь разгораю­щихся счастьем победы. Именно душевная щедрость Генделя помогла вдохнуть жизнь в ораторию «Иуда Маккавей», которой иначе грозила опасность стать не более чем официальным про­изведением, еще одной «ораторией на случай».

Однако линия «Иуды Маккавея» не была затем последова­тельно продолжена Генделем в его ораториальном творчестве. Разве только в оратории «Иисус Навин» есть некоторые черты общности с «Иудой», но концепция целого здесь иная, явно смягченная введением лирики и самим ходом развития сюжета. Группа же других ораторий, созданных в 1747 — 1748 годах, вновь связана у Генделя по преимуществу с личными судьбами героев, хотя и легендарных, библейских. Это

122

«Александр Бал», «Соломон» и «Сусанна» — две последние на библейские сюжеты. В каждой из них есть и новые интересные находки композитора, и явная тенденция к песенному проясне­нию вокального письма, и своеобразные поиски характерности, не совсем обычные в этом жанре. В оратории «Александр Бал» особо выделена партия Клеопатры, дочери египетского царя Птолемея. Уже первое ее появление отмечено «экзотиче­ским» колоритом: вокальная партия (ария № 7) изысканно колоратурна, в сопровождении концертируют флейты, виолонче­ли, орган, к которым присоединены еще арфа и мандолина (вспомним, что в опере «Юлий Цезарь» Клеопатра тоже является в особом звуковом колорите).


Точно так же особыми выразительными средствами в оратории «Соломон» очерчена царица Савская с ее орнаментально богатой вокальной партией. Вместе с тем во всех трех произведениях заметно стремление Генделя к мелодической песенности, что сказывается и в партии Александра Бала (для женского голоса), и в дуэте Соломона с царицей .Савской, и особенно в песенке служанки из орато­рии «Сусанна». Подобные черты были показательны, в частности, для последних опер композитора — «Именео» и «Деидамии». По-оперному характерны такие эпизоды, как суд Соломона (противопоставление арий мнимой матери — и настоящей), как трио с двумя старцами в «Сусанне». После «Иуды Маккавея» с его высокой героикой и обогащенной трактовкой темы все эти черты последующих ораторий означают вновь пробудившуюся тягу композитора к конкретизации образов и ситуаций в духе музыкального театра.

Последние оратории Генделя, его шедевры «Теодора» и «Иевфай» соединяют величие драмы с новой ее одухотворенностью и психологической глубиной, вне какой-либо борьбы страстей или событий, двигающих массами. Драма захватывает теперь прежде всего внутренний мир человека, приобретая главным образом этический смысл и вызывая благородные чувства гуманистического сострадания.

В основе оратории «Теодора» (первое исполнение 16 марта 1750 года, либретто Т. Морелла) лежит моральный, нравствен­ный конфликт — не только борьба христианства и язычества, но и борьба моральных принципов, в которой духовно побеж­дает поверженный. Сюжет развивается со строгой простотой, противостоящие силы охарактеризованы с выдержанной контра­стностью: деспотически властный римский наместник Валенс во главе язычников — и Теодора, ее возлюбленный Дидим и под­руга Ирена с христианами. И Валенс, и Теодора несомненно обрисованы как характеры. Все четыре арии Валенса раскры­вают словно разные грани его облика — воина, язычника, без­жалостного, не знающего преград деспота с огромным волевым натиском: Pomposo, D-dur; Allegro, F-dur; Non troppo Allegro, ma staccato, C-dur; Furioso, B-dur (пример 36 a, б, в). Никаких психологических оттенков, никаких полутонов: бурное движение,



123

бравурность, элементы марша, порою гимничность (хвала Зев­су). Хоры язычников не имеют самостоятельного драматического значения: это всего лишь лагерь Валенса. Любопытно, что во второй части оратории хоры язычников, славящих Зевса и Вене­ру, изложенные в простом аккордовом складе, написаны в форме менуэта и гавота. Партия Теодоры очень развита и вместе с тем необычайно выдержанна в своем благородном стиле. Пожалуй, у Генделя не найти другой столь же цельной музы­кальной характеристики, развернутой в трех частях оратории. Из шести арий Теодоры лишь одна идет в темпе Andante, осталь­ные все — Larghetto и Largo, по преимуществу в миноре (c-moll — fis-moll — e-moll — d-moll — g-moll). Все это серьез­ная, глубоко проникновенная музыка, прекрасная в своем сдержанном лирическом порыве, в душевном подъеме, в выра­жении сердечной тоски. Таковы ария fis-moll (в тюрьме темной ночью), обрамленная краткими инструментальными Largo в g-moll и e-moll, и исполненная скромного «тихого» героизма сицилиана d-moll (пример 37 а. б). Хоры христиан — лагерь Теодо­ры — тоже полны серьезности и в этом смысле противостоят хорам язычников. Иногда они близки антемам. По освобождении Теодоры из тюрьмы, после ее арии звучит большой благодарст­венный хор христиан, в котором она солирует как корифей.

Ход драматического развития в оратории таков: Теодора от­казывается принять участие в языческом празднике и посвятить себя культу Венеры, за что Валенс бросает ее в тюрьму. Дидим проникает к ней и помогает ей бежать переодетой в его платье. Его приговаривают к смерти. Узнав об этом, Теодора возвраща­ется в тюрьму, желая умереть вместе со своим возлюбленным и единоверцем. Последняя ария Дидима непосредственно пере­ходит в дуэт его с Теодорой, полный глубокой, но просветленной печали. Все завершается хоровой похоронно-колыбельной песнью христиан, общим движением и складом близкой заключительно­му хору из «Страстей по Матфею» Баха (пример 38). В итоге тема мученичества (и одновременно подвига) христиан получает у Генделя серьезное, исполненное душевности, сдержанное истол­кование, скорее внутренне-психологическое, вне резких эмоцио­нальных акцентов и остродраматической экспрессии.


Между тем либреттист его Морелл называет среди своих образцов произве­дение английского писателя Р. Бойля, прямо озаглавленное «Мученичество Теодоры и Дидима» (1687), то есть выдвигающее на первый план именно тему страданий как таковых.

Долго и мучительно писал Гендель ораторию «Иевфай» (пер­вое исполнение 26 февраля 1752 года, либретто Т. Морелла), теряя зрение в работе именно над этой партитурой. Но никаких следов душевной слабости, образной ограниченности или ущерб­ности мировосприятия нет в его музыке. Если б мы не знали, в каком состоянии она создавалась, мы были бы убеждены, что художник не только находится в расцвете творческих сил, но и достиг удивительной широты образов и эмоций, соединив

124

в своей музыке подлинно драматическую силу, мужественно-драматичное начало с мягким и тонким лиризмом как воплоще­нием скромной женственности. Исследователи подчеркивают в «Иевфае» это удивительное соединение силы и нежности.

Опираясь на краткий библейский текст о вожде израильтян Иевфае и его роковом обете, Морелл разработал целую драму, образцом для которой в значительной мере послужила «Ифигения в Авлиде» Расина. В библии говорится лишь о том, что Иевфай дал обет — если он победит врагов — принести в жертву первого, кто выйдет ему навстречу из дома. Когда он возвращал­ся с победой, его радостно встретила единственная дочь, и он должен был выполнить обет, данный богу. Морелл развернул действие в семье Иевфая, вывел его жену, его дочь Ифис и ее возлюбленного Хамора, показал, каково их участие в драме, схематически выделил характеры. При этом он отверг библей­скую развязку: Ифис не приносят в жертву на алтарь, а она, по указанию свыше (явление ангела), становится жрицей в храме.

Гендель всячески углубил своей музыкой образы героев, усилил контрасты, воспользовался возможностью показать семью Иевфая до катастрофы, чтобы еще отчетливее, еще драматичнее воспринималось все дальнейшее. В библии он нашел только тему, только идею обета и жертвы.


В оратории он создал драму, в которой «действуют» различные характеры, возникают реаль­ные образы страдающих людей и выражаются их сильные и все же различные эмоции. В начале произведения еще царит свет, озаряющий прежде всего молодых героев будущей драмы. Ка­ватина Хамора, ария Ифис в духе сицилианы, их любовный дуэт, еще одна ария Ифис в движении бурре — все это пока еще семейная идиллия. Триумфальная встреча победителя отме­чена рядом номеров, в том числе «Симфонией» и хором маль­чиков. И тут же для Иевфая наступает час расплаты: его встречает дочь... Ужас, отчаяние, сознание невольной вины у отца (речитатив и ария), трагедия матери (речитатив и ария), бурное волнение жениха (ария) — «расстановка сил» в конечном счете близка той, что будет в опере Глюка «Ифигения в Авлиде» (Агамемнон — Клитемнестра — Ахилл). Затем особенно выделя­ется драматичный квартет (Andante, e-moll) при участии также Ифис. Квартеты единичны у Генделя, а этот признан лучшим из его ансамблей. Он далек от собственно ораториального по­нимания вокального ансамбля и сделал бы честь любой музы­кальной драме. Дальше наиболее сильное впечатление произво­дит контраст двух основных образов: смятенного, остро страдаю­щего Иевфая и нежной, печальной, но покорной Ифис. Большой, взволнованный, скорбный аккомпанированный речитатив отца содержит поистине баховские интонации страдания (пример 39). Трогательна, но не отяжелена отчаянием ария Ифис (h-moll) в движении сарабанды. Прощаясь с близкими и с жизнью, Ифис выражает свои чувства в скромной каватине (Larghetto,

125

e-moll, co струнными) с какой-то трагической отрешенностью (пример 40). И странным образом ее интонации и даже целые фразы очень близки арии ослепленного Самсона из одноименной оратории (тоже Larghetto, e-moll), хотя в целом это различные вокальные номера — и различные образы. Ифис-жертва остается светлым образом. Самсон же — скованная сила во тьме. И тем не менее Гендель услышал нечто общее у них...

Счастливый финал (спасение Ифис) развернут широко.


По­ мимо сольных выступлений здесь есть и квинтет — уникальное явление у Генделя — и заключительный хор.

Если б Гендель не создал ничего, кроме ораторий, его твор­ческое наследие все равно следовало бы признать грандиозным. Но ему принадлежит еще более сорока опер, включающих в себя бесчисленные страницы прекрасной музыки. При всех сущест­венных жанровых отличиях, при ином соотношении музыки и текста, итальянские оперы Генделя в собственно музыкальном смысле подготовили многое и для круга образов в его ораториях. В свою очередь непрерывная эволюция его ораториального творчества, многосторонние искания в этой области имели не­оценимое значение и для истории оратории (что всегда было ясно), и для дальнейшей истории оперы (что должно быть ясно). Если спросить, кто именно по существу — не по формаль­ным признакам жанра, а по музыкально-образной системе — более других подготовил оперную реформу Глюка или Моцарта, ответ возможен только один: великий Гендель.

Только в сравнении с операми и ораториями Генделя его ин­струментальная музыка может представляться менее значитель­ной. Но сама по себе она очень показательна для него, крепко связана с главнейшими областями его творчества и полна худо­жественного интереса. Хотя на тернистом пути композитора инструментальные произведения были скорее отдыхом, чем пре­дельным напряжением сил, он успел написать их очень много: более 50 концертов, более 40 сонат и около 200 пьес для клавира, клавира или органа, а также различных инструментальных со­ставов. В отличие от Баха, у которого вокальное и инструмен­тальное начала равно значительны и образуют художественный синтез, для Генделя решающее образное значение приобретает музыка со словом: она, ее образы, ее картинно-изобразительные свойства воздействуют на инструментальные жанры, определяя зачастую не только их тематизм, но и общий облик пьес или их частей. Известны многочисленные примеры прямой связи между операми — ораториями Генделя и его инструментальными произведениями.


Так, в одной из трио-сонат (ор. 5 № 2) третья и четвертая части (Мюзет и Allegro) взяты автором из его оперы «Ариодант», а в другой сонате из того же опуса (№4) музыка отчасти заимствована из оратории «Аталия». В органном концерте ор. 4 № 4 первая часть совпадает с музыкой хора

126

из оперы «Альцина», а в концерте № 5 звучит музыка из ора­тории «Эсфирь». Множество самозаимствований содержится в трио-сонатах ор. 2. Наконец, два оркестровых концерта («двуххорный» и «треххорный», то есть для двух и трех соста­вов) 1740 — 1750-х годов содержат каждый в своем цикле больше заимствований (из «Мессии», «Семелы», «Эсфири», «Оратории на случай» и других вокальных сочинений), нежели «самостоятельных» по происхождению частей. Гораздо реже встречаются обратные случаи, когда Гендель использует свои инструментальные фуги или часть concerto grosso в контексте оратории. Все это свидетельствует и о единстве крута образов в различных жанрах вокального и инструментального творче­ства, и — в некоторой мере — о тенденциях «скрытой» программ­ности в инструментальных произведениях Генделя.

Наиболее характерным для творческого облика композитора следует считать жанр концерта — для органа, для других инстру­ментов и ансамблей (concerto grosso), для оркестра. Именно с этими произведениями Гендель выступал перед большой кон­цертной аудиторией, играя органные концерты или руководя исполнением concerto grosso в тот же вечер, когда исполнялась та или иная его оратория. И для него самого, и для публики, особенно если он сам импровизировал на органе, концерты звуча­ли музыкой большого плана, крупного штриха, ярко динамичной, поэтической, оттеняемой сильными контрастами между частями цикла. Она и складывалась в его воображении как направлен­ная на публику, как создаваемая для сегодняшнего дня, рассчи­танная на собственное исполнение и допускающая при этом дальнейшую импровизацию. Вероятно, в процессе сочинения концертов авторская импровизация тоже имела место.


Во всяком случае, записывая концерты для органа, Гендель помечал места для возможной импровизации. В органном концерте ор. 7 № 3 в конце первой части (Allegro) есть пометка: «орган (Adagio и фуга) ad libitum». В концерте № 4 из того же опуса вторая часть (Allegro) несколько раз прерывается пометками для орга­на «ad libitum» (в первый раз даже с указанием на арпеджи). Концерт № 6 состоит всего из двух частей, между которыми орган играет «по желанию»: видимо, вторая, медленная часть цикла целиком импровизировалась органистом перед публикой. Однако импровизационность в сочинении концертов сказывалась не только в масштабах этих допущений, но, надо полагать, и в самом процессе творчества, в формировании состава цикла, в поисках тематизма его частей. Тут могли внезапно возникать и заранее не предусмотренные самозаимствования: характер Образов, уже созданных и всплывших в памяти, вдруг «подхо­дил» к общему замыслу цикла. Даже сочиняя concerti grossi, то есть, как правило, не имея в виду собственной импровиза­ции перед публикой, Гендель в известной мере «импровизировал» состав цикла, а быть может, и ход развития в той или иной из его частей.

127

На такие соображения наводит самый темп его композитор­ской работы. Известно, например, что двенадцать concerti grossi op. 6 (изданные Генделем в 1740 году) были сочинены почти за один месяц осенью 1739 года. Это крупные произведения, состоявшие в большинстве из пяти частей (три — из шести, два — из четырех). На партитурах есть авторские пометки: окон­чен 29 сентября 1739 года — о первом концерте; далее следуют даты 4 октября, 6 октября, 8 октября, 12 октября, 15 октября, 18 октября, 20 октября, 22 октября, 30 октября... Иной раз всего по два дня на концерт! Примерно столько времени нужно, чтобы лишь записать партитуру. Следовательно, сочинение складыва­лось чуть ли не в темпе, необходимом для его нотной фикса­ции, быть может частично в самом ее процессе. Здесь просто нельзя не предположить огромного участия творческой импрови­зации.



В то время как Бах разрабатывал определенный тип кон­цертного цикла, Гендель допускал свободный его состав и чаще всего как раз не придерживался принципа «быстро-медленно-быстро». По существу, мы не найдем у Генделя собственно концертных циклов в их отличиях от иных. Решают дело лишь характер изложения да состав исполнителей. Одна и та же часть может встретиться и в концерте, и в сонате. Concerti grossi op. 6 включают в себя среди других и части, характерные для сюит: полонез (№ 3), менуэт (№ 5), мюзет (№ 5), Hornpipe (№ 7), аллеманду (№ 8), менуэт и жигу (№ 9), сарабанду (№ 10). Сопоставляя у Генделя concerti grossi, концерты для органа и трио-сонаты, можно убедиться, что он не делал прин­ципиальных разграничений между циклами концерта-сонаты-сюиты. От четырех до восьми частей содержат concerti grossi и концерты для оркестра, четырехчастный цикл преобладает в органных концертах, от трех до шести частей включают циклы трио-сонат ор. 5. В известной мере и в этом отношении Гендель

импровизирует.

Как и для Баха, концерт для Генделя — произведение по преимуществу ансамблевое. Подавляющее большинство его концертов — либо concerti grossi, либо концерты для органа с оркестром. Хотя Гендель мог пробовать свои силы и раньше, все же его внимание к форме concerto grosso, надо полагать, было привлечено в Италии, когда он встречался с Корелли и мог неоднократно слушать его произведения. Несколько ранних концертов относятся к 1710 году. Шесть concerti grossi op. 3, изданные в 1734 году, возникли в различные годы, в том числе и в 1710. Они написаны для струнного состава плюс 2 гобоя (или 2 флейты, или 2 фагота) и basso continuo. Упомянутые уже двенадцать концертов ор. 6 — только для струнного состава и basso continuo, причем концертируют две скрипки. И в том и в другом опусе есть, как обычно, прямые связи с музыкой оперно-ораториальных жанров: в концертах ор. 3 — увертюра из оперы «Амадис» (в № 4), часть (из № 6), попавшая затем

128

в оперу «Оттон»; в концерте ор. 6 № 5 — три части увертюры из «Оды к св.


Цецилии». Ряд концертов открывается увертюрами французского (ор. 6 № 5 и 10) или итальянского (ор. 3 № 1 и 2) типа. Помимо фугированных разделов увертюр фуги встречаются в других быстрых частях цикла: например, во вторых ор. 6 № 4, 7, 10 и 11 или в четвертых ор. 6 № 1 и 9 (все Allegro). Так или иначе в большинстве концертов присутствует по мень­шей мере одна фугированная часть в цикле. Но далеко не всегда она становится центром его тяжести, как обычно бывает у Баха. Гендель вообще не склонен к установлению твердых функций для частей цикла. В этом смысле его мышление не порывает с сюитностью. Для него важна череда образов всякий раз (или почти всякий раз) особая в как бы импрови­зированной последовательности частей. При этом он, однако, стремится выявить сами возможности концертного письма, кон­цертного стиля в понимании того времени. Отсюда более гомо­фонный склад и тенденции тематической разработки в одних частях, переклички групп инструментов в других, выделение «поющей» мелодии у солирующих инструментов, имитационность, но вне классической фуги, и многие иные признаки генделевских concerti grossi. Самой же главной особенностью его концертов является принцип многопланового контраста, связан­ный со стилевой системой барокко и весьма действенный тогда в искусстве, обращенном к широкой концертной аудитории. Совершенно свободно смешивает Гендель едва ли не в каждом концерте части разного типа, и в этой непринужденности, бес­спорно есть своя прелесть, поскольку возникают свежие и «не­предвиденные» слушателем контрасты. Так строится, например, концерт ор. 6 № 5. Французская увертюра, заимствованная из «Оды к св. Цецилии» (мощное вступление и фугированное Allegro на живую, ритмически острую тему), сопоставлена с лег­ким, моторным Presto словно из мира оперы-буффа или сонат Д. Скарлатти; затем следует небольшое Largo, словно проникно­венная оперная мелодия, и менуэт, не чуждый скерцозности в новом вкусе... Все ярко, все легко доступно; серьезное и глу­бокое соседствует чуть ли не с буффонным в этой свободной смене образов, и тем не менее целое уравновешено самим подбо­ром контрастов, обрамленных увертюрой как своего рода пор­талом — и бурным, динамическим финалом.


В концерте № 4 из того же опуса начало совсем иное — лирико-патетическое (как и в концерте № 6) с широким «пением» скрипок (Larghetto affettuoso; пример 41); за ним идут стремительное, энергичное фугированное Allegro, строгое и «тихое» Largo e piano и ритми­чески острый, живой, несколько причудливый финал. Этот част­ный случай близок циклу старинной сонаты, но здесь два ли­рических центра, два совсем разных лирических образа. Сходно поначалу расположение частей в концерте № 6: тоже Larghetto affettuoso, тоже быстрая фугированная часть (Allegro ma non troppo), но и эти части совсем иные — меланхолическая первая

129

и беспокойно-напряженная вторая, за ними следует «неожидан­ный» мюзет, словно вторжение «сельского жанра» в лирико-драматическую сферу (пример 42)... Концерт № 8 начинается, как сюита, аллемандой, содержит далее, казалось бы, три «со­натные» части (Grave — Andante allegro — Adagio), но после них еще помещена прозрачная певучая сицилиана, словно пасторальная идиллия, и все завершается динамическим Allegro. В концерте № 10 явно выделен один веский лирический центр — Air, строгая, немного старинная «ария» в движении сарабанды (пример 43), а в остальном преобладают быстрые темпы. Напро­тив, в № 12 из пяти частей три очень медленные, и две из них идут подряд. Преобладание медленных темпов и серьезной, «важной» музыки в № 7, вероятно, побудило Генделя завер­шить его по контрасту жанровой частью в английском народ­ном духе — Hornpipe. Концерт № 2 Ромен Роллан называет «бетховенским» и отчасти сближает его с Пасторальной симфо­нией. В самом деле, его многообразность до известной степени объяснима скрытой «программой», быть может, и в таком духе. Вторая часть этого F-dur'ного концерта (Allegro, в параллель­ном миноре) интересна своей целенаправленной тематической разработкой. Простая, оживленная, изящная тема имитируется в диалогах инструментов и их групп, а из ее вычлененных мотивов развивается дальнейшее движение, но уже не по прин­ципу фуги.


Это и есть собственно концертное письмо в понима­нии того времени.

Концерты Генделя для органа нарушают традицию хотя бы внешней связи с исполнением в церкви, являясь чисто светскими произведениями. В них можно встретить части в танцевальном движении и просто обозначенные как менуэт, гавот, бурре. Во втором сборнике органных концертов (ор. 6), изданном в 1740 году, три произведения (№ 5, 10, 11) оказываются переработками concerti grossi. Вероятно, после кончины Генделя никто уже не смог бы сказать, что досконально знает его концерты для органа. Если концерты из первого сборника (ор. 4, 1738, «Шесть концертов для харпсихорда или органа») записаны композитором более «подробно», то в нотах третьего сборника (ор. 7, включает произведения 1740 — 1757 годов), как уже упоминалось, содержится ряд отметок, указывающих на импровизацию, порой охватывающую целые части цикла. Не исключено, что и в других случаях звучала музыка, не предусмотренная записью. По свидетельству современников, слушатели восхищались игрой Генделя на органе, его вступи­тельными импровизациями перед концертом, самим звучанием концерта под его руками, контрастами оркестровых созвучий и сольных каденций, импровизируемых органистом. Музыка не только оживала в таком исполнении, но и творилась в его процессе.

В основе партии сопровождения был небольшой ансамбль струнных, два гобоя и basso continuo (клавесин, виолончель,

130

фагот), к которому присоединялись то флейты, то валторны, то арфа. Некоторые части концертов исполнялись только этим ансамблем, в то время как орган молчал. Иногда в нотах поме­чено «Harpa o Organo».

В большинстве органных концертов Генделя цикл состоит из четырех частей, которые чередуются по принципу старинной со-наты-сюиты, но без предпочтения какой-либо схемы цикла. Пер­вой его частью, например, может быть и Grave, и Pomposo, и Allegro, и Larghetto, и Adagio. В сущности, мы не знаем этих начал, ибо перед ними Гендель импровизировал вступитель­ную прелюдию. Далеко не всегда мы в точности представляем средние медленные части.


Иногда это бывает пассакалья (ор. 7 № 1 и 5) или Alla siciliana (op. 4 № 5), иногда же для мед­ленной части только оставлено место «ad libitum» (op. 7 № 6). Помимо того и в пассакалье для Генделя было естественно расширять форму при исполнении. Встречаются развернутые фугированные части виртуозного склада (ор. 7 № 3) — и тут же, в пределах цикла, оказывается возможным импровизировать на органе еще Adagio и фугу «ad libitum»! Порой цикл в целом носит смешанный характер. Так, в одном из поздних концертов (ор. 7 № 5, 1750) Allegro содержит тематические контрасты, за ним следуют пассакалья (Andante larghetto e staccato) и два танца (менуэт и гавот), исполняемых оркестром — без органа. В другом концерте (ор. 4 № 6) за Andante allegro старосонат­ного типа идут Larghetto и финал-менуэт. Танцевальные финалы вообще встречаются в органных концертах Генделя довольно часто (фугированные — реже) как знак их светского характера. Еще более характерны в этом смысле звукоизобразительные элементы, например диалог соловья и кукушки во второй части (Allegro) концерта ор. 4 № 1 — словно у французских клавесинистов.

Соната мыслилась Генделем в первую очередь как камерный ансамбль, как трио-соната

в традиции XVII века, причем ' не исключающая и сюитных частей. По-старинному композитор обозначал и состав своих сонат: сонаты или соло для флейты, или гобоя, или скрипки с basso continuo для клавесина или басовой скрипки (сборник ор. 1), сонаты или трио для двух скрипок, или флейт, или гобоев с basso continuo (op. 2), сонаты или трио для двух скрипок или флейт с basso continuo (op 5). Впрочем, из этого не следует, что произведения архаичны по стилю.

Среди самых ранних из сохранившихся сочинений Генделя — именно шесть его трио-сонат для двух гобоев и клавесина (1696), написанных, возможно, еще под руководством Цахау. В юные годы композитор эпизодически возвращался к сонате для ан­самбля разных составов (гобой, фагот и basso continuo; viola da gamba и концертирующий клавесин), но лишь под впечатлениями от Италии он почувствовал себя в этом роде музыки свобод­нее и увереннее, как свидетельствуют три его сонаты для флейты



131

и basso continuo (ок. 1710), исполнявшиеся в Ганновере (если они и сочинены раньше, Гендель после Италии не мог не переработать их). Основная же масса камерных ансамблей Генделя (тридцать одна соната) входит в три сборника, издан­ных в 1730-е годы. В дальнейшем этот жанр уже, видимо, не привлекал композитора: как раз с переходом к ораториальному творчеству после 1738 года Гендель словно охладел к трио-сона­те, явно предпочитая ей органный концерт и concerto grosso.

Пятнадцать сонат для солирующего инструмента (флейты, го­боя или скрипки) с basso continuo op. 1 написаны в форме старосонатного цикла (как правило, из четырех частей с мед­ленной первой) и отличаются ясностью и простотой стиля, мелодичностью тематизма, преобладанием гомофонного склада. В ряде случаев Гендель избирает для финала движение жиги.

Трио-сонаты второго и третьего сборников несколько более сложны, развиты по форме, а главное, более многообразны в трактовке цикла как по углублению полифонического письма в отдельных частях, так и но сочетанию их с танцевальными. Но классическая форма фуги отнюдь не характерна для этих произведений: если два верхних голоса (в частности, две скрип­ки) и могут вести полифонический диалог, то партия basso continuo, помимо линии самого баса, фиксирована лишь гармо­нически. Сонаты третьего сборника, созданного в 1738 году, различны по составу цикла (от трех до шести частей), смешива­ют «сонатные» части с «сюитными» и обнаруживают вообще свойственное Генделю стремление к композиторской импровиза­ции. Сопоставим, например, трио-сонаты ор. 5 № 2, 3 и 4.

D-dur.

Adagio — Allegro — Мюзет — Allegro — Марш — Гавот

e-moll.

Andante larghetto — Allegro — Сарабанда — Аллеманда — Рондо-гавот

G-dur.

A tempo ordinario — Allegro — Пассакалья — Жига — Менуэт

И во втором, и в третьем сборниках полно примеров прямой связи трио-сонат с музыкой опер и ораторий Генделя: «Алек­сандр», «Ариодант», «Эсфирь», «Аталия», «Валтасар» (в данном случае Andante из ор. 5 № 1 попало в более позднюю ора­торию) .



Клавирная музыка Генделя лишь отчасти соприкасается с органной — более всего через полифонические жанры. Не слу­чайно композитор обозначает издание 1735 года «Шесть фуг или импровизаций для органа или харпсихорда» (то есть клаве­сина). Но основной формой клавирных произведений у него является сюита, хотя он пишет для клавира и фантазию, и кап­риччо, и сонату, и вариации разного типа. Клавесин — в боль­шой мере инструмент салонного и домашнего музицирования, а также учебных занятий: вероятно, легкие клавирные пьесы Ген­деля и во всяком случае его «Leçons» возникли с инструктив­ным назначением.

В сочинениях Генделя, как убедительно доказывают историки клавирной музыки, органически скрестились и самостоятельно

132

претворены воздействия немецкой, итальянской и французской творческих школ. Раньше всего он воспитывался в традициях немецкой музыки — Цахау, Кунау, Пахельбеля, из более ранних образцов — Фробергера. Это видно, например, по его маленьким чаконам, где он варьирует короткую ясную тему много раз совсем в духе Пахельбеля. О том же говорят и подбор тради­ционных танцев в сюите, их фактура, их зачастую скромные — в сравнении с французскими — украшения. Стилем итальянской клавирной (и не только клавирной) музыки Гендель хорошо овладел, будучи в молодости в Италии, где состязался с Доменико Скарлатти. Гомофонные части его сюит, особенно когда они не ограничены движением танца, близки итальянской инструмен­тальной (в том числе и скрипичной) музыке предклассического этапа. Быть может, в сюитах Генделя, в интонациях, ритмике и орнаментике отдельных танцев проявляются и французские влияния. Но французской танцевальностью он вплотную заинте­ресовался позднее, в связи с артистами французского балета в 1734 году и созданием опер «Ариодант» и «Альцина». Присут­ствуют в клавирных сюитах Генделя и следы связи с тради­цией английских вёрджинелистов, в частности с их интересом к варьированию маленьких простых песенок. И все же клавир­ные сюиты Генделя в целом совсем не эклектичны и по общему облику отнюдь не совпадают с клавирными циклами итальянцев или французов.


Он остается и в этом скромном жанре всецело самим собой — со своей многоплановостью контрастов, со сво­бодой творческой импровизации в составе циклов, с обильными оперно-ораториальными ассоциациями (иногда и с прямыми связями).

Цикл сюиты Гендель понимает, пожалуй, еще более свобод­но, чем цикл концерта или сонаты. Некоторые произведения от­крываются торжественными прелюдиями органного размаха или французской увертюрой и содержат серьезные, содержательные фуги, другие совпадают с сонатами старого типа, третьи — с собственно танцевальной сюитой. При этом отдельные части цикла могут приближаться по изложению к Adagio для кон­цертирующей скрипки с сопровождением или к двухчастным клавирным сонатам типа Д. Скарлатти (сюита F-dur: Adagio — Allegro — Adagio — фуга). Само участие танцев в сюите всегда колеблется, как видно из следующего сопоставления:

A-dur.

Прелюдия — Аллеманда — Куранта — Жига

d-moll.

Presto — Фуга — Аллеманда — Куранта — Ария и дубль —

fis-moll.

Прелюдия — Фуга — Largo — Жига

g-moll.

Увертюра — Andante — Allegro — Сарабанда — Пассакалья.

На примере клавирной музыки Генделя убедительно под­тверждается особенность его композиторского отношения к фуге. Признанный в мире полифонист, создатель монументальных полифонических хоров в ораториях, Гендель, оказывается, совсем не стремился разрабатывать форму фуги, взятую отдельно или в «малом цикле» прелюдия (фантазия)-фуга, как разработана

133

она у Баха. Фуга чаще всего существует (и воздействует) в нестрого полифоническом или совсем не полифоническом кон­тексте — это остается характерным и для вокальных, и для инструментальных форм у Генделя. Для него много интереснее фуга в оратории, в concerto grosso, в органном концерте, в клавирной сюите, чем сама по себе или в малом цикле. Конечно, он в принципе писал и отдельные фуги, но редко, порой с ин­структивными целями (ранние «Шесть легких фуг для органа или клавира») или в особых случаях (для игры в четыре руки).


Названные « Шесть фуг или импровизаций для органа или харпсихорда» ор. 3, выпущенные отдельно в 1735 году, состав­ляют единственное в своем роде исключение во всем гигантском творческом наследии Генделя. Между тем органно-клавирные фуги Генделя имели большой успех у его современников, рас­пространялись в рукописях, исполнялись и слушались как про­изведения ясно-доходчивые, «говорящие», выразительные. Две из них легли затем в основу хоров «Израиля в Египте».

Сопоставляя Генделя-полифониста с Бахом, обычно отмечают большую импровизационность генделевских фуг, их связь с прошлым в смысле значения экспозиционности и не слишком развитой средней части, преобладание гармонии над линеарностью, а в итоге менее активную концентрацию формы в це­лом. Следует еще помнить, что фуга Генделя живет по пре­имуществу в контексте, тогда как фуга Баха живет и много­значительной самостоятельной жизнью в малом цикле, и в контексте крупных произведений. Этим многое определяется.

Музыкальному мышлению Генделя присуща особая внутрен­няя театральность, которая скорее далека Баху. Она в полную силу сказывается, как мы уже убедились, в большинстве его ораторий. Она по-своему проявляется и в его инструментальной музыке, столь связанной с операми и ораториями. Она движет его многоплановыми контрастами, стимулирует импровизацию в узком и широком смысле слова. Concerti grossi и органные концерты, трио-сонаты и клавирные сюиты дают в своей череде образов словно ряд картинных и характеристических зарисовок разного плана, разного эмоционального наполнения, разного тона и колорита, контрастирующих с почти театральной вы­пуклостью. Здесь в новой форме отражены и барочная пышность оперного «шествия», и глубокая скорбь подлинно ораториаль­ной фуги, и чистая лирика вокальной сарабанды lamento, и скерцозность типа Д. Скарлатти, и патетика пламенной скри­пичной импровизации, и галантность модного танца, и наив­ность английской детской песенки, и идиллическая картинность пасторали, и жанровость народной сценки.


Но при всей этой внутренней театральности ею в конечном счете управляет муд­рость композитора-режиссера: Гендель умеет достигнуть цель­ности композиции и равновесия ее частей, не поступаясь мно­гоплановостью контрастов и даже не отказывая себе в импро­визации.

ИТАЛЬЯНСКАЯ ОПЕРА

Историческое значение и пути развития. Опера seria, ее эволю­ция в первой трети XVII века и наступивший кризис жанра. П. Метастазио. Критика противоречий оперной концепции seria к середине XVIII века. Опера-буффа, ее происхождение, даль­нейшее развитие и главные представители (Дж. Б. Перголези, Н. Логрошино, Б. Галуппи, Н. Пиччинни, Дж. Паизиелло, Д. Чи­мароза).

На протяжении почти всего XVIII века итальянская опера в ее жанровых разновидностях, распространяясь по Европе, привлекает к себе общественное внимание и побуждает к эсте­тическим спорам: сначала в самой Италии (к 20-м годам сто­летия), затем в Париже середины века и позднее в связи с реформой Глюка, наконец, в ряде стран, где поднимающиеся национальные оперные школы отстаивают свою самостоятель­ность (в частности, в России). Так или иначе итальянскую оперу знают почти повсюду. Приветствуют ее или осуждают, преклоняются перед ней или сатирически высмеивают, она как никакой другой музыкальный жанр приобретает поистине меж­дународную известность. Распространяются не только оперные произведения. Крупнейшие оперные композиторы Италии ра­ботают в европейских музыкальных центрах, в столицах при дворах и в публичных театрах; итальянские оперные труппы во главе с лучшими певцами-виртуозами выступают на столич­ных сценах. Итальянская опера завоевывает Европу во все­оружии — как музыкально-театральная культура Италии, как творческая школа, как искусство bel canto.

Для истории музыки в Европе XVIII века оказались весь­ма существенными те тенденции, которые наблюдались в му­зыкальном развитии оперы seria и оперы-буффа. Это относится не только к оперному искусству как таковому, но и к истории музыкального языка, складыванию музыкальных образов и му­зыкальному тематизму.


В эволюцию западноевропейской музыки на переломе от начала века к венским классикам итальянская опера влилась как свежая и мощная струя в широкий поток движения. Этому способствовали большая органичность музы­кального развития в Италии и то обширное поле действия, которое было завоевано итальянской оперой за пределами страны. Разумеется, опера seria с ее противоречиями и пере-

135

живаемым во второй-третьей четвертях столетия кризисом сыг­рала здесь историческую роль несколько иную, чем молодая опера-буффа, зародившаяся как передовое направление в 1730-х годах. Тем не менее и та и другая разновидности италь­янского оперного искусства именно со своей музыкальной сто­роны наложили в итоге сильнейший отпечаток на современное им музыкальное мышление.

Перелом в развитии музыкального стиля, наступивший около середины XVIII века, ранее всего сказался в области италь­янской оперы как идейно-творческий перелом, связанный с кри­тикой старого направления и становлением нового. Поэтому естественно начинать характеристику новых процессов в му­зыкальном искусстве того времени с итальянской оперы после Алессандро Скарлатти в жанре seria и от Джованни Баггиста Перголези, создателя оперы-буффа. И та и другая группы явле­ний связаны на первых порах по преимуществу с неаполитан­ской оперной школой, основы которой заложены А. Скарлатти и которая более какой-либо иной определила распространение и успех итальянского оперного искусства в широком европей­ском масштабе.

На ярком примере Генделя — его пути оперного компози­тора — мы уже могли убедиться, насколько своеобразной и про­тиворечивой сложилась музыкальная драматургия оперы seria и как трудно было преодолевать эти противоречия в поисках подлинного драматизма. В те годы, когда творил Гендель, опера seria в Италии продолжала свое развитие сначала под зна­ком А. Скарлатти, непосредственно связавшего оперные тради­ции XVII века и неаполитанскую школу XVIII, а затем также при участии многих других мастеров этой творческой школы и близких к ее направлению: Н.


Порпора (1686 — 1768), Ф. Фео (1691-1761), Л. Винчи (1690 — 1730), Л. Лео (1694 — 1744), Ф. Манчини (1679 — 1739), И. А. Хассе (1699 — 1783), десятков второстепенных композиторов. И удивительное дело — о каждом из названных авторов и их современники, и историки музыки вплоть до наших дней сообщают немало хорошего, отмечая их индивидуальные достоинства, тогда как общее состояние оперы seria тех лет вызывало справедливую критику со стороны со­временников и поныне оценивается как кризисное в своем роде. Значит, существовали тогда в обществе Италии (и отчасти за ее пределами) исторические причины, обусловившие именно такой уровень и такой характер оперного искусства. Пока еще инди­видуальные творческие усилия, быть может исподволь подго­товлявшие перелом, не могли изменить что-либо в корне, как это видно на примере Генделя, ушедшего из оперы в ораторию. Не менее показателен и пример Перголези: одареннейший му­зыкант-новатор, создатель оперы-буффа, он нимало не нарушает общих традиций в жанре оперы seria. Сама по себе музыка в опере seria 1720 — 1750 годов могла иметь первостепенные достоинства (их-то и отмечают у каждого из крупных италь-

136

янских мастеров), но драматическое начало в оперном искус­стве все более отделялось от нее, сосредоточиваясь в сухих речитативах, тогда как широко разработанные арии становились не более чем длительными лирическими остановками в разви­тии действия. Это не был собственно музыкальный кризис; это был кризис синтетического музыкально-театрального жанра.

Что же именно привело к нему в первой половине XVIII века и какие стороны оперного целого он по преимуществу захва­тил? За сто с лишним лет своего существования итальянская опера прошла путь от первоначального примата поэтического слова к полновластному господству пения, от «dramma per mu­sica» к «концерту в костюмах». Неаполитанская оперная школа как нельзя более далека от эстетических идей флорентийской камераты. На протяжении всего XVII века музыка отвоевывала свое место в оперном синтезе.


Это дало в высшей степени по­ложительные результаты в творчестве Монтеверди, достигшего единства музыкального и драматического начал в различных вариантах — одном в «Орфее», другом — в поздних операх. Далее в венецианской школе все более явное господство му­зыки в опоре на вкусы широкой аудитории еще, по-видимому, не означало кризиса жанра как такового. Неаполитанская шко­ла, столь сильная уже накопленными традициями, столь блестя­ще представленная кадрами прославленных исполнителей, столь влиятельная в Европе, впервые испытала этот кризис. Слож­ность процесса заключалась в том, что здесь сплелись при­чины различного порядка, и среди них не только отрицатель­ные.

Легче всего, казалось бы, объявить оперу seria после А. Скар­латти проявлением упадка в итальянском искусстве, угождаю­щем гедонистическим вкусам и настроениям верхушки обще­ства, придворным кругам, а также требованиям неглубокой развлекательности со стороны более массовой аудитории. Все это в самом деле имело место: нетребовательность разных слоев оперной публики к музыкально-драматическим основам оперы; невысокий уровень ее эстетических суждений. Развитие оперных театров при больших и малых европейских дворах способст­вовало «внешнему» восприятию оперных спектаклей как рос­кошных, эффектных, постановочных, с участием прославленных и избалованных певцов-виртуозов, изощрявшихся в своем ис­кусстве иной раз в ущерб композиторскому замыслу. Драма в опере при этом полностью отступала на задний план. Однако ведь засилье певцов-виртуозов и вытеснение драмы развитыми вокальными формами характерно для итальянской оперы тех лет не только в дворцовой обстановке и в богатых празднич­ных спектаклях, но и в публичных театрах, в рядовых спек­таклях с «типовым» оформлением, ради экономии переходящим из постановки в постановку. Ослабление драматической основы в опере seria, равнодушие публики к ее содержанию (не говоря уж об идеях), увлечение одним лишь виртуозным пением можно



137

считать тревожными симптомами наступившего идейно-художе­ственного кризиса: ренессансная и постренессансная идея гу­манистической «драмы на музыке» отошла в прошлое; новая просветительская концепция музыкальной драмы пока не сло­жилась.

Оперное творчество А. Скарлатти само по себе еще не да­вало достаточных оснований для критики стереотипов оперы seria. Композитор обращался к широкому кругу сюжетов вплоть до комедийных, не порывал с полифоническим письмом, обла­дал хорошим драматическим чутьем, был восприимчив к народнопесенным влияниям и во всяком случае не ограничивал свой вокальный стиль узко понимаемой виртуозностью. Но еще при жизни Скарлатти поднималось новое поколение компози­торов, и неаполитанская опера как определенное направление, представленное многими именами и образцами, навлекала на себя острую и резкую критику. Первые же критические выступ­ления были направлены против кризисных явлений, характер­ных тогда для жанра в целом. Чтобы судить таким образом об опере seria, нужно было занять определенную эстетическую позицию, а это уже был первый шаг к положительной програм­ме и в конечном счете — к новой концепции музыкальной драмы.

Среди ранних критических откликов на искусство seria вы­деляется своей остротой и яркостью памфлет Бенедетто Мар­челло под названием «Модный театр» (1720) 1. Одаренный ком­позитор, видный политический деятель, просвещенный музыкант острого интеллекта, Марчелло последовательно высмеял все сто­роны современного итальянского оперного театра, имея в виду оперу seria не в ее лучших образцах, а как тип спектакля. Досталось всем. Невежественным поэтам (то есть либреттистам), угодливо компонующим тексты оперы в зависимости от поста­новочных требований импресарио: столько-то сцен «жертво­приношений», «пиршеств», «небес на земле»... Ничтожным, не­сведущим в музыке композиторам, сочиняющим арии строка за строкой без общего знакомства с либретто, следуя трафа­ретным приемам растягивания слов пассажами, угождая моде и заискивая перед певцами.


Особенно досталось певцам-каст­ратам и певицам с их капризами, произвольным изменением вокальных партий, пренебрежением к ансамблю, к партнерам на сцене, к публике, с их манерничаньем, вульгарностью и бах­вальством и т. д. Не обошел памфлетист и оперных импре­сарио, мерявших партитуру аршином и занятых только своей

1 «Модный театр или простой и доступный метод правильного сочинения итальянских опер в соответствии с современной практикой, в котором даются полезные и необходимые рекомендации поэтам, композиторам, певцам обоего пола, импресарио, музыкантам, декораторам и художникам сцены, комикам, костюмерам, пажам, статистам, суфлерам, переписчикам, покровителям, мате­рям певиц и другим лицам, связанным с театром, посвященный автором сочинителям опер».

138

выгодой; декораторов, пренебрегавших художественными зада­чами ради угождения певцу или создания во что бы то ни стало Эффектного зрелища; оркестровых музыкантов, опустившихся нерадивых ремесленников.

Таким образом, Марчелло сатирически подчеркнул и наро­чито заострил все, что было неестественного, нехудожествен­ного в итальянском оперном театре и что можно считать модным, распространенным, повседневно принятым. Памфлет имел большой успех н, видимо, точно попал в цель. Он сви­детельствовал о том, что в обществе зарождались иные, новые требования к оперному искусству, которым опера seria тогда совсем не отвечала.

На деле, однако, итальянская опера и во времена Мар­челло и позднее продолжала распространяться по Европе, не утрачивая своего влияния на слушателей и неизменно при­влекая к своим лучшим образцам собственно музыкальный ин­терес. Это парадоксальное положение объясняется тем, что даже в период кризиса жанра

оперы seria ее музыка, создавав­шаяся крупными композиторами, не лишалась самостоятельной ценности. Мы хорошо знаем по собственному опыту, что оперы seria XVIII века полностью отошли в забвение как целостные произведения, давным-давно не ставятся на сценах, в то время как арии из них постоянно входят в классический репертуар вокалистов.


В опере seria выработалось к 1720-м годам по су­ществу безразличное отношение к сюжету — все равно мифо­логическому ли, историко-легендарному, реже комедийно-бы­товому. Уже А. Скарлатти мало интересовался происхожде­нием сюжета, исторической обстановкой действия, характерами героев. Постепенно из оперы ушел интерес даже к самому дей­ствию, к поступкам действующих лиц, к их взаимоотношениям и т. д. Одно оставалось в силе и определяло музыкальную композицию оперы: обобщенное выражение человеческих чувств в определенных драматических ситуациях. Все остальное быстро «проговаривалось» в речитативах, к которым в публике не при­нято было и прислушиваться. При этом то, к чему стремились флорентийцы на рубеже XVI и XVII веков, что культивировал Монтеверди в «Орфее» (детализация вокального письма, тон­кости декламации и психологической нюансировки), теперь от­ходило на задний план, частично как бы отступая в камерный жанр, в кантату. В оперной же музыке господствовало эмо­циональное обобщение более крупного плана: всякая ария обыч­но воплощала единый образ героического, скорбного, лирико-идиллического (в частности, пасторального), оживленно-дина­мического характера. Постепенно выработались, сложились типы этих музыкальных образов, что уже было заметно на примере венецианской оперы XVII века и стало композиционным прин­ципом неаполитанской оперной школы. Все многообразие чело­веческих чувств в их борениях и сложном развитии свелось к нескольким их типам в очень ясном, концентрированном

139

музыкальном выражении. Собственно героика, героический подъем, пафос борьбы, призывы к действию, к отмщению, взры­вы ревности, бурной страсти — все это воплощалось в ариях (реже дуэтах) наступательно-героического типа. Для них были характерны: активность движения (зачастую маршевого), фан­фарные тематические признаки, бравурность вокальной партии, «трубные» эффекты сопровождения, нередко пунктирный ритм, мажор, крупный масштаб. Этим образам обычно противопо­ставлялись светлые и более спокойные лирико-идиллические тоже как определенный тип.


Сюда относились выражения сча­стья любви, радости единения с мирной природой, пастораль­ной идиллии и т. п. Музыка приобретала черты пасторали, не­редко облик сицилианы, движение становилось умеренным, раз­витие мелодии плавным, кантиленным, в сопровождении кон­цертировали флейты или скрипки в благозвучном двухголосии. Спокойная красота, умиротворенность, благозвучие, пластич­ность целого отличали этот тип арий. Наиболее содержатель­ными и глубокими были в итальянской опере образы скорби, которые определились уже у Монтеверди и приобрели типиче­ское значение еще до господства неаполитанской оперной шко­лы. Диапазон их широк: от сильного, но скованного чувства горести до страстного отчаяния, от оттенков жертвенности и самоотрешения до пламенной мольбы о спасении, освобожде­нии. На примерах Генделя мы уже ознакомились с этим типом lamento в первой половине XVIII века. У итальянцев lamento было в природе их музыкального мышления, коренилось в на­родно-ритуальной традиции похоронных песен-плачей. Итальян­ские композиторы первыми развили этот тип образов в опере, и от них lamento было воспринято в других странах и полу­чило там самостоятельное истолкование. Ламентозные образы неаполитанской оперы никогда не достигают глубины баховского трагизма и силы его патетики. И все же они — самые глубокие у неаполитанцев, самые строгие, сдержанные как в выражении нежной трогательной печали, так и в передаче более суровых скорбных чувств.

Как правило, основная композиционная единица оперы seria, то есть ария, воплощает единый образ из круга нескольких типичных. Преобладающая форма da capo дает возможность утвердить его главные свойства, даже если в середине арии появляется новый тематический материал. Лишь в особых слу­чаях, в зоне кульминации, в острых коллизиях ария может состоять из двух контрастных разделов, раскрывая две сторо­ны образа, столкновение и борьбу чувств в душе героя. В ан­самблях (они занимают вполне подчиненное положение) во­кальные партии чаще всего не индивидуализируются; обычно параллельное движение голосов, встречаются имитации.


Партия сопровождения более разработана у крупных композиторов, рассчитывавших на исполнение в столичных театрах, лучшими музыкальными силами, более скромна в среднем. Так или иначе

140

на первом плане находится не только пение, не только во­кальная партия, но именно певец — солист, виртуоз со своими преимуществами (и слабостями), артистическими навыками (и шаблонами). Господство и даже своеобразный деспотизм пев­цов в неаполитанской опере стали тогда притчей во языцех. И хотя среди них были замечательные мастера с превосход­ными голосами и феноменальной техникой (такие, как Фран­ческа Куццони, Фаустина Бордони, Карло Фаринелли, Франческо Сенезино, Джироламо Крешентини, Гаэтано Гваданьи), общий уровень исполнительства характеризовался не более чем собственно вокальной виртуозностью. Но даже лучшие качества самых выдающихся певцов того времени — красота тембра, широкий диапазон голоса, свободное владение им, блистатель­ная техника при высокой общей музыкальности — даже эти качества далеко не всегда служили достойным художественным задачам. Прославленные певцы в принципе могли и умели ис­полнить все, что требовалось композитору (даже масштаба Ген­деля, в театре которого они выступали), но им изо дня в день приходилось выступать в виртуозных, неглубоких оперных про­изведениях, петь, но почти не играть на сцене, блистать соб­ственной техникой, отвыкая подчинять ее высшей художествен­ной цели спектакля. Оперная труппа не была в тех условиях ансамблем, оставаясь всего лишь временным собранием одино­чек-виртуозов, часто соперничавших между собой в ущерб об­щему делу. Оттеснение мужских голосов на второстепенные роли старцев или злодеев и полное господство певцов-кастратов в ролях мужественных героев уже само по себе было призна­ком растущей условности оперного искусства. Сопрано или альт в партии Ахилла, Артаксеркса, Александра Македонского, молодых влюбленных, историко-легендарных царей, полководцев, восточных властителей никого уже не удивляли.


Певцы-каст­ раты обладали голосами женского диапазона и мужской силы, то есть великолепными средствами для достижения виртуоз­ности, доступной ныне в лучшем случае лишь колоратурному сопрано. И все же их искусство оставалось противоестествен­ным: вместе с другими условностями оперы seria XVIII века оно было отвергнуто в дальнейшем развитии оперного театра. В итоге неаполитанскую оперу после А. Скарлатти следует признать на редкость противоречивым художественным явле­нием. Пренебрежение драматической сутью оперного жанра при яркости музыкальных образов в творчестве крупнейших масте­ров, пренебрежение драматической стороной спектакля при блестящих вокальных его силах — таковы ее главные проти­воречия. Однако они все-таки не помешали ее всеобщему рас­пространению по Европе и общепризнанному успеху ее выдаю­щихся мастеров, ее роскошных спектаклей и — превыше всего — ее знаменитых певцов и певиц. Этим опера seria обязана в первую очередь своей музыке. Именно ее музыкальные образы, сложившиеся в своей типичности, в совершенстве отвечали об-

141

щим историческим устремлениям музыкального искусства XVIII века и художественным потребностям аудитории. То была главная колея музыкального развития от XVII — к зрелому XVIII веку. По ней двигались так или иначе все музыкаль­ные жанры в выработке яркого тематизма и кристаллизации круга типичных образов. Здесь опера объединялась с инстру­ментальными циклами, со всем, что тяготело в музыкальном искусстве к образной типизации. В этом процессе творческую практику всецело поддерживала так называемая теория аф­фектов, набравшая силу в XVIII веке и представленная вы­дающимися немецкими, итальянскими и французскими эстети­ками.

Возможно, что неаполитанская опера seria как музыкально-театральный жанр потерпела бы моральный крах еще до ре­формы Глюка после обоснованных критических атак в духе памфлета Марчелло. Но ей на помощь пришли крупнейшие либреттисты своего времени, вытеснившие с видных позиций многих ремесленников и с отличным знанием дела укрепившие словесно-поэтическую основу оперного произведения, не затро­нув его музыкальной концепции.


Это были Апостоло Дзено и Пьетро Метастазио. Особенно велика роль второго из них. Ум­ный и проницательный литератор, одаренный стихотворец, Ме­тастазио избрал оперное либретто основной формой поэтиче­ского творчества. Музыку он чувствовал и знал хорошо, ибо занимался ею (пением и композицией) под руководством неа­политанца Н. Порпора. Писал затем тексты для серенад, пасто­ралей, кантат, различных спектаклей с музыкой, ставши с 1730 года придворным поэтом-либреттистом в Вене. Наиболее известные оперные либретто Метастазио созданы во второй четверти XVIII века, среди них «Артаксеркс», «Александр в Ин­дии», «Покинутая Дидона», «Адриан в Сирии», «Олимпиада», «Ахилл на Скиросе», «Милосердие Тита». С момента их появ­ления и в ближайшие десятки лет оперные композиторы не­престанно обращались к текстам Метастазио, причем никто не стеснялся повторениями: на иные его либретто было написано в XVIII веке более ста опер! Значит, во-первых, они как ни­какие другие удовлетворяли композиторов, а во-вторых, от них никто не требовал сколько-нибудь индивидуальных художествен­ных качеств, словно от удобной, хорошо слаженной схемы для будущей музыкальной композиции. Первое либретто Метастазио появилось спустя четыре года после памфлета Марчелло «Мод­ный театр» — и теперь уже никто не мог упрекать оперного поэта в невежестве, дилетантизме, угождении дурным вкусам постановщиков и т. п. Современники превозносили его как поэта, чтили выше Корнеля и Расина, сопоставляли с Гомером (он переводил «Илиаду» и «Одиссею»). Стихи его были благозвучны, композиция целого крепко слажена, сюжет развивался логич­но, причем каждый акт, любая сцена, диалог, строфы для арий и ансамблей в точности рассчитаны на музыку, с одной сто-

142

роны, речитативов, с другой — замкнутых номеров. Чарлз Бёрни, считавший Метастазио лучшим оперным поэтом современ­ности, замечал о нем по личным впечатлениям: «Метастазио насмехается над всяким поэтическим вдохновением и создает стихи по-ремесленному, как другой делал бы часы: тогда, когда захочет, и ни по какому другому поводу, кроме необходимости» 2.


По существу Метастазио до предела усовершенствовал, от­шлифовал, очистил от случайностей, от поэтической небрежно­сти, упорядочил и изложил звучными стихами прежнюю либреттную схему оперы seria, тем самым всячески укрепив ее и сделав доступной для композитора любого ранга, даже для музыкального ребенка, пробовавшего силы в композиции 3. Но вся эта схема — не художественный организм, а всего лишь механизм, за которым нет ни глубины содержания, ни есте­ственного развития характеров, ни внутренне мотивированных поступков или эмоциональных движений. Пока опера seria оста­валась на прежних позициях, оперная поэтика Метастазио была поистине спасительной для композиторов, которые сочиняли нужные арии в нужных местах, без промаха оформляли ре­читативные фрагменты и могли наконец полностью переложить заботу обо всем остальном на чужие плечи. Но когда все-таки назрела реформа серьезной оперы, либретто Метастазио обнару­жили свою драматическую несостоятельность и в основу опер Глюка легли либретто совсем другого типа, требуемые для му­зыкальной драмы.

Между памфлетом Марчелло и началом глюковской рефор­мы прошло более сорока лет, в течение которых опера seria неоднократно подвергалась критике с передовых эстетических позиций. В атмосфере эпохи Просвещения возникли определен­ные предвестия оперной реформы. Так, ученый и поэт Франческо Альгаротти в своем «Очерке об опере» (1750) хотя и воздает должное лучшим оперным композиторам Италии (Пер­голези, Винчи, Галуппи, Йоммелли), но все же требует осво­бодить

оперу от ее недостатков, установить единство му­зыки и поэзии, связать увертюру с содержанием драмы, углу­бить выразительность речитатива, очистить ариозное пение от излишних украшений, сообщить интерес развитию действия. Альгаротти сводит замечания к следующему выводу: «Всеми средствами усладить слух, соблазнить и удивить его — такова главная цель наших композиторов, которые забывают, что их

2  Бёрни Ч. Музыкальные путешествия.


Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии. М. — Л., 1967, с. 141.

3  Это было понято уже в XVIII веке наиболее проницательными младшими современниками Метастазио. Эстебан Артеага писал, например, в 1785 году, что Метастазио заслуживал несравненно большей похвалы, если, борясь с уста­релыми, почти двухвековыми обычаями, «осмелился бы предпринять полное пре­образование драматической системы, вместо того чтобы всемерно поддерживать нынешние недостатки, прикрашивая их» (Артеага Э. Перевороты итальян­ского музыкального театра. — В кн.: Материалы и документы по истории му­зыки, т. 2: XVIII век. Под ред. М. В. Иванова-Борецкого. М., 1934, с. 222).

143

задача — трогать сердце и возбуждать воображение слуша­теля» 4. Из содержания трактата Альгаротти во всяком слу­чае становится ясно, во-первых, что итальянская опера seria в принципе не избавилась от своих прежних противоречий, во-вторых, что почва для оперной реформы Глюка уже подготов­ляется к середине XVIII века.

С возникновением оперы-буффа в 1730-е годы начали скла­дываться и новые критерии оценки оперного искусства в це­лом. Не случайно Альгаротти выделяет на общем фоне исклю­чительную простоту и правдивость некоторых музыкальных со­чинений и пишет о естественном и элегантном стиле «Служанки-госпожи» Перголези, которая наконец-то произвела переворот в отношении французов к итальянской музыке. Обращение к жанру буффа оплодотворило новыми мыслями и тех компози­торов, которые продолжали писать оперы seria, — Б. Галуппи, Н. Пиччинни и ряд других. Вообще в пределах искусства seria к середине столетия тоже намечаются новые процессы, которые хотя и не изменяют природу жанра, но способствуют его внут­реннему обогащению, большей драматизации и эмоциональной гибкости. Творческими исканиями в этом направлении отмечены произведения итальянцев Н. Йоммелли, Т. Траэтта, П. Гульельми, Б. Галуппи, а также композиторов испанского или немец­кого происхождения, близких неаполитанской школе, таких как Д.


Перес, Д. Террадельяс, И. А. Хассе, И. К. Бах. Вероятно, среди талантливых авторов опер seria не было тогда ни одного, кто попросту повторял бы композиционные стереотипы и не пытался драматизировать оперную музыку. Пример Генделя в особенности показателен, он вступил на путь внутреннего му­зыкального углубления оперы seria ранее других и был наиболее самостоятелен в своих исканиях. По существу его личный творческий опыт перекрывает многое, что достигнуто в этом смысле другими композиторами до Глюка. Но и названные пред­ставители итальянской оперной школы двигались по этому пути, когда Гендель уже перешел к оратории. Они стремились к дра­матизации важнейших, кульминационных сцен оперы seria, соз­давали аккомпанированные речитативы как драматические мо­нологи с развитым и выразительным инструментальным сопро­вождением. Они пытались отойти от преувеличенной виртуоз­ности вокальных номеров и порою приблизиться к более про­стому и ясному мелодическому стилю по образцу лирики в опере-буффа. Однако все это пока сочеталось с традиционными признаками жанра оперы seria. Так, Никколо Йоммелли, кото­рого современники признавали смелым и темпераментным ху­дожником, сочетал драматически-выразительные речитативы и лирическую кантилену нового типа с виртуознейшими ариями в духе бравурных сонат. И. К. Бах, самый младший в этом

4 Альгаротти Ф. Очерк об опере. — В кн.: Музыкальная эстетика За­падной Европы XVII — XVIII веков. М., 1971, с. 123.

144

поколении композиторов, одновременно приближался к лириче­скому и комедийному стилю буффа в оперных и инструмен­тальных произведениях — и не порывал со старыми традициями жанра seria. Никколо Логрошино, этот «бог оперы-буффа» в глазах современников, все еще отдавал дань односторонне вир­туозному вокальному стилю оперы seria. Тем самым внутренние противоречия серьезного оперного жанра только обострялись и побуждали критическую мысль выдвигать вопрос о пересмотре его эстетических основ.



На примере одной из поздних опер Йоммелли «Фаэтон» (1753), созданной незадолго до глюковского «Орфея» и пере­работанной после его «Альцесты» в 1768 году, нетрудно уяс­нить, в каком положении оказалась итальянская опера seria к тому времени. Известный античный миф о юном Фаэтоне (который дерзнул управлять огненной колесницей своего отца, бога Солнца, и погиб при этом) трактован произвольно, интрига запутана и измельчена, текст изобилует пустыми рассуждениями героев, место действия постоянно изменяется (пещера, посвя­щенная Фетиде, подводное царство богини, дворец, площадь, царский склеп под землей, царство Солнца, берег моря). Помимо матери Фаэтона Климены и его невесты Либии в действие вве­дены египетской царь Эпаф и эфиопский царь Оркан. Безрас­судный поступок Фаэтона, решившегося вести колесницу Солнца по небу, объясняется интригами Эпафа и Оркана вокруг Кли­мены и Либии. Эпаф требует, чтобы Фаэтон доказал свое бо­жественное происхождение, — иначе он потеряет Либию. Куль­минационный второй акт оперы целиком посвящен развитию этой интриги и полон столкновениями всех действующих лиц (пять высоких голосов), пока спровоцированный Фаэтон не устремляется наконец в царство Феба. Все перипетии драмы раскрываются в длиннейших речитативах secco. В трех карти­нах акта — четыре арии, три дуэта, терцет и квартет. Арии, как того требовала традиция, разнохарактерны: «ария притвор­ства» Либии, бравурная ария гнева Климены, две арии стра­дающего Фаэтона (во второй из них он патетически взывает к теням). Вокальный стиль не только арий, но и ансамблей (дуэты Климены и Оркана, Оркана и Эпафа) бывает предель­но виртуозным, иные арии близки инструментальному сонат­ному allegro по фактуре и соотношению тематического материа­ла. И тут же в ариях Фаэтона и Либии проявляются иные черты — кантиленность, порою признаки декламационности ме­лодии. Наряду с виртуозным «дуэтом злобы» (Оркан и Эпаф) в той же картине исполняется драматический квартет, в ко­тором противопоставлены враждующие силы: Либия с Фаэто­ном против Эпафа с Орканом.


Старое, традиционное для оперы seria явно сталкивается с новым. Это же в особенности за­метно в единичных монологических сценах, например в сцене смятенного Фаэтона во втором акте. Мучимый ревностью и сом­нениями, он выражает свои чувства в большом аккомпаниро-

145

ванном речитативе. Непосредственная эмоциональность, потребо­вавшая гибкой декламации и частых смен темпа, тонко разра­ботанная, гармонически богатая партия сопровождения (струн­ный ансамбль), свобода и широта композиции выделяют этот речитатив-монолог на общем музыкальном фоне оперы. В боль­шой исторической перспективе, когда мы, с одной стороны, представляем традиционную оперу seria по образцам А. Скар­латти и раннего Генделя («Ринальдо»), а с другой — знаем совершенно иные реформаторские оперы Глюка, партитура «Фаэтона» кажется каким-то гигантским скоплением противо­речий, партитурой-монстром, в которой до предела развиты ста­рые признаки жанра и с достаточной ясностью проявились но­вые музыкально-драматические тенденции, ведущие вперед. Не­удивительно, что параллельно работе Йоммелли над второй ре­дакцией его оперы уже складывалась реформаторская концеп­ция Глюка. Идти дальше в направлении, избранном Йоммелли (и другими представителями новонеаполитанской школы его времени), казалось трудно, если не бессмысленно, для серьез­ного оперного жанра.

Развитие оперы-буффа шло в той же Италии, в Неаполе, в Венеции, а затем и за пределами страны по иному пути в сравнении с оперой seria. Комедийный оперный жанр, заро­дившийся позднее серьезного, имевший иные истоки и ориен­тированный на несколько иные вкусы, оказался и ближе к жиз­ни, и жизнеспособнее. В известной мере он противостоял опере seria по своей сюжетике, кругу действующих лиц, по музыкаль­ной стилистике и музыкальной драматургии. Но только в из­вестной мере, ибо оперы-буффа сплошь и рядом писались ком­позиторами, работавшими в жанре seria, ставились на тех же сценах, первоначально даже в антрактах серьезных опер, вос­принимались той же публикой.


И все-таки опера-буффа опи­ ралась на иные стороны композиторского дарования тех же Перголези, Пиччинни, Галуппи, которые не отказывались и от сочинения опер seria, затрагивала иные стороны художествен­ного восприятия тех же слушателей, которые присутствовали и на спектаклях серьезных опер. В своем роде искусство буффа оказалось даже отдушиной, веселым и непринужденным отды­хом от условного театра оперы seria. За это, пожалуй, ее боль­ше всего и полюбили современники.

Истоки неаполитанской и венецианской оперы-буффа уходят в XVII век, а ее предыстория связана одновременно с различ­ными явлениями итальянского театра: с комическими интерме­диями в антрактах оперы seria конца XVII века, с диалек­тальной комедией начала XVIII века, с образцами комедии дель арте. Известно, что и раньше, вскоре после своего возникно­вения, итальянская опера не чуждалась ни комедийных эле­ментов, ни даже комического жанра. Вспомним комедийные опе-

146

ры в Риме начиная с 1630-х годов, «Танчью» Якопо Мелани (1657), многочисленные комико-пародийные эпизоды в вене­цианской опере XVII века. Но к началу XVIII века опера seria стремилась как бы отторгнуть от себя все комическое, коме­дийное содержание, и оно сосредоточилось в антрактах — в осо­бых комических интермедиях между первым-вторым и вторым-третьим актами большого оперного спектакля. Стилистика оперы-буффа была подготовлена и легкими, песенно-бытовыми ариями в некоторых операх А. Скарлатти, а также других неаполи­танских композиторов, пока еще не чуждавшихся простой ме­лодики там, где она была уместна (в партиях слуг, кормилиц и т. п.). Помимо оперно-театральных истоков к опере-буффа по-своему вели популярные жанры итальянского демократиче­ского театра — комические интермедии и комедии на неаполи­танском или венецианском диалекте с музыкой, привлекшие к себе внимание с первых десятилетий XVIII века. Веселая, за­нимательная и грубоватая, авантюрная и полная движения комедия на местном диалекте привлекала в Неаполе и Вене­ции самую широкую аудиторию, была связана с городским бы­том, пропитана местным юмором и отражала злобу дня.


Какая-либо идеализация героев и приглаженность содержания реши­тельно отсутствовали в ней. На сцене действовали здоровые, сильные, предприимчивые люди, не всегда разборчивые в сред­ствах, жадные к жизни. Действие развертывалось стремительно, а финалы некоторых актов получили название «клубков» или «путаницы» — по их значению для хода интриги. Неожиданные приключения влюбленных, увлекательные семейные тайны, вне­запные узнавания давно исчезнувших детей или отцов, слож­ные перипетии в связи с переодеванием героев разыгрывались, например, на фоне видов Неаполя, на неаполитанском диалек­те, со многими музыкальными номерами в местной музыкаль­ной традиции.

Тексты первых диалектальных комедий в Неаполе писал А. Меркотеллис, а затем появились и другие имена. Авторами музыки были на первых порах не слишком известные компо­зиторы — Б. Риччо, Дж Венециано, А. Орефиче; возможно, что музыка самых разных комедий попросту подбиралась из попу­лярных мелодий. Но уже пьеса Саддумене «Девушка на галерах» (1722) с музыкой Л. Винчи по существу находится на пути от диалектальной комедии (неаполитанский диалект смешивал­ся с итальянским литературным языком) к опере-буффа. За­путанная, полная приключений комедия включала в себя и буф­фонную и трогательную музыку, и арии и ансамбли (дуэты, терцеты), хотя далеко не весь ее текст оформлен музыкально — финалы-путаницы являлись диалогическими ансамблями. Лео­нардо Винчи, воспитанник одной из неаполитанских консерва­торий, автор многих опер seria, проявил в этой комедии иные стороны своего дарования и создал, в частности, ранние об­разцы комедийной арии (ее поет Чиккарьелло, слуга цирюль-

147

ника) и буффонного дуэта в опоре на неаполитанские народно-песенные традиции. Тут по существу заканчивается предыстория оперы-буффа. Диалектальная комедия подходит к самому по­рогу этого нового жанра, как бы раскрепостив для него ли­тературно-сюжетные и сценические возможности, создав пред­посылки для нового музыкального стиля, свободного от услов­ностей оперы seria.



Историю оперы-буффа открывает гениальный Перголези (1710 — 1736), создатель первых ее классических образцов, по­лучивших мировое признание. Перголези писал собственно ко­мические интермедии для исполнения в антрактах опер seria, но его произведения переросли избранные рамки и стали в практике театра образцами нового жанра — оперы-буффа как самостоятельного спектакля.

Комические интермедии создавались и до Перголези, будучи естественной реакцией на весь музыкально-театральный стиль оперы seria с тех пор, как она исключила комедийные эпизоды из своего состава. В интермедиях обычно разыгрывались жан­ровые сценки при участии слуг и служанок, девушек из на­рода и стариков-скупцов, ловких обманщиков и одураченных простофиль. Действие развивалось в стремительном темпе, не­сложная интрига была занимательной. От актеров требовалось не только умение петь, но и способность играть в комедии, быть подвижными, ловкими и находчивыми, выдерживая общий темп музыкального спектакля. Поначалу исполнители интерме­дий подбирались из певцов оперной труппы, но затем возникли особые группы и даже компании актеров с интермедийным ре­пертуаром. Они со временем стали выезжать за пределы стра­ны, выступали в Петербурге, Париже и других европейских центрах. На практике бывало, что они разыгрывали интермедии не по полному литературному тексту, а лишь по краткому сце­нарию, где была намечена только фабула пьесы. В этом интер­медии смыкались с комедией дель арте и ее принципами им­провизации по определенной канве в соответствии с типами сюжетов и персонажей-масок. Вообще итальянская комедия дель арте оказала общеродовое влияние и на диалектальную коме­дию, и на интермедию XVIII века, а тем самым и на оперу-буффа в период ее становления. Тематика, характер интриги, театральный стиль, круг традиционных масок — во всем этом опера-буффа сначала наследовала предшествующим комическим жанрам, а через них и комедии дель арте.

Историческое значение Перголези отнюдь не ограничивается созданием первых образцов оперы-буффа, хотя они более всего другого определили его творческий облик и прославили его имя.


Он с успехом работал в разных областях, сочиняя оперы seria, кантаты, духовные произведения, инструментальную музыку. Во всем, что сделал Перголези за свою короткую жизнь (всего 26 лет!), отчетливо и ярко выступают черты нового стиля, но­вого, молодого искусства XVIII века — чисто светского, гомо-

148

фонного, мелодичного, гармонически прозрачного, пластичного, широко доступного для восприятия. Композитор уже не связан многими старыми традициями; он безошибочно улавливает только новое в современной ему музыкальной культуре, изби­рает только немногое, но самое живое и перспективное в дан­ный момент; он решительно не приемлет все ему чуждое — многоплановые контрасты барокко, сложные полифонические формы, грандиозные художественные концепции в духе Баха или Генделя. Искусство Перголези даже на большой истори­ческой дистанции выступает вечно юным и строго избиратель­ным одновременно. Чистота его стиля, простота и ясность его музыкального мышления не имеют ничего общего с примитив­ностью или упрощением. Это особая чистота, достигнутая в преодолении сложностей и вместе с тем неожиданная, свежая, новонайденная. Именно в творчестве Перголези, который ушел из жизни раньше Баха, Генделя, Рамо, раньше Вивальди и Доменико Скарлатти, с наибольшей ясностью и прежде, чем у других, обозначился перелом к новой музыкальной эпохе. Пер­голези был первым художником нового поколения, всецело для него характерным, бескомпромиссным и в то же время достиг­шим всеобщего признания. Творчески развивался он с такой быстротой, что все его произведения кажутся зрелыми в старых жанрах (опера seria) и открывающими новые пути для только возникающих.

Перголези складывался как музыкант и воспитывался в Неа­поле под руководством неаполитанских мастеров Г. Греко, Ф. Дуранте, Ф. Фео, писал музыку для местных театров и ока­зался островосприимчивым к неаполитанской бытовой музы­кальной традиции. В 1731 году была поставлена в одном из театров Неаполя его опера seria «Салюстия», а уже со сле­дующего года начался его краткий путь к опере-буффа.


Он писал всего лишь музыку к диалектальной комедии Дж. А. Фе­дерико «Влюбленный брат» (1732), к ряду других комедий (круг их до сих пор не вполне прояснен), к интермедиям «Служанка-госножа» (либретто Федерико, 1733), «Ливьетта и Траколло» (1734), причем две части первой из этих интерме­дий исполнялись между актами его же оперы seria «Гордый пленник». Он еще не помышлял, что создает новый оперный жанр. Его интермедии стали операми-буффа ранее всего в жизни театра: их начали исполнять в качестве самостоя­тельных спектаклей — настолько они оказались интересными для актеров и публики, так быстро завоевали успех везде, где появ­лялись. В дальнейшем Перголези не оставлял и работу в об­ласти оперы seria: в 1735 году поставлены его «Олимпиада» и «Фламинио».

Тем не менее первые же образцы оперы-буффа, какими их создал Перголези еще во внешних рамках интермедий, во мно­гом противостояли художественной концепции современной им оперы seria. He мифологические, не историко-легендарные, а

149

бытовые комедийные сюжеты легли в основу ранней оперы-буф­фа. Вместо нагромождения событий, «оттесненных» в речита­тивы, — интрига стала простой и бесхитростной, но заниматель­ной, действие развертывалось живо. В опере seria, как правило, музыка не выделяла характер героя, выражая лишь типичные эмоции в типичных ситуациях; в опере-буффа уже намечались характеристики персонажей, хотя только в общей форме — по принципу масок комедии дель арте. В опере seria все было рассчитано на певца-солиста, здесь растет интерес к живому, действенному ансамблю; там царил пышный, богатый постано­вочный стиль, здесь — скромное сценическое оформление. Го­раздо более свободно и непринужденно развивается в опере-буффа ариозность, сближаясь с песенно-танцевальными исто­ками. Сам характер музыки, легкой и динамичной, требует от актера подвижности, чувства ансамбля, мастерства комедийной игры.

В известнейшем произведении Перголези, его «Служанке-госпоже», уже отчетливо намечены все эти черты нового ис­кусства буффа.


Сюжет интермедии крайне прост, заимствован из круга типовых сюжетов комедии дель арте. Персонажи близ­ки маскам этой же комедии: Уберто, комический старик, мня­щий себя хозяином, а на деле одураченный простак (тип Пан­талоне), Серпина, молоденькая служанка, ловкая и грациозная субретка (тип Коломбины) — всего две вокальные партии и одна немая, пантомимическая роль (слуга Веспоне). Пьеса в целом совсем невелика по объему, интрига ее развивается традиционно-комедийно: служанка хитростью женит на себе хозяина и ста­новится над ним госпожой. Эта простейшая сюжетная основа еще никак не определяет ценности произведения Перголези. Своей прекрасной музыкой он облагородил традиционные обра­зы диалектальной комедии и интермедии, придал завершенность характерам, опоэтизировал саму атмосферу действия и вместе с тем, конечно, избежал какой-либо банальности образов или даже вульгарности, заметной, без сомнения, в диалектальных комедиях.

Партии действующих лиц задуманы в интермедии-опере «Слу­жанка-госпожа» как контрастные. Уберто — бас-буффо, особый музыкальный «характер», в дальнейшем получивший развитие в операх Паизиелло, Моцарта, Россини. Серпина — лирико-комедийный образ, поэтичный и привлекательный. Ее партия сое­диняет черты лирической грациозности и задорной буффонады. И тот и другой образы несомненно театральны. Музыкальные партии Серпины и Уберто неразрывно связаны с мимикой, же­стом, ритмическим движением, побуждают к нему, требуют его. В отличие от певца-солиста в опере seria, который мог прини­мать эффектные статуарные позы, в лучшем случае прижи­мая руки к сердцу, исполнители интермедии просто не могли бы петь, не двигаясь и не играя: к этому их вынуждал остро­динамический характер музыки.

150

Для обрисовки своих героев Перголези нуждался в избран­ных средствах музыкальной выразительности, в особой стилисти­ке. Ему нужна была в первую очередь мелодия, но не вир­туозная вокальная мелодия оперы seria, a ясная, выпуклая, характерная, пластичная, с четкой и активной ритмической орга­низацией, с тенденцией жанровости, с песенно-танцевальным от­печатком.


Ему необходима была для этой мелодии простая и функционально определенная гармоническая основа, позволяю­щая хорошо двигать развитие в пределах несложной, отчет­ливо слаженной в своих гранях музыкальной формы, а значит, потребны были ясность гармонических функций при гомофонном общем складе, прозрачность фактуры, подчеркивание каденций. Все это и были простейшие, но несомненные приметы нового стиля XVIII века, знаки перелома, наступившего в музыкаль­ном сознании современников.

У каждого из действующих лиц «Служанки-госпожи» всего по две арии, что оказывается вполне достаточным для опре­деления их характерности. Первая же ария Уберто становится его «портретом». Серпина уклоняется от забот о хозяйстве, чтобы он острее почувствовал свою беспомощность и зависи­мость от служанки. Он бранит ее, передразнивает, упрекает — и его быстрая болтовня, его суетливая, комически возбужден­ная речь передается в типичной арии баса-буффо (Allegro, F-dur). Музыкальной буффонаде здесь словно удержу нет: сплошная моторность музыки, широкие и частые скачки мело­дии в быстром движении, развитие ее из начального ядра, рез­кие сопоставления регистров в вокальной партии, комическое соединение легкости, стремительности движения, скороговорки и скачков инструментального размаха, общее впечатление по­тока, несущегося сквозь тяжелые препятствия без задержек и ощутимых усилий. Фактура арии прозрачна, оркестровая партия лишь слегка намечена (скрипка и basso continuo). Удивительно прежде всего единство мелодического продвижения в вокаль­ной партии: вся первая часть арии интонационно-ритмически развертывается из того, что задано в начальных тактах (при­мер 44). Лишь ненадолго в начале средней части возникают новые интонации. Уберто обращается к чувствам Серпины, пы­таясь урезонить ее, — и в его партии пародируются виртуозные пассажи оперы seria, причем оркестр поддерживает колора­туры баса тяжелыми унисонами.

Партия Серпины резко отлична от партии баса-буффо, но тоже основана на оживленном, неудержимо стремительном дви­жении.


Первая ее ария (Allegro moderato, A-dur), грациозное и кокетливое поддразнивание хозяина, побуждает к танцу, близ­ка простой жанровой мелодии и местами подчеркивает острые, несколько «вызывающие» акценты итальянской, в частности неа­политанской, канцонетты. Люфтпаузы, порою чеканно и задорно выделяющие каждый звук мелодии, смелые переходы от груд­ного регистра к верхнему тоже связаны здесь с особой манерой

151

исполнения неаполитанских песен (пример 45). Вторая ария Серпины содержит противопоставление двух разделов, являясь чисто игровой, очень сценичной. Серпина то обращается к Уберто, притворяясь бедной простушкой и пытаясь его разжалобить, то говорит «про себя» — в восторге от своего успеха. Лири­ческие Larghetto co «вздохами» в мелодии чередуются с раз­веселыми Allegro. Резкий контраст этих разделов троекратно подчеркнут.

В дуэтах еще мало ощущается стремление индивидуализи­ровать партии действующих лиц. Впрочем, в первом дуэте ссоры тяжеловесная партия обескураженного Уберто уже до известной степени противопоставлена легкой, порхающей мелодии Серпины (пример 46).

Характерные черты новой стилистики выступают и в других произведениях Перголези. Вместе с тем он не повторяется. При тех же внешних рамках интермедии (из двух частей, всего с двумя действующими лицами) его «Ливьетта и Траколло» более непосредственно, чем «Служанка-госпожа», передает дух и колорит неаполитанской диалектальной комедии. В этой ин­термедии больше остроты, терпкости, грубоватости, меньше вкуса. Ее первая часть — комическая сцена между вором, пере­одетым беременной нищенкой, и обворованной им девушкой, переодетой крестьянином. Во второй части вор Траколло изоб­ражает ученого астронома, объясняется с Ливьеттой и все при­ходит к благополучному концу (любовный дуэт). Как и в «Слу­жанке-госпоже», здесь ясно выражен буффонный мелодический склад в партиях действующих лиц (пример 47). Но, в отли­чие от той интермедии, эта включает в себя остропародийные эпизоды.


Таково появление Траколло в обличье беременной нищенки, когда, выпрашивая подаяние, он исполняет (басом!) типичную мелодию оперного lamento с подчеркнутыми чувст­вительными интонациями — и прерывает ее грубыми воровскими советами своему товарищу. Пойманный на месте преступления, вор разражается большим трагикомическим монологом (при­мер 48). Трогательный f-moll, патетические обращения к богам (как обычно в опере seria), восклицания, вибрация голоса, тре­моло и уменьшенные септаккорды в партии сопровождения резко сменяются внезапным обращением к самой откровенной «неис­товой» буффонаде.

Острокомедийный стиль, ярко представленный в интермедиях Перголези, отнюдь не исчерпывает его творческие возможности и склонности. Он является также тонко чувствующим лириком, что отчасти заметно и в интермедиях, но особенно ясно про­ступает в его операх seria («Салюстия», «Олимпиада»), в му­зыке к комедии «Влюбленный брат», в медленных частях ин­струментальных циклов (увертюр, трио-сонат), в лучшем, изве­стнейшем из его духовных сочинений «Stabat mater». Охотно обращается Перголези к типу арии lamento. Ее черты есть и в интермедиях, где они слегка пародируются, но все-таки не сни-

152

жаются до отрицания. Они подчеркнуты в любовной жалобе из оперы «Салюстия»; они получают своеобразное выражение в сицилиане Ванеллы из комедии «Влюбленный брат» (при­мер 49 а, б),

и они, уже в скорбно-драматическом облике, определяют дуэт «О quam tristis» в «Stabat mater». Lamento у Перголези приобретает особый, свойственный ему отпечаток: благородная сдержанность в целом сочетается здесь с немно­гими, но резкими, острыми акцентами несдерживаемого чувства (особые интонации вздохов-синкоп, уменьшенная терция на фоне простой мелодии, уменьшенные септаккорды). Это уже в извест­ной мере предвещает чувствительность музыкальной лирики XVIII века, возобладавшую в опере несколько позднее.

Казалось бы, «Stabat mater» («Стояла мать скорбящая») — церковное песнопение в форме духовной кантаты — наиболее далеко от интермедии Перголези.


Но это не так. Еще в XVIII веке известный ученый музыкант Дж. Б. Мартини (на­зываемый падре Мартини — он был монахом) сопоставлял «Sta­bat mater» со «Служанкой-госпожой» и не находил значитель­ных различий в музыке. Написанное для камерного состава (сопрано и альт в сопровождении струнного квартета и органа) духовное произведение Перголези проникнуто глубоким лириче­ским чувством, даже теплотой и сердечной нежностью. Неболь­шой дуэт сопрано и альта (Larghetto, g-moll) o глубине мате­ринской скорби у креста близок лучшим образцам проникно­венных оперных lamento, a примыкающая к нему ария сопрано (Allegro, Es-dur) неожиданно вызывает в памяти легкие неа­политанские канцонетты — подобно ариеттам оперы-буффа (при­мер 50 а, б). Но эта ассоциация только мимолетна, она лишь оттеняет серьезный лиризм «Stabat mater».

В любых жанрах, к которым обращался Перголези, он су­мел сказать новое слово. Его увертюры, появившиеся в момент перелома, когда театральная Sinfonia была готова выйти в концерт, его трио-сонаты представляют молодой, предклассический инструментальный стиль и отлично вписываются в раз­витие итальянской инструментальной музыки своего времени. Все говорит об этом — понимание цикла (итальянской увертю­ры, сонаты), тематика еще старосонатного allegro, характер изложения и развития в целом. Тем не менее ведущими в твор­честве композитора являются вокальные жанры: они, их обра­зы, их конкретный и яркий тематизм в первую очередь опло­дотворяют инструментальную музыку Перголези и сообщают ей свежесть и жизненную силу.

Все, что успел совершить Перголези за свою недолгую твор­ческую жизнь, имело прямое, непосредственное значение для ближайшего будущего музыкального искусства. Наиболее ощу­тимо это выразилось в судьбе «Служанки-госпожи». Эта ин­термедия не только начала историю нового жанра итальянской оперы-буффа, но и вторглась в историю французского музы­кального театра во время знаменитой «войны буффонов», про-



153

никла во многие другие страны Европы, повсюду вызывая сим­патии к имени Перголези. И что еще более удивительно, она до сих пор не утратила своего обаяния и теперь, спустя почти два с половиной века, с успехом ставится на сцене.

Едва сложившись, итальянская опера-буффа быстро привле­кла к себе крупные творческие силы. Помимо целого ряда дру­гих композиторов, в Неаполе это были Никколо Логрошино (1698 — 1765), позднее Никколо Пиччинни (1728 — 1800), в Ве­неции — Бальдассаре Галуппи (1706 — 1785). Почти все они, в том числе названные крупные мастера, не оставляли работы и в области оперы seria. Это привело со временем к своеобраз­ному художественному обмену между серьезным и комическим оперными жанрами, не изменив, однако, природы каждого из них. Что касается Логрошино, то он пришел к опере-буффа вновь как бы с самого ее начала, сочиняя музыку к комедий­ным текстам на неаполитанском диалекте для местных театров. Но поскольку его произведения появились не ранее «Служанки-госпожи» Перголези, а в большинстве даже после смерти ее автора, Логрошино не может считаться создателем оперы-буффа. Он выполнил свою, несколько иную историческую роль, про­ложив путь прямо от диалектальной комедии к опере-буффа — более прямо и непосредственно, чем Перголези, который исхо­дил главным образом из интермедии. Логрошино, видимо, ми­новал «малый» жанр комической интермедии и пришел к опере-буффа от более развернутых по форме, более авантюрных и менее отточенных по стилю местных комедий с музыкой. От­сюда иные масштабы его опер-буффа, большее число действую­щих лиц, развитые финалы актов. Из многих оперных парти­тур Логрошино сохранились лишь единичные, относящиеся уже к 1740-м годам. Но его хорошо знали в XVIII веке и упорно приписывали именно ему разработку музыкальных финалов в опере-буффа как динамических ансамблей, ставших едва ли не центрами всей оперной композиции. У Перголези такими ансамб­лями могли быть лишь дуэты. Логрошино в своих заключи­тельных терцетах или квинтетах расширил самые рамки ансамб­лей и заострил их драматическую, действенную роль.


Вслед за ним идею действенного буффонного финала творчески раз­вивали Паизиелло, Чимароза, Моцарт, Россини — каждый в за­висимости от собственных художественных задач.

Так или иначе композиционные рамки оперы-буффа после Перголези значительно раздвигаются и она обретает самостоя­тельность как оперный спектакль. Ширится круг ее сюжетов, комедийное начало понимается уже не только как буффонное, комедия трактуется и серьезно, и даже сентиментально, но со­держит в то же время пародийные и сатирические элементы. Однако собственно сатирическое направление не получает по­следовательного развития, наталкиваясь на противодействие ду-

154

ховных и светских властей. Когда нотариус в Неаполе П. Тринкера сочинил и поставил во время карнавала комедию «Харчев­ня с приключениями» (1741, музыка скрипача К. Чечере), его по доносу архиепископа заключили в тюрьму: он осмелился остросатирически вывести на сцену некоего отшельника-обжору, распутника, шута и мошенника в одном лице. Тема была не только актуальна — она была злободневна для Неаполя того времени. Исполненная в одном из монастырей, эта комедия с музыкой пришлась по душе даже местным монахам, но... тут же вызвала репрессии свыше. Таким образом, острота са­тиры, особенно социальная острота, оказывалась под запре­том. По мере возможности в опере-буффа мягко осмеивались слабости и пороки вне острых социальных обличений, поэти­зировались молодость, красота и любовь, вознаграждалась доб­родетель и терпели поражение злые, смешные или чванные пер­сонажи. Нехитрые комедийные сюжеты подобного рода очень выигрывали благодаря музыке, которая создавала более яркие и значительные, более поэтичные и увлекательные образы, чем можно было предположить по либретто. Композиторы оперы-буффа постепенно углубляли ее музыкальное содержание, ис­кали новые средства выразительности, развивали вокальный стиль, усиливали значение оркестра. При этом они не утра­чивали характерную для жанра связь с бытовой песенной ме­лодикой, сохраняли даже локальный, местный неаполитанский или венецианский музыкальный колорит.



Параллельно неаполитанской творческой школе, но лишь немного позднее, выдвинулась венецианская школа, заявившая о себе в области комедийного музыкального театра в 1740-е годы и представленная в первую очередь славными именами драма­турга Карло Гольдони и композитора Бальдассаре Галуппи. Удивительно, что даже в специальных трудах о крупнейшем итальянском комедиографе очень скупо освещается деятельность Гольдони-либреттиста. Между тем это случай едва ли не уни­кальный: первоклассный драматург, в сотрудничестве с выдаю­щимся композитором своего времени, последовательно и много работал над оперными либретто. В своих мемуарах Гольдони рассказывает, как он пытался написать либретто для оперы seria и с какими условностями он при этом столкнулся: ему пояснили, что три главных персонажа должны исполнять по пяти арий различного характера (патетическая, бравурная, де­кламационная, среднего характера, блестящая) в определенных точках оперы, второстепенные действующие лица не могут иметь более трех арий, и т. д.5. Драматург воспринял это иронически. Работа в опере seria не могла его сколько-нибудь удовлетво­рить. Зато молодой жанр оперы-буффа был гораздо более ему близок как автору комедий: Гольдони в течение ряда лет пи­сал либретто, по преимуществу (но не исключительно) для опер

5 См.: Гольдони К. Мемуары, т. 1. М,-Л., 1930, с. 266.

155

Галуппи, которые с 1740-х годов часто шли в Венеции, вскоре получили известность в Италии и за ее пределами, ставились, в частности, в Петербурге (где Галуппи был в 1765 — 1768 годы придворным капельмейстером). Оперные либретто Гольдони более условны и не столь непосредственно жизненны, как его лучшие комедии, но и в тексты опер-буффа он внес большее многообразие в сравнении с сюжетикой интермедий и диалек­тальных комедий, расширил выбор тем и круг персонажей. На его либретто написаны, среди других, известнейшие оперы Галуппи «Лунный мир» (1750), «Деревенский философ» (1754). Этот композитор тоже не оставался целиком на позициях опе­ры-буффа 1730-х годов, раздвигая ее музыкальные рамки, до­пуская большую свободу ради характерности вокальных пар­тий.


Так, в опере «Деревенский философ» главные партии «серьезных» ( то есть без комикования) персонажей более вир­туозны в развитых ариях, но зато арии и ариетты служанки Лесбины, крестьян Лены и Нардо отличаются простотой све­жей, часто песенной мелодики. Лесбина поет три канцонетты (о редиске, о цикории и о салаге) — и здесь композитор при­ближается к бытовому складу маленьких венецианских канцо­нетт. Пастушеская песенка молодой крестьянки Лены тоже выдержана в простом вокальном стиле, ритмически остра и све­жа по колориту. И одновременно печальная ария той же Лены (Larghetto, c-moll) является типичным lamento оперы-буффа, нежным и чувствительным.

Известно, что эта опера Галуппи уже в 1758 году испол­нялась в Петербурге, а десять лет спустя композитор написал для русской столицы оперу seria «Ифигения в Тавриде».

Не без участия Гольдони сложилось и новое направление оперы-буффа, открывшей для себя после середины XVIII века область чувствительной лирики в общем русле европейского сентиментализма. Общепризнанным выразителем этого направ­ления стал Никколо Пиччинни, написавший в 1760 году оперу-буффа «Чеккина, или Добрая дочка» на либретто К. Гольдони (по роману С. Ричардсона «Памела, или Вознагражденная доб­родетель»). В творчестве Пиччинни итальянская комическая опера приняла морализующе-сентиментальное наклонение, причем буффонада явно отступила перед чувствительной лирикой. Воз­никли новые темы — семьи, семейной добродетели, семейной че­сти, верности долгу, личной морали. На первый план вышли чувства восторженного умиления, способность «трогать сердца». Широкое развитие сентиментализма, захватившее европейские страны, по-разному выразилось в литературе, драматургии, жи­вописи и музыке каждой из них и, помимо того, вообще не осталось однородным в различных общественных кругах. Так, сентиментализм Ж. Ж. Руссо и других передовых художников и мыслителей Франции эпохи Просвещения носил по существу воинствующий характер, утверждая сильные и естественные чувства нового человека в борьбе против мироощущения, ха-



156

рактерного для старого порядка. Сентиментализм же итальян­ской оперы-буффа выражался в более мягких, более спокойных формах, был скорее трогательным и идилличным, чем пламен­ным и смелым. В творчестве Гольдони сентиментализм не стал определяющим направлением: драматург лишь соприкоснулся с ним на своем творческом пути. Но для оперы-буффа он взял своим источником типичнейший сентиментальный роман Ричард­сона (появившийся еще в 1741 году), несколько смягчил со­циальную остроту положений, сократил, разумеется, развитие интриги, упростил психологические мотивировки, что было неиз­бежно в новых жанровых рамках.

Пиччинни тоже нельзя назвать чистейшим сентименталистом. В его оперном творчестве это направление особенно ярко про­явилось лишь на определенном этапе — в период «Доброй доч­ки». Однако поскольку оно принесло ему наибольшую извест­ность и отвечало важным свойствам его творческой индиви­дуальности, он и вошел в историю прежде всего как автор «Чеккины». К созданию этой оперы Пиччинни приступил уже опытным композитором, после ряда своих опер seria, постав­ленных в Неаполе и Риме. Музыкальное образование он полу­чил в одной из неаполитанских консерваторий, где занимался под руководством Л. Лео и Ф. Дуранте. В 1754 году его первая опера «Разгневанная женщина» была поставлена на сцене, а затем последовал ряд опер seria на либретто Метастазио. Бу­дучи представителем неаполитанской оперной школы, Пиччинни, в отличие от Перголези и Логрошино (с которым он соперни­чал), уже не был связан со старыми прообразами оперы-буффа в интермедии и диалектальной комедии. Его творческий опыт скорее зависел от оперы seria. Ho сентименталистское направ­ление оказалось ему внутренне близким. По его словам, он более всего чувствовал себя семьянином и проводил жизнь «между колыбелью и клавесином».

Неудивительно, что сюжет «Доброй дочки» сразу привлек Пиччинни: буффонада в этой опере не существенна, так же как в серьезной комедии, где действие сосредоточено на личной драме.


Трогательное, лирическое начало выходит в ней на пер­вый план, а комические персонажи лишь слегка оттеняют про­исходящее. «Добрая дочка» — не совсем точное для нашего времени название: скорее «хорошая», «добродетельная» дочь — юная Чеккина (уменьшительное имя от Франчески), когда-то по необходимости оставленная отцом у чужих людей, воспи­танная в доме графини, как неизвестная сиротка, и наконец найденная своим отцом-полковником. Чеккина переносит серь­езное испытание чувств, но остается добродетельной и покор­ной жертвой обстоятельств вплоть до неожиданной счастливой развязки. Ее полюбил племянник графини, молодой маркиз, и, благодаря интригам завистницы, об этом узнала графиня, при­нявшая решение заточить Чеккину в отдаленный монастырь. Однако влюбленный в девушку молодой крестьянин настигает

157

увозящую ее карету и освобождает Чеккину. Препятствия к браку с маркизом отпадают: появляется посланный неким пол­ковником бравый солдат Тайфер, разыскивающий его давно оставленную дочь, и тут же выясняется, что это (под другим именем) была Чеккина. Социальная острота оригинала здесь сглажена: в романе Ричардсона добродетель простой служанки Памелы торжествует над распущенностью высшего общества, в опере Галуппи на либретто Гольдони добродетельная Чек­кина сама оказывается «благородного» происхождения. Обли­чается в опере лишь злая воля, препятствующая соединению влюбленных, да и это обличение достигает эмоциональной силы из-за сочувствия к страдающей Чеккине, а не посредством ка­кой-либо острой обрисовки отрицательных персонажей.

Наиболее новым для оперы-буффа у Пиччинни явилось пред­почтение лирической героини как главной в произведении и при­том обрисованной в мягко-сентименталистском духе — не в прежней традиции жанра и не по образцам оперы seria. Своего рода портрет Чеккины дается в ее прославившейся арии-жалобе (Largo, D-dur), которая звучит в самой печальной ситуации, когда девушка отвергнута и покинута всеми. В отличие от при­вычного в то время типа lamento эта ария не только печаль­на, но трепетна в выражении чувства, проникнута живым ды­ханием молодого страдающего существа.


Оркестровая партия, обычно сдержанная в оперных lamento, теперь образует важ­нейшую выразительную среду для движения голоса. Солируют две скрипки, и нежное, благозвучное (преобладают параллель­ные терции) «колыхание» их мелодий придает целому мягкий и поэтический колорит. Вокальная партия широка и певуча, даже патетична, острые синкопические акценты типично неа­политанской мелодики обретают в медленном движении наивно-жалобный смысл, характерные вздохи заключают почти каждую фразу, отдельные слова («consolar») прерываются паузами, словно героиня подавляет рыдания. Трагическая скованность прежних lamento сменяется более открытой и непосредствен­ной выразительностью, а сочетание живого трепетного чувства с неожиданной идилличностью общего колорита сообщает цент­ральной арии Чеккины отпечаток новизны, характерной для об­разов послебаховской эпохи (пример 51).

В партитуре «Доброй дочки» можно найти и примеры дра­матической декламации (ария молодого маркиза, предающегося отчаянию, во втором акте), и образцы буффонады (комиче­ская ария вояки Тайфера), но не в них заключается главная особенность этой оперы Пиччинни и причина ее быстрой и ши­рокой популярности. С первых же постановок «Доброй дочки» публика восторженно приняла ее. Лирико-сентиментальные эпи­зоды вызывали потоки слез в театре. Имя «Чеккина» стало нарицательным; его давали модным предметам туалета — пер­чаткам, шляпам. Слава оперы распространилась за пределами Италии, дойдя даже до далекого Китая (постановки в Пекине).

158

О Пиччинни узнали повсюду именно как об авторе «Доброй дочки». В 1761 году композитор поставил новую оперу «Доб­рая дочка замужем» — продолжение «Чеккины». Будущее по­казало, однако, что творческие возможности Пиччинни — ком­позитора ярко одаренного и необычайно плодовитого — гораз­до более широки, чем это обнаружилось в популярнейшей из его опер.

Со временем итальянская опера-буффа становится театраль­ным явлением поистине международного масштаба.


Ее не только вывозят из Италии в другие страны, не только исполняют там силами итальянских трупп (нередко при участии самих ком­позиторов как маэстро): многие произведения специально пи­шутся для европейских столиц и придворных театров, возни­кают даже там, на месте, где тот или иной итальянский ком­позитор выполняет заказ. В последней трети XVIII века опера-буффа переживает время настоящего изобилия и вступает в период зрелого мастерства, даже своеобразной виртуозности. Над ней работают почти все итальянские оперные композиторы, в том числе известнейшие авторы опер seria. Однако ни участие разнородных творческих сил, ни выход далеко за пределы своей страны не лишают итальянское искусство буффа яркого нацио­нального отпечатка, собственных исторических традиций и кор­ней. Особенно специфичной остается музыка — ее стилистика, ее общий характер, методы развития. Быть может, лишь в вы­боре тем и сюжетов, круг которых все раздвигается, ощутимо это распространение оперы-буффа в новые для нее и почти неограниченные сферы образного содержания. Тем не менее итальянская комическая опера на любой сюжет и в усло­виях любой страны всегда узнаваема, всегда по-своему харак­терна как музыкально-театральный жанр. Такой она доходит сквозь переломные десятилетия к эпохе Россини и получает в его творчестве свое классическое завершение, достигая ху­дожественной вершины в «Севильском цирюльнике». На про­тяжении XVIII века опера-буффа выполняет важную роль при зарождении и начальном развитии комического оперного жанра в ряде европейских стран. Ей не обязательно подражают, с ней порою даже борются за собственную национальную независи­мость. Но ее огромный опыт, ее влиятельный творческий при­мер, наконец, ее исторический приоритет не проходят бесследно - Для французских, немецких, австрийских, русских композиторов XVIII столетия. Известно, как возвысился Моцарт над жан­ром оперы-буффа, создавая «Свадьбу Фигаро» и «Дон-Жуана» на итальянские тексты, как далеко он вышел за ее традицион­ные музыкально-сценические рамки.


И все же нет для Моцар­та — автора этих опер — более близкого в прошлом искусства, чем искусство буффа. В юности он испытал свои силы непо­средственно в жанре итальянской комической оперы. В его но-

159

вый, подлинно синтетический оперный стиль художественный опыт буффа влился не единственной, но самой мощной струей, когда он создавал «Свадьбу Фигаро». И даже после своих шедевров он еще раз вернулся прямо к опере-буффа, напи­сав «Cosi fan tutte».

Среди множества композиторов, работающих над оперой-буффа, ее облик ко времени Моцарта определяют в первую очередь те итальянские мастера, для которых она стала глав­ной и характернейшей областью творчества: более других — Джованни Паизиелло (1740 — 1816) и Доменико Чимароза (1749 — 1801). В годы их деятельности опера-буффа охваты­вает достаточно широкий круг тем и сюжетов. Часто она яв­ляется бытовой комедией-буффонадой, то с чертами идилличности («Мельничиха» Паизиелло), то с сатирическими тенден­циями («Тайный брак» Чимарозы). Очень сильны пародийные элементы в ряде произведений: пародии на оперу seria в «Во­ображаемом философе» Паизиелло (сцена заклинания), в «Ки­тайском идоле» его же (сцена в храме), даже пародия на глюковского «Орфея» в «Обманутом доверии» Паизиелло. Порою опера-буффа трактуется как сентиментальная драма («Нина, или Безумная от любви» Паизиелло). В некоторых произведе­ниях проводится новая семейная мораль, противопоставляется добродетель простых людей испорченности придворной знати («Редкая вещь» Винсенте Мартин-и-Солера). Иногда просту­пают еще явные связи с комедией дель арте и ее персонажами-масками («Смешные любовники» Паизиелло). Как в «Похище­нии из сераля» Моцарта, как в «Обманутом кади» Глюка, ко­медийные сюжеты изредка получают восточную, экзотическую окраску («Вежливый араб» и «Китайский идол» Паизиелло). Не исключена и сказочная, «волшебная» буффонада. При всем том опера-буффа остается, как правило, легкой, поэтичной, ве­селой музыкальной комедией, полной движения и огня.


Не утра­чивает она в своих странствиях по миру прочной связи с италь­янским народнобытовым искусством, с художественной почвой своей страны. Связь эта теперь становится двусторонней. В опере проступает, иногда даже подчеркивается близость к песенному складу, к подлиннику песни, вводятся народные инструменты (волынка, цитра); популярные оперные мелодии в свою оче­редь проникают в быт и становятся народными песнями.

Именно в тот период опера-буффа вырабатывает целую си­стему отточенных приемов музыкального письма и ее авторы достигают виртуозного владения самой техникой музыкальной комедии. Классическую завершенность получает вокальный стиль: буффонный мелодический склад (идущий от Перголези) достигает своей предельной динамики и остроты; лирическая кантилена приобретает изящество и грациозную легкость в ко­медийном духе.

Музыкальный стиль оперы-буффа, столь определенный и цельный, уже отчасти близок стилю венских классиков, вернее

160

простейшим признакам их стиля до Бетховена. В искусстве буф­фа как бы преувеличиваются в элементарном выражении зако­номерности нового музыкального мышления: гомофонный склад, структурная периодичность, моторность, мотивная расчленен­ность мелодики, прямая функционально-гармоническая логика. Но только лишь «соприкасаясь» со стилем венских классиков, опера-буффа остается гораздо более ограниченной и в своих выразительных средствах, и, разумеется, в своих художествен­ных концепциях. Она не достигает ни реалистической силы, ни жизненного многообразия, ни одухотворенной поэтичности моцартовских творений; она не владеет сатирическим жалом Россини. Специфика оперы-буффа более всего определяется тем, что избранные ею темы, черты стилистики и приемы раз­вития получают именно гипертрофированное выражение. Коми­ческое, комедийное тяготеет к буффонаде, моторность превра­щается в стремительный поток движения, простые гармонические формулы (особенно каденции) упорно «вдалбливаются», мотив­ная работа вихрем охватывает буффонные попевки и звенья секвенций, причем все подчиняется неудержимому сценическому темпераменту спектакля, неистово-буффонному его темпу.



Крупнейший представитель оперы-буффа в последней трети XVIII века Джованни Паизиелло принадлежит к неаполитан­ской творческой школе, которая выдвинула ранее Перголези, Винчи, Логрошино, Пиччинни. Он учился в одной из неаполи­танских консерваторий у Ф. Дуранте, который был также учи­телем Перголези и Пиччинни. Первая опера Паизиелло постав­лена в Болонье в 1764 году, а следующие его оперные произ­ведения до 1775 года включительно исполнялись в Неаполе, Модене, Милане, Венеции. Затем он был приглашен в Петер­бург (как придворный композитор), где и проработал в 1776 — 1784 годы, после чего вновь до 1802 года находился в Неа­поле. Среди ранних произведений Паизиелло, написанных еще до Петербурга, есть и оперы-буффа, и оперы seria (в том числе на либретто Метастазио). В дальнейшем он продолжал обра­щаться к серьезному и комическому жанрам, но славу ему принесла главным образом опера-буффа — истинное его призва­ние. Находясь в Петербурге, Паизиелло написал, помимо опер seria, «Служанку-госпожу» (1781, на переработанное прежнее либретто) и «Севильского цирюльника» (1782, по комедии Бо­марше). Вторая из этих опер-буффа невольно напрашивается на сравнение с прославленной оперой Россини на тот же сю­жет. Любопытно само по себе то, что Паизиелло в Петербурге заинтересовался комедией Бомарше, тогда еще совсем новой. Но композитор интерпретировал ее сюжет полностью в тради­циях буффа, как бы закрыв глаза на сатирико-обличительный, воинствующий смысл подлинника. Партии Фигаро он придал традиционно буффонный характер, партии графа — несколько галантный. Розина показана у Паизиелло скорее грациозной, даже сентиментальной, чем остроумной и предприимчивой. Ария

161

Базилио о клевете хотя по-своему и выразительна, но далека от образной силы Россини. Возникшая спустя четыре года «Свадьба Фигаро» Моцарта дает пример совсем иного — одно­временно самостоятельного и смелого — истолкования второй комедии Бомарше. Работу Паизиелло мерить такими мерками еще нельзя.



Гораздо более показательна для него веселая буффонада «Мельничихи» (1788) — комической оперы, полной смешных приключений (незадачливые поклонники молодой мельничихи преследуют ее, скрываясь от гнева баронессы — невесты одного из них), с переодеваниями, побегами, угрозой поджога и т. д. Один лишь поэтичный образ мельничихи Амаранты, которая выступает невинной простушкой, но, обладая находчивостью и лукавством, двигает всю комедийную интригу, — один лишь этот свежий образ противостоит суетливому кругу комических персонажей (баронесса, ее жених барон, судья, нотариус). Есть нечто идиллическое в таком противопоставлении простой деревенской мельничихи в ее неотразимом обаянии — и высо­комерной баронессы с ее ненадежным окружением. Сатириче­ская острота здесь не достигается, но социально-руссоистские мотивы все же присутствуют.

Ничто в музыке оперы не задерживает быстрого разверты­вания действия, лишь отдельные эпизоды несут функцию тор­можения, которое в конечном счете еще усиливает общую ди­намику. Увертюра сразу вливается в этот поток движения, бу­дучи чрезвычайно моторной, в форме свободно понимаемого сонатного allegro. Двух- или трехчастный цикл, ранее харак­терный для оперных увертюр, теперь уступает место одночаст­ному динамическому вступлению к опере в темпе Allegro или Presto. Увертюра «Мельничихи» не имеет ясно выраженной те­матической связи с музыкой оперы, но она задает тон всему: общее впечатление веселой суеты, буффонады и блеска объеди­нят ее с большей частью вокальных номеров. Значительное место занимают в опере ансамбли: три дуэта, один квартет, два квинтета, два финальных ансамбля. Почти все это — ансамбли-буфф, носящие игровой, сценический характер, который активнее всего выявляется в кульминации произведения — в большом финальном ансамбле первого акта. В общем потоке буффонады выделяется в каждом из двух актов лишь по од­ному эпизоду иного типа. Они связаны с образом молодой мель­ничихи, женственным, свежим, грациозно-поэтичным, и тем са­мым оттеняют буффонный стиль всего остального.



В первом акте оперы интересна начальная сцена оформле­ния свадебного контракта в замке баронессы. Это квинтет, в котором участвуют невеста (владелица замка), жених (барон), нотариус, домашние баронессы. Нотариус диктует текст, жених и невеста протестуют против условий контракта, присутствую­щие комментируют происходящее. Реплики солистов и выступ­ления ансамбля основаны по преимуществу на буффонной ско-

162

роговорке, причем все объединено цельной и достаточно само­стоятельной партией оркестрового сопровождения, еще более оживленного и стремительного. Появление молодой мельничихи (она пришла с поздравлениями) отмечено совсем иной музы­кой: ее грациозная ария создает образ юной «смиренницы» и «простушки», какой желает представиться героиня. Простая, немного наивная, пластичная мелодия близка итальянской песенности. Остро буффонный характер присущ комическим ариям ее поклонников, влюбленного старого судьи (бас-буффо) и во­локиты барона (тенор), который просит нотариуса рассказать Амаранте о его военных подвигах, о славе и успехах у дам (пародируется героический стиль оперы seria).

Отнесение сценического действия, игры актеров в вокальные номера, особенно в ансамбли, — специфический признак зрелой оперы-буффа в отличие от композиционных принципов оперы seria. Таков, например, квартет в первом акте «Мельничихи». Нотариус морочит поочередно судью и барона, обещая похло­потать за каждого из них перед мельничихой, она же оттал­кивает их и отсылает к нотариусу. Короткие мелодические попевки-буфф сочетаются со скороговоркой на одном звуке, ре­читативные и ариозные приемы свободно объединяются в об­щем движении и быстром темпе. Все это нельзя только петь: характер музыки и смысл ансамбля побуждают исполнителей к действию. В ряде случаев мелодическая буффонада в опере Паизиелло обнаруживает прямую генетическую связь с вокаль­ной стилистикой Перголези: это видно из сравнения комической арии нотариуса (он просит пощады у барона и судьи, кото­рые намерены избить его за обман) с арией Уберто из «Слу­жанки-госпожи» (пример 52).



Прелестная песенка мельничихи ( к ней затем присоединяется барон) начинает второй акт. Маленькая и совсем-совсем про­стая, она удивительно свежа, пластична по своей мелодии и производит впечатление такой классической стройности, какая отличает совершенные образцы народного искусства. Возможно, что Паизиелло обработал подлинную итальянскую народную ме­лодию. Быть может, мелодия, сочиненная композитором, стала затем общераспространенной (пример 53). Так или иначе эта песенка признана народной в Италии. Народно-бытовой коло­рит Паизиелло стремился придать и квинтету второго акта с участием «садовника» (переодетый барон) и «мельника» (пе­реодетый нотариус), специально введя в партию сопровожде­ния цитру. Многократно возвращающаяся простая тема этого квинтета, как и чудесная мелодия предыдущей песенки, послу­жила основой вариаций Бетховена для фортепиано.

В заключение выделим центральный в опере финал-ансамбль первого акта. Это именно финал-клубок, финал-путаница, как говорили тогда современники. Он одновременно и завершен, замкнут как целое (тональный план: Es-dur — G-dur — g-moll — G-dur — g-moll — G-dur — Es-dur), и движется как бы по сту-

163

пеням, постепенно нагнетая энергию, недолго испытывая тор­можение, чтобы снова устремиться к кульминации и наконец достигнуть ее. «Ступени» финала таковы. Andante, Es-dur, трио: мельничиха встречает барона и нотариуса, тайком пробравших­ся на мельницу; Più allegro: вбегает обозленный судья, угро­жая всем тюрьмой и гневом баронессы, общее смятение. Allegro con brio, G-dur: появляется разгневанная баронесса — «Где здесь изменник?»; барон и нотариус прячутся. Andante con moto, g-moll — Allegretto — Andante, g-moll: торможение действия, жалобы и объяснения мельничихи. Allegro, G-dur, кульмина­ция: после приказа баронессы поджечь мельницу барон и но­тариус выскакивают в окно. Allegro, Es-dur: общая суета, воз­мущение и перебранка. Зная финальные ансамбли Моцарта в «Свадьбе Фигаро» и «Дон-Жуане», мы можем находить этот финал наивным и несложным.


Но он типичен для Паизиелло и композиторов его поколения в опере-буффа, соответствует их художественным намерениям, он органически сложился и вырос на почве этого жанра и отвечает всей его природе.

Параллельно творческой деятельности Паизиелло в жанре оперы-буффа работает талантливый Чимароза, который отли­чается большей остротой комедийного дарования (и стоит в этом смысле ближе к Россини), большей резкостью в обличении смеш­ных и порочных сторон действительности и меньшей склон­ностью к поэтической лирике или идилличности. Чимароза также представитель неаполитанской школы. Его оперы имели успех в 1770 — 1790-е годы, ставились в Италии и за ее пределами. В 1789 — 1792 годах Чимароза работал в Петербурге.

Лучшая опера Чимарозы «Тайный брак» (1792) была созда­на им для венского театра, но, подобно «Севильскому цирюль­нику» Паизиелло, написанному для Петербурга, сохраняет все родовые признаки итальянской оперы-буффа. Комедийная инт­рига запутана здесь в сложный и занимательный «клубок», сценический интерес все время поддерживается столкновениями действующих лиц и существованием тайны. Основой музыкаль­ной композиции является широко развитый буффонный стиль большинства вокальных партий, мастерство действенных ансамб­лей и умелая, самостоятельная разработка партии оркестра, во многом движущей музыкальное развитие, особенно в круп­ных пределах финальных ансамблей. Типично комедийный сю­жет 6 развертывается в целой массе напряженных столкновений, приводящих к настоящей путанице, вплоть до развязки и рас­крытия тайны. В ходе действия обнаруживаются глупое чван­ство старого купца Джеронимо, потрясающее легкомыслие гра­фа, нелепое кокетство перезревшей Фидальмы, сварливый ха-

6 Богатый купец Джеронимо мечтает породниться с графом и прочит ему в жены свою старшую дочь Лизетту. Но граф увивается за младшей — Каро­линой, не подозревая, что она обвенчана с бедным юношей Паолино. В свою очередь сестра Джеронимо, старая дева Фидальма, от которой семья ждет богатого наследства, тайно влюблена в Паолино.



164

рактер нареченной невесты графа, ревнивой Лизетты и, в ко­нечном итоге, та беззастенчивость, с какой все они сводят свои отношения к денежным расчетам и сделкам. Одна лишь лири­ческая пара — тайно обвенчанные Паолино и Каролина — про­тивостоит этому вздорному и корыстному миру. Партии Дже­ронимо и графа (высокие басы) выдержаны в характере острой буффонады. Первая ария надутого Джеронимо, хваст­ливо предвкушающего знатное родство (пример 54), создает характерный образ уже почти в духе Россини (Маньифико в опере «Золушка»). Партия графа, легкомысленного болтуна, в своем роде виртуозна по «неистовству» буффонной скорого­ворки (пример 55). Значительной сложностью отличаются и буффонные ансамбли, также требующие истинной виртуозно­сти от исполнителей. Увертюра «Тайного брака» — одна из ярких и характернейших в своем жанре. Блестящая, богатая и цель­ная по тематическому материалу, она развивается легко в рам­ках рондо-сонаты и проносится перед слушателем, как осве­жающий поток веселой и радостной энергии. Чимароза, подобно Паизиелло, с успехом писал и инструментальную музыку. Это несомненно сказалось в их оперных партитурах.

Опера «Тайный брак» возникла после смерти Моцарта и была поставлена в год рождения Россини. На ее примере (как и на примере многих других произведений Паизиелло и Чима­розы в этом жанре) не видно, чтобы пути итальянской оперы-буффа резко отклонились в своем направлении к концу XVIII века. Нет, итальянская комическая опера и при жизни Моцарта и в последующие годы продолжала развиваться своим путем, естественным и органичным для нее. Он привел ее, столь же естественно, к кульминации в творчестве Россини.

Возвращаясь в заключение к судьбам оперы seria, заме­тим, что подобной органичности развития на ее путях к концу XVIII века не оказалось. Некоторые из крупнейших итальян­ских композиторов, работавших в данном жанре, полнее выра­зили себя в опере-буффа. Другие последовали за реформой Глюка и на исходе творческой жизни повернули за ним (А.


Саккини и А. Сальери). Третьи, наконец, совсем оставили Италию, найдя свое призвание в другой стране (Л. Керубини во Фран­ции). Это, однако, не означает, что музыкальное развитие оперы seria прошло бесследно для истории искусства. Реформа Глюка началась на почве seria и, отвергнув ее музыкально-сцениче­скую концепцию, восприняла лучшее из системы ее обобщенных образов. В этом направлении в свое время двигался и Ген­дель. Музыкальный опыт оперы seria был в известной мере творчески использован Моцартом. Вообще музыка оперы seria в ее лучших образцах оставалась важной и влиятельной областью итальянского музыкального искусства, оказавшей воз­действие на другие жанры, в том числе на инструментальные. В этом смысле великая органичность развития итальянской музыки тоже подтверждается историей.

ФРАНЦУЗСКАЯ ОПЕРА

Пути развития музыкального театра и общественная жизнь Фран­ции в эпоху Просвещения. Период между Люлли и Рамо. Опер­ная полемика в начале века. Новые оперные жанры. Творчество А. Кампра и его современников. Пародирование оперы на сценах ярмарочных театров. А. Р. Лесаж. Историческое значение и твор­ческий путь Ж. Ф. Рамо. Его музыкальное наследие (клавесинная музыка, теоретические труды). Оперное творчество. «Война буффо­нов» и эстетическая дискуссия по проблемам музыкального театра в середине столетия. Французские энциклопедисты. Ж. Ж. Руссо — автор «Деревенского колдуна». От ярмарочной комедии с музыкой к комической опере. Ш. С. Фавар. Творчество Э. Р. Дуни, Ф. А. Д. Филидора, П. А. Монсиньи, А. Э. М. Гретри.

Во Франции на протяжении XVIII века проблемы музыкаль­ного театра встают в общественном сознании с еще большей остротой, чем в Италии. Со времен Люлли опере бесспорно принадлежит первое место во французской музыкальной куль­туре. Опера воспринимается как образец национального искус­ства — в противопоставлении искусству других стран (чаще всего Италии). С ней связываются вопросы декламации, со­отношения поэзии и музыки, национального языка и мелодики.


Вокруг нее не утихают, особенно разгораясь с середины века, эстетические споры. Традиционная лирическая трагедия и ее театр на время становятся как бы художественными символами старого порядка для тех, кто выступает против него. Новая музыкальная эстетика французских просветителей возникает ранее всего как оперная эстетика: о ней в первую очередь помышляют Руссо, Дидро, Д'Аламбер, когда затрагивают воп­росы музыкального искусства. Самые примечательные музы­кально-общественные события сосредоточены в области опер­ного искусства, переживающего сложный, противоречивый пе­риод своей истории в серьезных жанрах (лирическая трагедия, опера-балет) и вступающего на новый путь в жанре комедий­ном (комическая опера).

Само развитие французского оперного театра протекало в острых противоречиях и напряженной борьбе различных жан­ров как различных принципов музыкально-театрального искус­ства. Кризис старой оперы во Франции ощущался болезнен­нее, глубже, противопоставление старого и нового выражалось последовательнее и резче, критика звучала много смелее и ост­рее, чем это было в Италии. Главное же, эстетические споры в Париже неизменно обретали широкий общественный резонанс и за ними ощущался процесс становления новой идеологии, вставали в конечном счете социальные противоречия, все обо-

166

стрявшиеся ко времени Французской революции. То, что в Ита­лии проступало лишь как тенденция, во Франции договарива­лось до конца. Французские просветители, подвергшие реши­тельной критике все стороны старого, феодального мировоззре­ния, пересмотревшие научные и эстетические концепции, сло­жившиеся при старом порядке, объединяли в своем представ­лении различные области современной культуры: оперный театр в их глазах, как и драматический театр, как и художествен­ная литература, призван был порвать с прошлым и двигаться по новому пути. Эта точность намеченных целей, эта опре­деленность борющихся сил вообще показательны для истории Франции.


«Франция, — по словам Энгельса, — та страна, в кото­ рой историческая классовая борьба больше, чем в других стра­нах, доходила каждый раз до решительного конца. Во Фран­ции в наиболее резких очертаниях выковывались те меняющие­ся политические формы, внутри которых двигалась эта классовая борьба и в которых находили свое выражение ее результаты. Средоточие феодализма в средние века, образцовая страна еди­нообразной сословной монархии со времени Ренессанса, Фран­ция разгромила во время великой революции феодализм и основала чистое господство буржуазии с такой классической ясностью, как ни одна другая европейская страна» 1.

Если мнения в эстетической борьбе были ясно сформулиро­ваны, если позиции по вопросам оперного театра были во Фран­ции XVIII века недвусмысленно определены, то положение в са­мом искусстве, в художественном творчестве современников не­редко оставалось гораздо более сложным, даже неясным и во всяком случае глубоко противоречивым. Первые симптомы кри­зиса стали заметны сразу после смерти Люлли, словно французс­кое оперное искусство лишилось главной своей опоры. Пятнад­цатилетняя диктатура Люлли в оперном театре нимало не под­готовила оперу к развитию в новых исторических условиях. Ник­то не смог заменить Люлли как композитора и как театрального деятеля. Казалось бы, уже создан самый тип французской ли­рической трагедии, сложились традиции ее постановок, воспи­тались кадры исполнителей, — дело лишь в продолжении создан­ного. Но для этого не оказалось тех исторических условий и той атмосферы в придворном театре, в которых начинал действовать Люлли. Миновала лучшая пора французского абсолютизма, пи­тавшая героику лирических трагедий и создававшая ореол вок­руг «короля-солнца». Подошла к крушению сама эстетика прид­ворного искусства, хотя никто не хотел этого признавать, и ли­рическая трагедия лишь внешне сохраняла за собой значение самого высокого театрального жанра.


Во всяком случае совре­менникам хотелось в это верить.

1 Энгельс Ф. Предисловие к третьему немецкому изданию работы К. Марк­са «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». — Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 21, с. 258 — 259.

167

Тем не менее уже в 1690-е годы в Париже появились пародии на нее, что было бы в такой форме немыслимо при жизни Люлли. Они исходили из театра Итальянской комедии, где Арлекин и Скарамуш пародировали оперных героев, перемежая их напы­щенные реплики с уличными мелодиями. Известна, например, пародия на «Армиду» Люлли, поставленная под названием «Де­ревенская опера» (1692) и подготовленная драматургом Ш. Р. Дюфрени: Арлекин изображал Ринальдо, под музыку Люл­ли подставлялись новые тексты, она прерывалась популярной уличной песенкой, а за подлинным оперным текстом мог следо­вать нарочито лишенный смысла комический припев. В 1697 году подобные постановки прекратились: по настоянию фаворитки Людовика XIV Ментенон, задетой в одном из спектаклей, театр был закрыт и «итальянские комедианты короля» распущены. Но потребность в пародировании оперы типа Люлли не заглохла. Высмеивание «высокого» оперного стиля перешло на сцены ба­лаганных театров ярмарок Сен-Лоран и Сен-Жермен — в этот отнюдь не привилегированный, демократический театральный мир Парижа. Там утвердилось само название «комическая опе­ра», которое на первых порах обозначало именно пародию на оперу и лишь со временем приобрело иной, самостоя­тельный смысл.

Многие годы, пролегавшие между периодом Люлли и перио­дом Рамо (с 1733), были очень трудными для французского опер­ного искусства. Их можно назвать порой безвременья, эстетичес­кого разброда, своеобразной децентрализации оперы — как в смысле творческом, жанровом, так и в смысле управления опер­ным театром. Крупные творческие индивидуальности не появ­ляются. Среди многих композиторов, выступавших в оперном театре, наиболее значительны Андре Кампра (1660 — 1744) и Андре Кардиналь Детуш (1672 — 1749).


Рядом с ними подвизают­ ся второстепенные авторы: Анри Демаре, Марен Маре, Луи Люл­ли (сын Ж. Б. Люлли), Жан Жозеф Муре и другие. За годы 1688 — 1715 в Королевской академии музыки было поставлено сорок четыре новые лирические трагедии, созданные восемнад­цатью композиторами, — и ни одна из них не удостоилась по своим качествам сравнения с прославленными образцами Люлли. Лишь немногие произведения Кампра и Детуша, созданные глав­ным образом на рубеже XVII и XVIII веков, имели успех. Иной раз композиторам удавалось достичь в оперной музыке вырази­тельной или изобразительной детализации, красочности или жан­ровой картинности, ввести танцы народного происхождения — и это было ново после Люлли. Однако ничто подобное уже не могло вдохнуть новую жизнь в жанр лирической трагедии и со­общить ей былой пафос и прежний интерес. Она утратила не только цельность, но и правомочность своих концепций: они вы­дохлись и увяли в новой исторической обстановке. Как раз балетно-декоративные, пасторально-идиллические стороны лири­ческой трагедии, сильные, но не главные у Люлли, выступили

168

теперь на первый план в ущерб драме и героическому ее содер­жанию. Более развитым, порою даже виртуозным, стал вокаль­ный стиль, лишившийся прежней декламационной чистоты и не избежавший эклектичности. Сохранилось скорее официальное значение лирической трагедии, чем ее художественное воздейст­вие. Творческий интерес композиторов привлекал с конца XVII века иной род музыкального театра — опера-балет, более соот­ветствовавший вкусам и потребностям послелюллистской эпохи. В опере-балете можно было развить некоторые жизнеспособные стороны лирической трагедии, отказавшись от ее драматургичес­кой концепции и не претендуя на высшее единство целого. Сво­боднее чувствовали себя композиторы в этом жанре и потому, что он был не столь национально замкнут, не столь ограничен традицией, как лирическая трагедия, и, в частности, допускал вторжение итальянских музыкальных элементов.



Наиболее проницательные современники уже осознавали в самом начале XVIII века, что французский оперный театр пере­живает трудное время. Это наталкивало их на сравнение с судь­бами итальянской музыки, которое призвано было оттенить осо­бенности музыкального развития Франции. Именно на такой почве разгорелась в 1702 — 1704 годах дискуссия о достоинствах и недостатках французской музыки между аббатом Франсуа Рагене и Жаном Лораном Лесерф де ля Вьевиль де Френез. В той или иной форме подобная дискуссия возобновлялась во Франции XVIII века не раз и длилась почти до революции. По-видимому, сопоставление с Италией долго было для фран­цузов актуальным и убедительным: в центре споров стояла опера, а Франция и Италия мыслились как подлинные «оперные держа­вы» Европы. С кем же еще французам сравнивать себя?

В 1702 году Рагене выпустил трактат «Сопоставление фран­цузов и итальянцев с точки зрения музыки и оперы». Осознав наступивший после Люлли упадок французской оперы, он встал на крайнюю позицию и принялся вообще отрицать достоинства французской музыки сравнительно с итальянской. В дальнейшем мы заметим, что Рагене был не одинок в своем убеждении. Ле­серф де ля Вьевиль полемизировал с ним в диалогах «Сравнение итальянской музыки с музыкой французской» (1704 — 1706), мо­тивируя иные, положительные оценки, отстаивая самостоятель­ность и естественность французской музыки, ее выразительные качества и ссылаясь при этом на славный пример Люлли. Итак, оба полемиста, не взирая на расхождения, видели славу фран­цузской музыки (более всего оперы) по преимуществу в прош­лом.

К этой же проблематике вернулись спустя десять лет Пьер Бурдело и Пьер Бонне в своей «Истории музыки» 2, назвав одну

2 Полное название: История музыки, последовательное развитие этого ис­кусства со времени возникновения и до наших дней и сравнение музыки италь­янской и французской (1715).

169

из глав «Рассуждение о хорошем вкусе итальянской и французс­кой музыки и об опере».


Они стремились воздать должное и той и другой музыкальной школе, и тому и другому оперному театру, доказывая, что «итальянец должен петь в Италии, а француз во Франции». «Нельзя не признать, — писали они, — что благо­родство французской музыки служит гораздо более величест­венным воплощением героических сюжетов и больше годится для котурнов и театра, тогда как в итальянской музыке все страсти кажутся схожими: радость, гнев, страдание, счастливая любовь, любовник сомневающийся или надеющийся — все в ее изобра­жении наделяется одинаковыми чертами и одинаковым выра­жением, это все та же вечная жига, резвая попрыгунья» 3. И сно­ва в доказательство преимуществ французской музыки авторы ссылались на пример Люлли и его опер «Тезей», «Атис», «Армида» и других. Хотя прошло уже более четверти века со времени смерти композитора, Бурдело и Бонне не сочли возможным наз­вать ни одного нового имени, прославившего французское опер­ное искусство! В их труде мы находим сетования на итальянские вкусы, царившие в Париже, на образование партии «из преуве­личенных обожателей итальянской музыки». Они замечают, что некоторые из искусных мастеров умело соединяют французский и итальянский вкус в кантатах, которые являются своего рода шедеврами поэзии и музыки. Однако их становится слишком много и они в конечном счете подавляют простой и естественный французский стиль: «словом, мы здесь задыхаемся от кантат».

Все это очень симптоматично для тех лет, когда славу Люлли не затмил ни один из композиторов нового поколения и когда своеобразная гордая независимость французской музыки, дос­тигнутая Люлли, как будто бы пошатнулась. В этих условиях возникновение новых лирических трагедий мало продвигало опер­ный театр вперед. Даже те из них, которые имели наибольший успех («Гезиона» и «Танкред» Кампра, «Омфала» Детуша, «Аль­циона» Марена Маре), не стали историческими событиями фран­цузского искусства. Именно в данном жанре композиторы были обречены, более чем где-либо, на эпигонство, и любые их частные находки и достижения не могли спасти дело: старого было не вернуть, а новые вкусы и увлечения развивались в ином направ­лении.



В последние годы Людовика XIV и в период Регентства (1715 — 1723) при королевском дворе, при «малых дворах», в кру­гах французской знати, аристократии и крупной буржуазии Люл­ли уже не нашел бы опоры для процветания величественного и героического искусства. Французский абсолютизм, как воп­лощение «старого порядка», явно переходил на реакционные по­зиции. Огромная воля, царившая в театре Люлли во всем — от возникновения оперного замысла до премьеры великолепного

3 Бурдело П., Бонне П. История музыки... — В кн.: Музыкальная эсте­тика Западной Европы XVII — XVIII веков. М., 1971, с. 383.

170

спектакля, — была уже не в духе временя. От оперного театра, как, впрочем, и от всякого другого, ждали прежде всего развле­чений, легкой зрелищности, остроумной шутки, непринужденного мелькания изящных образов, а не грандиозных и целостных кон­цепций. «Галантные празднества» — вот идеал «высшей» теат­ральной публики в Париже к годам Регентства.

Неудивительно, что в этой атмосфере с успехом развивался жанр оперы-балета, не претендовавший не только на единство концепции, но и на единый сюжет в произведении, жанр однов­ременно и музыкальный, и зрелищный, более развлекательный, чем захватывающий чувства. Первые образцы этого жанра поя­вились в Королевской академии музыки еще в конце XVII века, и среди них выделилась «Галантная Европа» Кампра (1697) — опера-балет, вместившая четыре самостоятельных эпизода в че­тырех актах, объединенных лишь темой галантности. Новшеством здесь было то, что в противовес мифологии, исторической леген­де или аллегории на сцену выводились попросту французы, ис­панцы, итальянцы и турки — всего лишь с мерой их националь­ной «галантности». Разумеется, подобные произведения отстояли далеко от лирической трагедии, приближаясь скорее к комедии-дивертисменту.

Из постановок этого рода наибольший успех имела опера-балет Кампра «Венецианские празднества» (1710, либретто А. Данше), во многом характерная для своей поры.


«Празднест­ва», да еще происходящие в Венеции, городе карнавалов, масок комедии дель арте, игорных домов, — все это театрально, зре­лищно, занимательно и неглубоко. Кстати, есть возможность проявить модный «итальянский вкус», что хорошо подготовлено во Франции недавним развитием кантат, отчасти по итальянс­кому образцу. Пять актов с прологом не объединены единым сюжетом и в принципе могут быть переставлены в любом поряд­ке. Французская увертюра и пролог внешне традиционны, но про­лог сводится лишь к маскараду, во время которого олицетворен­ные Карнавал и Сумасбродство изгоняют Разум; тут же звучит итальянская вилланелла. И в дальнейшем в спектакль вводятся простые песенки, целые жанровые сцены (цыганская, балаган­ный театр, игорный дом), даже пародия на оперные условности. Одновременно Кампра верен речитативно-декламационному сти­лю Люлли и почти не нарушает его постановочно-исполнительс­ких традиций.

В первом акте «Венецианских празднеств» молодая девушка, переодетая цыганкой и скрывающаяся среди цыган, гадает свое­му возлюбленному. Выступления цыган складываются в закон­ченную кантату. Очень просты разнообразные танцы: паспье, ме­нуэт, бурре, чакона, форлана. Небольшой инструментальный эпизод назван «Цыганской симфонией»; на его фоне звучит соло героини, а в другом случае он исполняется без пения, как ма­ленькая оркестровая картинка. Во втором акте на сцене показан балаганный театр. Выступают Паяц, Арлекин, Полишинели.

171

Паяц изображает Амура и поет песенку о любви — простую, но отнюдь не банальную, шуточную и элегическую одновременно (пример 56).

Третий акт — «Опера». Во время представления оперы (опять сцена на сцене) «Похищение Флоры Бореем» (повод для пароди­рования «высокого» оперного стиля, оперной пасторальности и оперных бурь) происходит настоящее похищение артистки, ис­полняющей роль Флоры. Перед представлением она репетирует свою партию с Учителем, и ее пение, вместе с его указаниями и поправками, образует остроумный дуэт.


В центре четвертого акта — сцена бала, на котором разыгрывается небольшая лю­бовная история. Но главный интерес здесь представляет спор между Учителем музыки и Учителем танцев (происходящий пе­ред балом) о преимуществах того или другого искусства. Учитель музыки говорит о ее живописных возможностях, о том, что она может изобразить бурю (звучит прославленная тогда «Буря» из «Альционы» Маре). Учитель танцев защищает балет, ссылаясь на знаменитый танец Снов из «Атиса» Люлли (звучит его музы­ка). Затем оба спорящих вспоминают соответственно «фурий», «любовь», «весну», «ручеек», «соловья», как они изображаются вокальными и пластическими средствами в оперном театре. В заключение Учитель музыки «показывает», исполняя, типичные итальянские фиоритуры на слова «Amori volate», чем и завер­шается это состязание (пример 57 а, б, в).

Последний акт «Венецианских празднеств» называется «Се­ренады и игроки». Несложный любовный сюжет — только повод для показа жанровых сцен и передачи — пока еще весьма услов­ной — местного колорита. Кое-где вставлены итальянские тексты. Одна из арий, о любви, которая сравнивается с мотыльком, на­писана в легком итальянском стиле и непосредственно подражает арии на сходные же слова в одной из опер А. Скарлатти (при­мер 58). Характерно между прочим, что и в этой арии, и в песен­ке Паяца из второго акта, и в некоторых других эпизодах оперы-балета мимолетно проступает элегическая грусть, словно сдви­гается на миг веселая карнавальная маска, — оттенок, близкий живописи Ватто. Заключается пятый акт хором игроков, про­славляющих ветреную, непостоянную Фортуну.

Итак, перед нами большое произведение, которое в своих условно широких рамках раздроблено на небольшие эпизоды (не менее чем по два в каждом акте) весьма тонкой отделки, порой близкие кантатам. Опера-балет ранее других театральных жанров тяготеет к стилю рококо.

Параллельно развитию оперы-балета во Франции возникает и новый жанр лирической комедии, представленный произведе­ниями того же Кампра («Венецианский карнавал» на либретто Ж.


Ф. Реньяра, 1699), Детуша («Карнавал и Вздорность» на либретто У. де Ламотта, 1703 — 1704), Муре («Женитьба Рагонды и Колена, или Деревенские посиделки» на либретто Ф. Детуша, 1714). Но этот род музыкального театра не завоевывает подлин-

172

ного признания и пока еще не обретает самостоятельности. Пока­зательно лишь то, что и в опере-балете, и в лирической комедии идут поиски новых жанровых возможностей старого музыкаль­ного театра, причем временами охотно пародируется само тра­диционное оперное искусство. На многих примерах можно заме­тить также, что во Франции уже хорошо известна итальянская опера и итальянская кантата, а французские композиторы охот­но обращаются к итальянизированным сюжетам и итальянским музыкальным образцам.

В то время как на сцене Королевской академии музыки шел процесс частичного обновления оперного искусства (однако без разрыва с его старыми традициями) и еще до постановки на ней первой лирической трагедии Рамо, продолжалась и совсем иная, противоборствующая и «пародийная» деятельность парижских ярмарочных театров, всесторонне осмеивавших условный мир французской оперы. После закрытия театра Итальянской коме­дии в 1697 году некоторые ее актеры попали на ярмарочные сце­ны. Вероятно, и через них, в частности, на Ярмарке были уна­следованы оперно-пародийные традиции. Еще недавно на подмост­ках открытых ярмарочных балаганов выступали акробаты, дейст­вовал кукольный театр, появлялись бродячие актеры с дресси­рованными животными. И дальше в комедийных спектаклях не исключались акробатика и клоунада. Но со временем ярмарочные театры отвоевывают все более заметное место в общественной жизни Парижа и репертуар их, не утрачивая своей демократич­ности, становится более художественным. Большинство пьес ис­полнялось на Ярмарке с музыкой, обычно подбиравшейся из по­пулярных городских песен. Эти уличные мелодии, так называе­мые «voix de ville» («голоса города»), дали целым музыкальным эпизодам комедий название «водевилей», которое позднее пе­решло на театральный жанр легкой короткой комедии интриги с куплетами.


Своими спектаклями с музыкой ярмарочные театры нарушали монополию, дарованную привилегированным театрам Парижа — Королевской академии музыки и Французской коме­дии. Если на сиене пели — протестовала Академия, если только говорили — накладывала запрет Комедия. Ярмарочные труппы изощрялись как могли: ставили монологические пьесы, пантоми­мы, выносили на сцену плакаты со словами куплетов, чтобы пуб­лика пела их сама. Поскольку же от Королевской академии му­зыки было легче откупиться деньгами, на Ярмарке предпочитали «комедии в водевилях» (то есть с популярными напевами), ины­ми словами, старались не нарушать монопольные права Фран­цузской комедии.

Неоценимо важное значение имел приход на Ярмарку круп­ного французского писателя А. Р. Лесажа, к тому времени авто­ра комедий и сатирического романа «Хромой бес». В годы его деятельности (1712 — 1732) весьма повысился художественный

173

уровень спектаклей, усилились сатирические, пародийные свойст­ва ярмарочного театра и все чаще стало слышаться наименова­ние «комическая опера», то есть пародирование оперы вошло в обычай. Не поступаясь традициями Ярмарки и опираясь на опыт старой Итальянской комедии, Лесаж поддерживает и создает разнообразный, живой и «неспокойный» репертуар — от неслож­ных бытовых комедий и пародий до феерий и грандиозных спек­таклей-обозрений. Пьерро, Скарамуш, Коломбина, итальянские маски на французский лад, тип аббата, тип петиметра, тип адво­ката, аллегорические персонажи, осмеянные оперные герои мель­кают на сцене Ярмарки, сочные бытовые подробности смешива­ются с фантастическими событиями, острая шутка и веселый куплет проникают повсюду — и парижанин с восторгом воспри­нимает намеки на известные ему факты, легко различая под пок­ровом фантастики остроту сатиры. «Комические оперы» в пони­мании тех лет (то есть пародии) писали наряду с Лесажем и дру­гие авторы — Л. Фюзелье, Ж. Ф. д'Орневаль, А. Пирон, а затем и Ш. С. Фавар.


В их текстах указывались водевили (по напевам которых следовало исполнять куплеты), а также пародируемые номера опер. Для Ярмарки работали и музыканты — Ж. К. Жилье, Ф. П. Сен-Севен; в 1723 — 1726 годах — даже Ж. Ф. Рамо. Они главным образом аранжировали названные в текстах напевы (для голоса и скромного состава инструментов) и сочиняли немногие новые музыкальные номера.

В пародиях Лесажа на лирическую трагедию с остротой и силой проявилось его комедийно-сатирическое дарование. Да и в других пьесах он не упускал случая высмеять оперу, ее исполни­телей, ее публику. Когда на сцене Королевской академии музыки поставили новую оперу Детуша (на либретто аббата С. Пеллегрена) «Телемак, или Калипсо», Лесаж выпустил своего «Телема­ка» (1715), в котором пародировал произведение и спектакль. Возлюбленная Телемака Евхарис изображалась в пародии Арле­кином, страстная нимфа Калипсо была выведена «базарной да­мой». Музыка частично заимствована из оперы Детуша, а увер­тюра и картина бури взяты из «Альционы» Маре. Кроме того, в пьесе звучат мелодии популярных песен и танцев в обработке Жилье. В партии сопровождения выписан только бас (basso con­tinuo), хотя известно, что оркестр Ярмарки состоял из восьми скрипок, контрабаса, флейты, гобоя и двух валторн. Пародирует­ся в «Телемаке» все: условный стиль оперных спектаклей, высп­ренность текста, шаблонность оперных типов и ситуаций. «Вы­сокий стиль» лирической трагедии снижается до прозаической обыденности, уличности, буффонады. В этом есть нечто общее с «Оперой нищих», которая возникнет в 1729 году в Англии. Ве­селые и хлесткие уличные песенки (порой известные с непристой­ными текстами) исполняются в патетических оперных сценах (жертвоприношение). Озорной припев звучит в неожиданном контексте: «Великий бог Нептун во гневе. Но, ho! Tourelouribo!» (пример 59). Одни и те же песенные мелодии могли встретиться

174

по нескольку раз. Например, гнев, ужас, демонические сцены ха­рактеризовались устойчиво своими напевами, комически нe подходящими к ситуации.


Часто эти песенки в пародиях схожи с другими популярными мелодиями эпохи. Они очень пластичны, стройны по форме, нередко танцевальны. Именно к ним восходит на первых порах музыкальный стиль комической оперы уже как самостоятельного жанра.

В других пародиях Лесажа звучала музыка Люлли; порой Жилье сочинял для них оригинальные музыкальные номера. В финалах ярмарочных комедий было принято исполнять «воде­виль»: куплеты пелись поочередно всеми солистами, а припев всякий раз подхватывался хором. Со временем выработались устойчивые приемы этой ярмарочной драматургии, целая система пародирования, при которой любые намеки, остроты, вызываемые ассоциации действовали мгновенно, безотказно и били прямо в цель. Лесаж приложил немало усилий к тому, чтобы театральное наследие Ярмарки не рассеялось бесследно для потомства. Он упорядочил, отредактировал огромный материал и опубли­ковал в сотрудничестве с д'Орневалем собрание пьес в десяти томах под названием «Ярмарочный театр, или Комическая опе­ра» (1721 — 1734).

С 1733 года начинается эпоха Рамо в истории французского музыкального театра. Великий композитор Франции приходит в оперу зрелым пятидесятилетним мастером со сложившейся ин­дивидуальностью музыканта и выдающимися достижениями уче­ного, с большим жизненным опытом сосредоточенного и вдумчи­вого человека. Тридцать лет творческой деятельности Рамо в оперном театре приходятся на самый напряженный период его существования, когда борьба старого и нового в нем, все обост­ряясь, доходит до своей первой кульминации в середине века и затем продолжает развертываться в новых формах, захваты­вая крупные общественные силы, вовлекаемые в эстетическую дискуссию.

Положение Рамо в этих условиях становится трудным и не может не быть противоречивым. Тонкий, умный, глубоко чувст­вующий художник, «первый музыкант Европы» (по словам М. Гримма), заглядывающий в своих исканиях далеко вперед, он вынужден работать в той официальной и консервативной об­становке Королевской академии музыки, в тех традиционных ее жанрах, которые терпят жестокий кризис и неизменно сатири­чески высмеиваются Лесажем и Фаваром на Ярмарке.


Рамо знает, что такое Ярмарка, он сам писал музыку для ее театра; знает, что ее голос звучит в Париже все громче и не слышать его нельзя. Но оперному композитору, тяготеющему к серьезному светскому искусству, пока еще нет места во Франции нигде, кро­ме Королевской академии музыки: в этом смысле он поистине обречен. И сколько бы нового, непривычного, еще неизведанного

175

он ни нашел, какие бы чудесные музыкальные образы ни создал, ему не вырваться за рамки условных жанров, условных либретто с их напыщенностью и риторическим многословием, условных сюжетов и условного постановочного стиля.

Все это давно окостенело, несмотря на частные «поправки», и было пока непреодолимо в привилегированном театре, наибо­лее близком к королевскому двору. И все же после тридцати ком­позиторов, выступивших на сцене этого театра со времени Люл­ли, Рамо оказался первой и единственной крупной индивидуаль­ностью в нем, ставшей надолго влиятельной и привлекшей к себе внимание современников. Он никогда не удовлетворялся достиг­нутым, пробовал различные жанры (лирическую трагедию, опе­ру-балет, лирическую комедию, комедию-балет, героическую пас­тораль), неизменно пытался преодолеть условности оперного театра изнутри музыкальной концепции, обогащая и углубляя музыкальные образы вопреки либретто. Но он был обречен на критику с двух сторон: со стороны «люллистов», которые пори­цали его за отход от традиций, за усложнение партитуры якобы в ущерб пению, и со стороны Ярмарки, а затем энциклопедис­тов — все-таки за традиционность жанра.

Продвигаясь вперед и порою обгоняя свое музыкальное время, Рамо был еще не в силах вырваться из пут Королевской академии музыки с ее канонами: не настала пора — хотя она уже близилась — для того, чтобы можно было совершить оперную реформу. В этом смысле он до известной степени разделил судьбу Генделя, подходившего к реформе оперы seria, но не имевшего условий для ее осуществления. Впрочем, Генделю было куда идти дальше — в ораторию.


У Рамо во Франции не нашлось и такой возможности. В итоге он сделал для французской музыки необы­чайно много, выполнил до предела все, что мог, был умен, осоз­навал свое положение, держался достойно, был поглощен только искусством — и все равно его историческая судьба оказалась трагичной.

Жан Филипп Рамо родился в сентябре (крещен 25-го) 1683 года в семье церковного органиста в Дижоне; он принадлежит, таким образом, к поколению Баха — Генделя. Музыкой занимал­ся первоначально под руководством отца, от которого и унасле­довал мастерство органиста. Свои многосторонние музыкальные знания, по всей вероятности, приобрел затем самостоятельно. В юные годы Рамо повлекло в Италию: в 1701 году он был в Ми­лане, откуда добирался затем обратно вместе с труппой бродя­чих артистов в качестве ее скрипача. Возможно, он надеялся тог­да как-либо изменить свою судьбу, приобщиться к музыкальной культуре Италии, испытать свои силы на новом поприще. Но, вернувшись во Францию, сразу пошел по стопам отца. Вплоть до 1738 года, с незначительными перерывами, был органистом соборов в Авиньоне (с 1702 года), в Клермон-Ферране, в Париже (с 1706), в Дижоне (с 1709, заменив отца), в Лионе (с 1714), снова в Париже (с 1722). С юности стал также превосходным

176

клавесинистом и скрипачом. Еще в 1706 году опубликовал в Па­риже первый сборник пьес для клавесина.

Удивительно, что за многие годы работы органистом, свобод­но владея искусством импровизации на органе, Рамо не оставил сочинений для своего инструмента, явно предпочитая писать для клавесина. По-видимому, его как композитора влекла только светская музыка: он создал всего лишь четыре мотета на латин­ские духовные тексты, хотя более тридцати пяти лет был связан как исполнитель именно с католической церковью. Впрочем, воп­росы исполнительства на органе его все-таки интересовали. Тре­тьей из его теоретических работ была «Диссертация о различных методах аккомпанемента на клавесине и на органе» (1732).



Проблемы теории музыки ( более всего гармонии) Рамо начал серьезно и углубленно разрабатывать еще в молодости. Первыми результатами его длительных исследований были «Трактат о гар­монии, сведенной к своим естественным принципам» (1722) и «Новая система музыкальной теории, долженствующая служить введением в „Трактат о гармонии"» (1726). Здесь уже заложе­но начало важнейшего учения о гармонии и ее закономерностях, развитого затем Рамо во многих последующих трудах. Однако интересы Рамо отнюдь не ограничивались занятиями ученого. В 1720-е годы он выпустил еще два сборника клавесинных пьес и сочинил к тому времени ряд камерных кантат («Обманутые влюбленные», «Орфей», «Нетерпение», «Верный пастух» и дру­гие). В 1723 — 1726 годах написал музыку к четырем постановкам в театре Сен-Жерменской ярмарки (в том числе к «комическим операм» «Эндриаг», «Вербовка Арлекина», «Платье раздора, или Ложное чудо»). Работая в Париже органистом и продолжая свои теоретические исследования, Рамо служил также педагогом, в частности давал уроки музыки в доме известного богатого ме­цената, генерального откупщика А. де Ла Пуплиньера. содер­жавшего свой оркестр. Концерты у Ла Пуплиньера, средоточение выдающихся парижских музыкантов в его кругу, исполнение их новых произведений — все это привлекало внимание музыкально­го Парижа к дому генерального откупщика, который пользовался большим влиянием в художественных кругах. Одно время Рамо, управлявший в 1737 — 1752 годах оркестром Ла Пуплиньера, жил у него в доме.

С 1722 по 1733 год Рамо находился в Париже, видимо только присматриваясь к музыкальному театру и решаясь писать лишь для Ярмарки. Нет сомнений, однако, в том, что театр давно влек его к себе, что он изучал оперные партитуры и посещал спектак­ли Королевской академии музыки. В ранней молодости, когда Рамо попал в Италию, он, вероятно, не остался безразличным к итальянской оперной культуре (как затем не остался равно­душным к инструментальной музыке итальянских мастеров).


Первая же лирическая трагедия Рамо «Ипполит и Арисия» (на либретто С. Пеллегрена), исполненная в Королевской академии музыки в октябре 1733 года, обнаружила большую зрелость и ог-

177

ромное мастерство «начинавшего» оперного композитора. За этой премьерой стояли годы серьезных раздумий и творческого труда, невидимые театральной публике, но ощутимые проницательными ценителями. В одном из писем Рамо позднее (1740) признался: «Я следил за театром с двенадцатилетнего возраста; я начал работать для оперы лишь с пятидесяти лет, еще не чувствуя себя для этого способным; я рискнул, мне удалось, я продолжал»4.

Первая же лирическая трагедия Рамо сразу покорила Воль­тера, который нашел ее музыку мужественной и сильной и сумел с первого раза понять, что она отклоняется от привычной для оперного театра колеи. Без промедления Вольтер взялся писать либретто для новой лирической трагедии Рамо, стремясь, по соб­ственному признанию, тоже отклониться от привычной либреттной колеи в этом жанре. Драматурга и композитора привлек библейский сюжет «Самсона» с его героико-трагедийными воз­можностями (как несколько позднее привлек он Генделя), с цент­ральным образом борца за освобождение порабощенного народа. Вольтеру представлялось, что «настало время открыть новый путь для оперы». У него созрели намерения преодолеть темати­ческую узость французского оперного искусства с его неизменной «галантностью», ограничить речитативное многословие и дать больше места певучим ариям в итальянском и смешанном фран­ко-итальянском стиле. Надо полагать, между Вольтером и Рамо установилось полное взаимопонимание. По существу ими здесь были в общих чертах намечены положения для оперной реформы, отчасти предвосхитившие программу Глюка. Однако лирическая трагедия «Самсон», созданная Рамо на текст Вольтера, не смогла быть поставлена на сцене. Цензура наложила запрет на либрет­то: библейский герой в оперном театре, да еще призывавший к борьбе за свободу, оказался «вне закона». Первые веяния эпохи Просвещения, едва коснувшись традиционного оперного искусст­ва, пока еще обернулись утопией.


Рамо со временем использовал фрагменты своей партитуры в других произведениях, с иными текстами: музыка его не пропала, хотя лирическая трагедия «Самсон» поневоле перестала существовать.

Композитору оставалось применяться к реальным возможнос­тям оперного театра во Франции и в этих условиях делать все, что он мог. В 1735 году в Королевской академии музыки была поставлена его опера-балет «Галантная Индия» (на либретто Л. Фюзелье), в 1736 — лирическая трагедия «Кастор и Поллукс» (на либретто П. Ж. Бернара). До последних лет Рамо не остав­лял работы для театра, которая стала его основным жизненным и творческим призванием. Он создавал лирические трагедии, оперы-балеты, лирические комедии, героические пасторали, ба­летные акты, писал даже музыку к спектаклям Французской комедии и Комической оперы (1734 — 1744). И хотя Рамо при-

4 Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2: XVIII век. Под ред. М. В. Иванова-Борецкого. М, 1934, с. 291.

178

надлежит тридцать партитур музыкально-театральных произ­ведений (некоторые из них утрачены), его путь в музыкальном театре отнюдь не был ровным и прерывался иногда трудными паузами. Изменялся интерес композитора к различным жанрам. Можно выделить примерно три этапа в движении творческой мысли Рамо. В 1733 — 1739 годы им создано главное в области лирической трагедии («Ипполит и Арисия», «Кастор и Поллукс», «Дардан») и лучшее в сфере оперы-балета («Галантная Ин­дия»). Затем наступило длительное молчание. 1745 — 1749 годы ознаменованы новыми исканиями (лирическая комедия «Платея», 1745), возвращением после десятилетнего перерыва к ли­рической трагедии («Зороастр», 1749), продолжением линии опер-балетов («Празднества Полимнии» и «Храм славы», 1745; «Празднества Гименея и Амура», 1747; «Сюрпризы Амура», 1748) и переходом к героической пасторали («Заис», 1748; «Наис», 1749). В сравнении с 30-ми годами в 40-е слабее выяв­ляется у Рамо драматическая линия его творчества, хотя он не оставляет совсем лирической трагедии.


Новые перспективы, ка­залось, открываются ему в лирической комедии. Что касается оперы-балета, то в сравнении с «Галантной Индией» произведе­ния 40-х годов проигрывают в драматизме и становятся в основ­ном декоративными и парадными «празднествами». Наконец, в последний период (с 50-х годов) Рамо создает главным обра­зом балетные акты и героические пасторали, лишь в виде исклю­чения вспоминая о других жанрах (лирическая комедия «Пала­дины», 1760; лирическая трагедия «Абарис, или Бореады», 1764). Таким образом, от драматической концепции и великолепных «героических» находок (акт «Перуанские инки» в «Галантной Индии»), от трагедийных замыслов («Самсон») Рамо движется к преобладанию лирики, декоративности, зрелищности, пасторальности. И хотя он попутно решает новые задачи лирической комедии и все еще надеется вдохнуть жизнь в лирическую траге­дию (например, в новой редакции «Дардана», 1744), положение от этого в принципе не меняется. Выше всего Рамо поднялся в начале своего оперного пути. Обстоятельства ограничили его дальнейший подъем, вынудили дерзать в частностях оперы и считаться с условностями в целом, обрекли его музыкальные искания оставаться в узах традиционного либретто и традицион­ного спектакля. Многочисленные либреттисты Рамо (С. Пеллегрен, Л. Фюзелье, П. Бернар, М. Леклерк де ла Брюэр, Л. де Каюзак и другие) были в большинстве лишь посредствен­ностями и не шли в сравнение с умным, умелым и послушным Филиппом Кино, верным сотрудником Люлли. В 40-е и 50-е годы Рамо должен был написать ряд произведений (оперы-балеты, комедию-балет, балетные акты) специально для исполнения при дворе в Версале и Фонтенбло, что в известной мере связало ему руки, подчинив парадным, зрелищно-декоративным целям. Да и Королевская академия музыки в ту кризисную для нее пору была немногим свободнее дворцовых театров: господствовавшие в ней

179

эстетические вкусы и требования давным-давно устарели, но все еще соответствовали понятиям о королевском театре, о его тра­диционной близости ко двору, о его «этикетности» и престиж­ности.



Одновременно на этот театр, со всеми его привилегиями и претензиями, обрушилась острая и жестокая обличительная кри­тика со стороны передовых кругов французского общества: фран­цузские энциклопедисты, как воинствующие идеологи третьего сословия, изощрялись в нападках на Королевскую академию му­зыки, видя в ней своего рода художественную цитадель старого порядка. «Война буффонов», нашумевшая в Париже в 1752 го­ду, и подстегнутая ею эстетическая дискуссия задели не только театр как таковой, но и все традиционное оперное искусство в це­лом. И хотя музыкальный авторитет Рамо был высок даже в гла­зах его противников, а его ученые труды поддерживались » с ус­пехом популяризировались Д'Аламбером, все же полемика про­тив серьезной оперы не миновала и его, затрагивая порою очень больно, иногда несправедливо, вызывая на спор, но никогда не лишая чувства объективности: Рамо говорил в те дни, что, будь он помоложе, он избрал бы Перголези своим образцом, но в шестьдесят лет следует оставаться самим собой. По своему уму, характеру и даже вкусам он был способен понять тех, кто кри­тиковал старый оперный театр, заодно и его самого, работавшего в этом театре. Ему скорее претили профессиональные промахи критиков: он дважды выступал в 1755 — 1756 годах с указанием на музыкальные ошибки в «Энциклопедии»; находил, что в своей борьбе только за мелодию Ж. Ж. Руссо напрасно пренебрегает гармонией.

Однако Рамо не пытался отстаивать позиции традиционного оперного искусства в борьбе против энциклопедистов. Он не чув­ствовал себя ответственным за Королевскую академию музыки в той мере, в какой за нее мог когда-то отвечать Люлли, «моно­польный» ее хозяин и одновременно искушенный царедворец. В 1745 году Рамо получил звание придворного композитора. Из этого следовало только, что он написал несколько произве­дений для дворцовых театров. Но он никогда не стал ни царе­дворцем, ни собственно придворным, ни даже светским человеком в понимании того времени.


Показательно, что его ни на миг не коснулись никакие слухи и пересуды, постоянно связанные тогда с интимной жизнью и похождениями в придворной, аристокра­тической и артистической среде Парижа, изнеженной, пресыщен­ной и разнузданной. Рамо с головой уходил в свои занятия и, поневоле соприкасаясь с этой средой, оставался чужд ей, пре­бывал для нее мастером своего дела, замкнутым и ученым му­зыкантом. Его научные взгляды, его стремление построить сис­тему

гармонии и обосновать ее естественными принци­пами, коренящимися в объективных законах природы, типичны для эпохи Просвещения и порождены ею. Тем труднее и проти­воречивее оказывалось его положение перед лицом критики,

180

осаждавшей крепости старого искусства. Он никак это не выра­жал, не имея ни малейшей склонности к словесным излияниям, и здесь стоял на противоположном полюсе в сравнении с Рус­со — автором «Исповеди». По на творческой эволюции Рамо к концу его жизни это не могло сказаться. Ему было много лет, он уже не ставил перед собой неразрешимых задач, все больше уходил в себя и замыкался от посторонних. Его строгая, трудо­вая, сосредоточенная в искусстве жизнь заканчивалась в приглу­шенных, суровых тонах. Рамо скоропостижно скончался во время репетиций своей последней лирической трагедии «Абарис, или Бореады». (которая так и не появилась на сцене). Это произошло 12 сентября 1764 года. Меньше чем через две недели Рамо ис­полнился бы 81 год. Он еще не мог знать, что в Вене начал осуще­ствлять свою оперную реформу Глюк, и вряд ли смог предвидеть, что она будет завершена именно в Париже.

Творческая биография Рамо отчетливо делится на два боль­ших периода: до 1733 года, когда он писал клавесинные сюиты, кантаты, мотеты и музыку для спектаклей в театре Ярмарки Сен-Жермен, и с 1733 года до конца жизни, когда он сосредоточился на работе для музыкального театра и, помимо того, создал лишь Концертные пьесы для клавесина со скрипкой или флейтой и вио­лой или второй скрипкой и одну пьесу для клавесина.


Внутренняя связь между этими периодами, несомненно, есть — и даже более значительная, чем может показаться сразу.

Возможно, что некоторые из ранних сочинений Рамо не сох­ранились, как утрачены две из его кантат. При дальнейшей твор­ческой продуктивности композитора представляется не вполне объяснимым, что до пятидесятилетнего возраста он создал пять клавесинных сюит, четыре мотета, восемь кантат и музыкальные номера для четырех спектаклей. Быть может, обязанности орга­ниста и учителя музыки, а также обширные теоретические ис­следования отнимали у него тогда больше времени и внимания, чем композиция. Так или иначе в дальнейшем он работал как композитор в совершенно ином темпе, и бывало, что за какие-либо три года писал музыки (в оперных партитурах) не меньше, чем за весь предыдущий период. По-видимому, именно в театре Рамо нашел свое истинное призвание, внутренне почувствовал себя совсем по-иному и не только стал работать гораздо интен­сивнее как композитор, но и пожертвовал для этого многим дру­гим. Вместе с тем и клавесинные пьесы Рамо, и его кантаты (и, разумеется, опыт работы для Ярмарки) в известном смысле не отгорожены от его оперного творчества — как по характеру об­разов, так и по прямым, конкретным связям между частями пьес для клавесина и музыкой некоторых лирических трагедий и опер-балетов.

Основное значение в первом периоде творчества Рамо имеет, несомненно, его клавесинная музыка. Если кантаты, отчасти мо­теты и, вероятно, музыкальные номера для Ярмарки более важны в подготовке оперного мастерства, чем сами по себе, то сюиты

181

Рамо для клавесина обозначают определенный этап в развитии французского клавесинизма, прочно входят в историю и до на­шего времени остаются в репертуаре. Современный слушатель именно по клавесинным пьесам в первую очередь представляет себе стиль Рамо: его оперы почти не исполняются из-за устаре­лых условностей сюжетов, либретто и сценических основ. В этом до сих пор сказываются глубокие внутренние противоречия, в ка­кие эпоха ввергла искусство Рамо: там, где его музыка свободна (или может быть освобождена) от всего, кроме собственных ка­честв, она свежа, образна, изящна и умна, она хорошо воспри­нимается нами как порождение подлинно французской культуры своего времени, отнюдь не ограниченной атмосферой великосвет­ского салона, хотя и камерной по духу.



Клавесинные пьесы Рамо продолжают традиции французских клавесинистов XVII века и возникают лишь ненамного позднее аналогичных произведений его старшего современника Франсуа Куперена. Рамо одновременно и близок Куперену по общему по­ниманию стиля и жанра, если рассматривать их творческие фигу­ры на большой исторической дистанции, и отличен от него в этих пределах, если вдаваться в сравнение внутренних тематических, фактурных и композиционных принципов клавесинной миниатю­ры у того и у другого. У Куперена происходила подлинная кри­сталлизация стиля рококо на клавесине, с его изысканной орна­ментикой, тонкой детализацией, нежными красками и характер­ной образностью, как бы разрастающейся из единого тематиче­ского штриха. Рамо уже смотрит вперед, усваивая некоторые тен­денции «предклассической» музыки — более всего по итальян­ским образцам (Корелли, особенно Вивальди), кое в чем обнов­ляет стилистику клавесинизма, прорываясь к иным фактурно-выразительным возможностям, вносит порой в композицию от­дельной пьесы тематические сопоставления и тем самым преодо­левает миниатюризм формы. Ко всему этому его побуждает стремление несколько раздвинуть круг образов клавесинной му­зыки, выйти за пределы утонченных образных зарисовок с их пре­обладающей женственностью, интимностью и мягкой грацией — и обратиться также к более характерным, смелее очерченным жанровым, портретно-обобщенным, национальным, отчасти, быть может, театральным по своей природе образам, иногда побуж­дающим и к более широкому развитию, чем принцип единого тематического штриха. Отсюда у Рамо появление временами нового тематизма, а с ним обновление стилистики; отсюда и же­лание раздвинуть форму, оттенить основной материал вторже­нием иных тематических элементов, что особенно удается в фор­ме рондо. У Рамо труднее говорить о полнейшей кристаллизации стиля в клавесинной музыке: она чувствуется только по аналогии со всем предыдущим развитием клавесинизма, но на ее фоне ощу­тим и новый процесс, еще не характерный для Куперена.



В трех сборниках клавесинных пьес Рамо помещены пять сюит, включающих в себя соответственно по 10, 11, 10, 7, и 9

182

пьес. Форму сюиты Рамо, в отличие, например, от Баха, понимает более свободно — в духе французских «ordres», то есть «рядов» миниатюр, следующих легкой образной чередой. Первый сбор­ник (в нем всего одна сюита), отделенный от второго восемнад­цатью годами, значительно отличается от последующих. Он со­держит в основном стилизованные танцы: четыре аллеманды, куранту, жигу, две сарабанды, гавот, менуэт, предваряемые пре­людией. И среди них — лишь одна «Пьеса в венецианском роде». В дальнейшем Рамо охотнее вводит в сюиту программные и прог­раммно-изобразительные пьесы, а иногда включает и танцы на­родного происхождения — мюзет, тамбурин. Сам по себе круг «заявленных» автором образов позволяет думать не только о картинной, но, пожалуй, о театральной природе программности у Рамо: «Сельское рондо», «Солонские простаки», «Беседа муз», «Вихри», «Циклопы», «Дикари», «Цыганка». Кстати, музыка «Дикарей» была затем использована композитором в опере-бале­те «Галантная Индия» («Пляска Большой трубки мира»), а на­чало «Беседы муз» включено в «Празднества Гебы». Да и мате­риал иных клавесинных пьес Рамо встречается позднее в его ли­рических трагедиях «Зороастр» (пьеса «Нежные жалобы» и са­рабанда из четвертой сюиты) и «Кастор и Поллукс», в опере-балете «Празднества Гебы». Не исключено и другое: быть может, есть некоторая связь между пьесами для клавесина и работой Рамо для ярмарочного театра — даже не в буквальных совпаде­ниях, а в характере образов, в направлении творческой фантазии. Второй и третий клавесинные сборники публиковались в 1724 — 1728 годы, а как раз в 1723 — 1726 годы Рамо писал музыкаль­ные номера к «комическим операм» на Ярмарке. Так или иначе клавесинная лирика Рамо тяготеет к театральности, к конкрет­ной образности театра: это всегда было в природе его твор­чества.

Традиционные танцы сюиты (аллеманду, куранту, сарабан­ду, жигу) Рамо трактует с большой гибкостью, то подчеркивая в них собственно танцевальное начало, ритмическую формулу, то сближаясь по стилизации танца с Купереном, то придавая, например, аллеманде лирическую выразительность (I сюита) ли­бо допуская в ней образные сопоставления (IV сюита), то чуть ли не драматизируя куранту своего рода возгласами (IV сюита).


Мы встретим у Рамо и простые, прозрачные сарабанды с вы­держанной ритмической акцентуацией (I сюита), и торжествен­ное, в театральном духе Grave в форме сарабанды (IV сюита). Его жиги заметно обновляются в своем фактурном облике: зву­чание гармонических фигурации становится в них ( II сюита) очень свежим для того времени, когда жига еще полифонизировалась и для нее оставался привычным имитационный склад. Более новые французские танцы — менуэт и гавот — носят у Ра­мо особенно прозрачный, гомофонный характер. Менуэт со вре­менем делается все более тонким по своей индивидуализации, а в одном случае (III сюита) имеет шуточное название «Le Lar-

183

don»5, так не соответствующее, казалось бы, галантному тогда пониманию танца. Композитор не очень придерживается опре­деленного порядка танцев в сюите; для него не обязательно и присутствие традиционных из них (III и V сюиты включают лишь менуэты). Только пара аллеманда-куранта всегда выдерживается как таковая (I, II, IV сюиты), затем могут следовать жига или сарабанда, а иной раз и две сарабанды после жиги.

Рамо не стремится к установлению определенных функций для частей сюиты (в том числе для традиционных танцев): ему чужда эта идея концентрации цикла. Он руководствуется иными принципами, формируя ту или иную сюиту в целом. В каждой сюите есть по существу свой композиционный замысел, впро­чем не навязчивый — не более, чем тенденция в довольно свободной группировке частей. При господстве танцев в первой, еще ранней сюите, порядок их не традиционен: гавот и менуэт вынесены в самый конец. Нова по характеру изложения уже пре­людия с ее скорее органным Grave импровизационного склада (без размера — лишь канва для прелюдирования) и моторной быстрой частью «крупиопассажного» письма, тоже не тради­ционного для французского клавесинизма. Как уже говорилось, лирически углублена аллеманда. К танцам — между традицион­ными и новыми — присоединена легкая, воздушная «Vénitiénne» в ясной форме небольшого рондо с двумя эпизодами.


Все здесь мелодично, фактура прозрачна, единство образа ничем не нару­шено. Композитор лишь несколько обновляет клавесинную сюиту изнутри, обнаруживая в отдельных ее частях признаки нового их понимания или обостряя, например, образный контраст между разделами прелюдии.

В более поздних сюитах Рамо решительнее изменяется со­держание цикла, возникают новые образы, расширяется масштаб и «наполнение» частей, и всякий раз в сюите проступает своя, индивидуальная тенденция их композиционной группировки. Так во II сюите после «менуэта в форме рондо» и традиционных танцев сгруппированы шесть частей, свободно объединенных «сельским» колоритом и отчасти интонационно-тематической общностью: «Перекликание птиц» (e-moll), два ригодона (e-moll — E-dur), мюзет в форме рондо (E-dur), тамбурин (e-moll), «Сельское рондо» (e-moll) (пример 60). Здесь и тонкая звукоизобразительность, не нарушающая, однако, поэтического строя пьесы, и яркая динамика быстрых танцев, и стилизация, выпол­ненная с высоким вкусом (мюзет с его волынящими басами в народном духе6), и чудесный прославленный тамбурин — музы­кальная эмблема французской танцевальной стихии XVIII века, и интонационно связанное с ним заключительное «Сельское рон­до». Излюбленная композитором форма рондо начинает уже ис-

5 Le Lardon — бытовое словечко: кусочек мяса, нашпигованный салом (в пьесе «вторжения» партии левой руки в партию правой).

6 Musette и есть волынка.

184

пытывать чуть заметные преобразования: расширяется и несколь­ко обособляется хотя бы один из эпизодов, варьируется сопро­вождение («Сельское рондо»), тонко выделяются эпизоды, одно­временно и слитые с основной «темой», и оттеняющие ее мягким контрастом (тамбурин). Уже то, что внутрь камерной по духу, утонченной клавесинной сюиты врывается живая стихия народ­ного танца, было новым во времена Рамо.

В III сюите композитор движется дальше: совсем отбрасывая на этот раз традиционные танцы, он находится во власти лири­ческих и «театральных» образов, причем как будто бы стремится сопоставлять именно образы разного плана: то изысканно ли­рические — и ярко, по-театральному характерные («Нежные жа­лобы» — «Солонские простаки» — «Вздохи»), то изящные жен­ские облики («Радостная», «Игривая») — и рядом оперно-картинные эпизоды («Вихри», «Циклопы»), то шуточный менуэт «Le Lardon» — и маленькую, по-своему даже пластичную «Хро­мушу» (пример 61). Эти смелые контрасты отнюдь не кажутся вызывающими или многоплановыми в духе барокко, но они и не сглажены у Рамо.


В одних случаях («Игривая», «Радостная», «Хромуша») композитор сжимает миниатюру, как бы выводя ее из единого выразительного штриха. В других, напротив, придает форме большой размах в соответствии с самим характером об­разов («Солонские простаки», «Циклопы»), модернизирует изло­жение, пользуется вариационным методом развития (два дубля в «Солонских простаках») или сильно расширяет, разработочно динамизирует форму рондо, не считаясь со схемой и продвигаясь к принципам сонатного развития («Циклопы»).

Традиционные танцевальные части (аллеманда, куранта, са­рабанда) снова открывают серию пьес в IV сюите, но сами тан­цы теперь становятся другими, обретают образную самостоятель­ность в широту, даже драматизируются, что ощутимо в каждом из них: в коротких вторжениях речитаций аллеманды, в скачках-возгласах куранты, в торжественной, с чертами марша, поступи сарабанды. Затем следует остроумная пьеска в новой манере — «Три руки» (с перебрасыванием левой руки в верхние регистры), за ней идут две пьесы-«характеристики», грациозная и ярко ди­намическая («Фанфаринетта» и «Ликующая»). Сюита завер­шается гавотом, в котором на этот раз явно подчеркнута его функция финала благодаря шести вариациям в новом пассажном стиле изложения, динамизирующем вариационный цикл.

Наконец, последняя, V сюита обходится совсем без тради­ционных танцев: в последовательность программных пьес втор­гаются лишь два миниатюрных менуэта (G-dur — g-moll), из ко­торых второй мог бы украсить и ранний сонатно-симфонический цикл. В композиции целого эти менуэты, подобно интермеццо, отделяют первые две части, мягко контрастирующие между со­бой, от последних пяти частей с их более неожиданными конт­растами. Первая часть — рондо «Les Tricotets» (буквально «Вя­зальщицы», на самом деле — танец с подражанием движению

185

вязальщиц) — живая, остроумно-динамическая пьеса, основанная на резко подчеркнутых новых фактурных приемах (перехватыва­ние гармонических фигурации от одной руки к другой; пример 62). К ней примыкает «Равнодушная» в движении менуэта.


За­тем, после двух «отделяющих» менуэтов, идет группа частей, ко­ торую можно было бы назвать наиболее экстравагантной у Рамо, если б он не достиг и в ней, вопреки всему, художественного рав­новесия и единства стиля. В этой группе словно нарочито чере­дуются разнохарактерные изобразительно-картинные пьесы («Курица» — «Дикари» — «Цыганка») и поставленные между ними, так сказать, отвлеченно-художественные, скорее лириче­ские пьесы-поэмы («Триолеты» — после «Курицы» и «Энгармо­ническая» — после «Дикарей»). «Курица» известна как нельзя лучше. Эта смелая жанровая пьеска, казалось бы, нарушает традицию утонченной камерности, культивируемой французски­ми клавесинистами. Но из явно звукоподражательной темы (ку­дахтанье!) вырастает остроумная скерцозная часть сюиты, при­чем исходные интонации динамически разрабатываются как яр­кое и импульсивное тематическое образование, сообщая целому вызывающе-задорный оттенок, однако без нарушения общего шутливого изящества пьесы. После лирических «Триолетов» сильно и лапидарно звучит рондо «Дикари» с его простыми ли­ниями и ритмической динамикой. Оно в действительности связа­но с театром, ибо исполнялось в 1725 году на Ярмарке, где под его музыку плясали не то индейцы, не то представители других «экзотических» народов, которых парижане тогда считали «дика­рями». Впрочем, ничего собственно «дикого» в этой пьесе нет. Ее образная простота хорошо оттеняет утонченный лиризм и гар­моническую изощренность следующей части сюиты («Энгармо­ническая»), в которой Рамо выступает как художник и как уче­ный именно в области гармонии. Но пьеса его отнюдь не умо­зрительна: гармонические искания подчинены образной задаче. Заключается сюита виртуозной и темпераментной «Цыганкой». В этом финале вновь подчеркивается главная особенность стиля всей V сюиты — все больший отход от кружевной, орнаменталь­ной манеры клавесинизма в сторону «техники будущего» — ши­рокой, пассажной, с выделением гармонических основ, с чертами новой виртуозности и новыми выразительными возможностями.


Как бы ни эволюционировало клавесинное творчество Рамо, сюитный в принципе характер его инструментальной музыки не вызывает сомнений. Уже после того как были созданы первые оперные произведения Рамо, он опубликовал свои Концертные пьесы для клавесина со скрипкой или флейтой и виолой или вто­рой скрипкой (1741). По существу это тоже сюиты, хотя и на­писанные для трио 7. Они содержат, в отличие от чисто клавесин-

7 Рамо не проводил резких различий между своей музыкой для ансамблей и чисто клавесинными произведениями: он сам перекладывал отдельные трио-пьесы для одного клавесина, а сюиту для струнного секстета в свою очередь составил из клавесинных пьес.

186

ных сюит, смелые портретные эскизы личностного, индивидуаль­ного облика, будучи обозначены именами современников ком­позитора, в том числе Маре, Форкре, Кюпи (де Камарго), Ла Пуплиньера (и самого Рамо). И хотя эти пьесы уже несколько вы­ходят за рамки клавесинных миниатюр по своим масштабам, сюита в целом остается сюитой.

Казалось бы, сюитный принцип музыкального мышления, вы­работанный Рамо за многие годы, не вполне соостветствовал требованиям оперной драматургии. В Италии, правда, как мы видели, композиция оперного акта, за вычетом речитативов, не слишком отличалась от старосонатного цикла. Но во француз­ской лирической трагедии, даже при сюитном характере дивер­тисментов, танцев, «выходов» (entrée), огромное место занимали вокально-декламационные номера, которые — не в пример италь­янской опере — были далеки от чисто инструментальных пьес. Кроме того, перед композиторами так или иначе вставала проб­лема композиции целого (акта, соотношения актов), ибо тра­дицией французской оперы была, во всяком случае, четкая дра­матургическая схема либретто с оглядкой на классицистскую трагедию. Рамо обратился к опере, отчасти испытав свои силы в кантатах, . где он мог «упражняться» в вокальном письме и ариозных формах. Но это были всего лишь камерные рамки. В опере перед ним развернулись иные возможности и возникли иные требования.


Крупные масштабы лирической трагедии в це­лом, ее многообразие, ее декоративные традиции, движение инт­риги, как бы она ни была условна, к кульминации, наконец, боль­шой исполнительский аппарат 8

— все это ставило композитора в совершенно иные условия, нежели при сочинении клавесинных сюит. Если в системе своих образов Рамо уже тяготел к театру и со временем все расширял их круг, то на оперной сцене он по­лучил хотя бы внешние возможности воплотить новые для него героические образы и ситуации, проявить драматическое даро­вание, охватить в единой музыкальной композиции многое, имея значительную перспективу развития мысли. Он не только преодо­лел вставшие перед ним огромные трудности, но сразу показал, что уже совершенно готов стать крупнейшим оперным компози­тором Франции. Иными словами, в его творческом развитии, оказывается, накопились к пятидесяти годам далеко не реализо­ванные потенции и он, следовательно, еще совсем не полно выс­казался во всем том, что было создано ранее. Однако это нельзя понимать в смысле противопоставления клавесинной музыки

8 Состав исполнителей в Королевской академии музыки зависел во время Рамо от традиций этого театра: все женские партии исполнялись сопрано; в мужских же выступали тенора (самым модным был высокий) и басы; в оперном хоре были три мужские партии (два тенора и бас) и одна женская. В оркестр входило семнадцать инструментов. Помимо струнных, гобоя, флейт и фаготов, трубы, литавр в него вводились по мере надобности еще мюзет (волынка) и тамбурин. При Рамо добавились к основному составу кларнеты и валторны.

187

Рамо его оперному творчеству. Соотношение тут иное: весь опыт клавесинных сюит, весь мир их образов так или иначе оказался важным и характерным и для его оперного искусства. Но музы­кальный театр Рамо значительно шире и глубже этого мира, он содержит еще много такого, что не вместит ни одна сюита.

Наиболее важное значение среди музыкально-театральных произведений Рамо имеют его лирические трагедии, хотя они и немногочисленны.


Жанр лирической трагедии — самый драматич­ный между теми, к которым обращался композитор, и самый многосторонний, синтетичный по использованию различных вы­разительных средств на оперной сцене. Он был, видимо, особенно близок Рамо, который в первые же свои оперные годы создал лирические трагедии «Ипполит и Арисия», «Кастор и Поллукс» и «Дардан». Эти грандиозные и тончайше разработанные парти­туры связаны, однако, с далеко не совершенными текстами либ­ретто. Всякий раз либретто писалось другим лицом: Рамо так никогда и не нашел для себя желательного либреттиста. Кто бы ни брался за составление либретто (в том числе более других приемлемый П. Бернар), здесь уже прочно сложились после Люлли свои стереотипы в трактовке сюжетов, свои условности в развитии интриги и своя салонная риторика в литературном стиле. Мало сказать, что три названных произведения написаны на античные сюжеты: от подлинной античности, от античной ми­фологии или античной трагедии в их либретто почти ничего не осталось, ибо исчез самый дух античной культуры. Лишь имена героев и богов да немногие события и ситуации внешне связаны с античной мифологией. В остальном либреттисты вовлекали своих героев вкупе с богами в сложные и запутанные интриги и заставляли их изъясняться выспренним, специально «оперным» языком. В любом сюжете изыскивались возможности, с одной стороны, для всяческих проявлений галантности в характерис­тиках и взаимоотношениях персонажей, с другой — для показа чудес, фантастических сцен, вызова инфернальных сил или появ­ления страшных чудовищ. Большая пятиактная композиция пред­варялась прологом аллегорического характера. Все это, как из­вестно, в той или иной мере имело место и у Люлли. Со временем измельченность интриги, галантные условности, фантастические эффекты и пустословие речей стали уже подавлять драматическое начало и героику, заслонять то, что было наиболее ценным в лирической трагедии.

Именно такое положение застал в ней Рамо. Он воспринял многие традиции Люлли, но никогда рабски им не следовал.


Ему близки были, в частности, традиционные во Франции конт­расты героики и идиллии в оперном искусстве, но он понимал их шире и выражал более тонко и глубоко. Он совсем не чуждал­ся оперной декоративности, живописности, но его оперная музы­ка неизменно оказывалась более колоритной, даже изысканной по сравнению с музыкой Люлли. Вокальный стиль Рамо генети­чески связан с декламационными основами стиля Люлли, но мно-

188

го более развит и в смысле лирической утонченности, изящества, филигранности, и в смысле мужественной силы, даже суровости в трагических ситуациях. Особенно обогащена в целом оркест­ровая партитура в операх Рамо. Не случайно после первой же его лирической трагедии парижские «люллисты» обвинили ком­позитора в том, что он нарушает традиции Люлли, ибо слишком усложняет свои «аккомпанементы». На самом же деле партия оркестра у Рамо всегда дифференцирована, выразительно целенаправлена в зависимости от характера и содержания определен­ной сцены: от лапидарных, простых, сильных общих звучностей до необычайно тонко выписанных партий концертирующих инст­рументов на фоне прозрачного сопровождения, от яркой, жан­ровой танцевальности до колоритно-траурных тембровых соче­таний. И во всем этом одновременно проявляются богатая фан­тазия композитора, вдохновение, с которым созданы его силь­нейшие скорбные, лирические или грозные, роковые образы, — и власть его ясного интеллекта, удивительная рациональность в координации, распределении и развитии необходимых вырази­тельных средств и в композиции целого.

С особенной отчетливостью это выступает в лирической тра­гедии Рамо «Кастор и Поллукс», дольше других сохранявшей сценическую жизнеспособность. Античный миф рассказывает о двух единоутробных братьях (из которых Кастор был сыном Тиндарея и его жены Леды, а Поллукс — сыном Юпитера и Леды) и их верной дружбе, о готовности Поллукса пожертвовать жизнью и бессмертием ради спасения погибшего в бою Кастора. К этому либреттист присочинил любовную интригу, введя в дей­ствие невесту Кастора Телаиру (в которую влюблен Поллукс) и юную спартанскую царевну Фебу (влюбленную в Поллукса).


Самопожертвование ради брата осложнилось и любовной жерт­вой: спасая Кастора, Поллукс теряет надежду на любовь Телаиры. Все это развивается в духе оперных спектаклей того времени. Вполне традиционны также: аллегорический пролог (столкнове­ние Венеры и Марса как двух начал жизни), дивертисмент в пер­вом акте по случаю победы Поллукса (отомстившего за гибель Кастора), сцена жертвоприношения в третьем акте, кульмина­ционная сцена у входа в Аид в четвертом и, наконец, появление Юпитера, как «deus ex machina», в пятом (развязка).

Из этой канвы либретто Рамо выделил своей музыкой то, что представлялось ему образно значительным, углубил контрасты между образами различного характера и постарался достичь единства развития в важнейших драматических сценах. Уже в начале оперы (мы опускаем пока ее пролог) звучит надгробный хор, оплакивающий погибшего Кастора (Lent, f-moll), — и воз­никает образ героической скорби, немыслимый в клавесинной музыке и нехарактерный ранее для Рамо. Эта скорбь и остра, и сурова, и мужественна. Собственно хоровая часть обрамлена выразительнейшими оркестровыми вступлением и заключением: в медленном, ровном движении нисходят скорбные хроматизмы,

189

на аккордовой основе звучат короткие инструментальные фразы, словно оплакивая героя. Звучание хора вносит новые оттенки — траурного шествия, строгого и торжественного. По-различному обрисованы женские образы в первом акте оперы. Обращение скорбящей Телаиры к солнцу близко к оперным заклинаниям: чеканная мелодия, простые линии вокальной партии и сопровож­дения, статичные гармонии, органные пункты (пример 63).

Когда Поллукс возвращается с победой, скорбные чувства отступают и начинается праздничный дивертисмент — выход атлетов, танцы. Рамо находит и здесь нужные выразительные средства, но драматическая цельность акта — вполне независимо от воли композитора — нарушается таким развитием действия. По существу в подобных сценах вступает в силу не принцип му­зыкально-драматического движения, а принцип сюиты.


И Рамо, надо полагать, на время откладывал оружие оперного драматур­га, возвращаясь к давно испытанной сюитности, как это и требо­валось развитием фабулы.

Во втором акте преобладает торжественно-гимническое на­чало при большой общей репрезентативности. Эффектна сцена жертвоприношения с возгласами жреца «Трепещите, смертные!» на фоне бурного оркестрового сопровождения. Героична партия Поллукса (высокий бас), взывающего к Юпитеру. Но все же тут не обходится без дивертисмента. Чтобы Поллукс не стремился в Аид спасать Кастора, Геба по требованию Юпитера пытается соблазнить его небесными Радостями: акт заканчивается этим легким гедонистическим балетом.

Третий акт, как обычно тогда на французской сцене, кульми­национный в пятиактной композиции. Драма разыгрывается у входа в Аид. На этот раз не возникает и мысли о дивертисменте. Все сосредоточено на едином драматическом развитии, и напря­жение неуклонно нарастает от начала к концу акта. Поллукс стремится в Аид к Кастору, Феба удерживает его, а появившаяся Телаира, напротив, побуждает к подвигу ради спасения Кастора. Демоны и чудовища вырываются из Аида, чтобы устрашить Пол­лукса. Это еще обостряет борьбу Фебы и Телаиры за Поллукса. Тем не менее он вступает в борьбу с демонами, побеждает их с помощью Меркурия и вместе с ним опускается в подземное цар­ство. Музыкальное развитие в этом акте идет очень целеустрем­ленно при значительном единстве тематического материала. Действуют простые, резкие, мощные выразительные силы, опре­делившиеся с самого начала акта, в сцене Фебы со спартанцами (она умоляет их удержать Поллукса), где ее сольные выступле­ния (сперва в G-dur, затем в g-moll) чередуются с их хоровыми. По типу музыки эта сцена близка оперным заклинаниям: тяжело ниспадающие в ровном движении аккордовые звуки, резкость чеканной декламации, элементарная сила и «роковая» статика (пример 64).

Сцены столкновений и борьбы героев у входа в Аид — в ос­новном речитативные, иногда с перерастанием в ариозные фраг-



190

менты. Патетическое ариозо Телаиры, взывающей к Поллуксу, носит героический характер и по своему облику подчинено те­матизму всего акта. Сцена с демонами отличается неуклонной, непреодолимой ровностью движения, причем восклицания героев непосредственно напоминают самое начало третьего акта. Герои­ческая решимость Поллукса выражена в широких и звонких фан­фарах его партии (пример 65). В стремительной пляске демонов (она имеет отнюдь не дивертисментное, а драматическое значе­ние) последовательно проведен тот же принцип ровного движе­ния по гармоническим звукам, охватывающего на этот раз огром­ный диапазон и пронизывающего собой всю оркестровую ткань (пример 66). Последний хор демонов в наибольшей степени бли­зок всевозможным вещаниям оракулов на оперной сцене. При быстром движении роковое бесстрастие и холодное оцепенение переданы мерными, как удары молота, созвучиями низких голо- • сов, ровными аккордами сопровождения (пример 67). Когда Пол­лукс исчезает в Аиде, это оцепенение нарушается. Однако в не­большом ариозо отчаявшейся Фебы еще слышатся отголоски происшедшего. Ниспадающие аккордовые пассажи, теперь ра­зорванные, ломаные, проходят в партии оркестра, как отдельные содрогания. Короткое инструментальное заключение акта цели­ком основано на ровном движении по гармоническим звукам.

Подобной цельности, выдержанной на большом протяжении, мы не найдем ни во французской, ни тем более в итальянской опере того времени. Сюитное мышление здесь полностью преодо­лено, хотя вершина драматического напряжения еще не отмечена высшей силой выразительности. Надгробный хор из первого акта по музыке много сильнее борьбы у входа в Аид: там воплощена сосредоточенная эмоция, здесь музыка идет за действием.

Четвертый акт лирической трагедии лишен музыкальной цель­ности и в большей своей части представляет по существу обшир­ный дивертисмент. Счастливые тени, пребывающие вместе с Кас­тором в Елисейских полях, стремятся отвлечь его от печальных мыслей.


Они танцуют под музыку инструментальной арии, поют порознь и вместе, танцуют гавот, поют, исполняют два паспье, снова поют и танцуют... Наконец появляется Поллукс, и в дек­ламационно-речитативной сцене между братьями разыгрывается борьба великодуший. В итоге Кастор соглашается лишь на время покинуть Аид, повидаться с Телаирой и вернуться обратно. В последнем, пятом акте очень выделяется вначале монолог Фе­бы. Она в отчаянии: Поллукс потерян для нее, и боги несправед­ливы. Но она не предается чувству скорби в сдержанном lamento, совсем нет: для ее арии (g-moll) характерна пламенная патети­ка, действенная страсть, то есть возникает образ нового типа, предвещающий патетику классиков. Декламационность вокаль­ной партии свободно перерастает в обобщенно-мелодическую ли­нию, а беспокойное сопровождение придает целому особый «по­летный» характер. Гибель Фебы и смятение Телаиры как бы «сни­маются» появлением Юпитера со счастливой развязкой: Кастор

191

на аккордовой основе звучат короткие инструментальные фразы, словно оплакивая героя. Звучание хора вносит новые оттенки — траурного шествия, строгого и торжественного. По-различному обрисованы женские образы в первом акте оперы. Обращение скорбящей Телаиры к солнцу близко к оперным заклинаниям: чеканная мелодия, простые линии вокальной партии и сопровож­дения, статичные гармонии, органные пункты (пример 63).

Когда Поллукс возвращается с победой, скорбные чувства отступают и начинается праздничный дивертисмент — выход атлетов, танцы. Рамо находит и здесь нужные выразительные средства, но драматическая цельность акта — вполне независимо от воли композитора — нарушается таким развитием действия. По существу в подобных сценах вступает в силу не принцип му­зыкально-драматического движения, а принцип сюиты. И Рамо, надо полагать, на время откладывал оружие оперного драматур­га, возвращаясь к давно испытанной сюитности, как это и требо­валось развитием фабулы.

Во втором акте преобладает торжественно-гимническое на­чало при большой общей репрезентативности.


Эффектна сцена жертвоприношения с возгласами жреца «Трепещите, смертные!» на фоне бурного оркестрового сопровождения. Героична партия Поллукса (высокий бас), взывающего к Юпитеру. Но все же тут не обходится без дивертисмента. Чтобы Поллукс не стремился в Аид спасать Кастора, Геба по требованию Юпитера пытается соблазнить его небесными Радостями: акт заканчивается этим легким гедонистическим балетом.

Третий акт, как обычно тогда на французской сцене, кульми­национный в пятиактной композиции. Драма разыгрывается у входа в Аид. На этот раз не возникает и мысли о дивертисменте. Все сосредоточено на едином драматическом развитии, и напря­жение неуклонно нарастает от начала к концу акта. Поллукс стремится в Аид к Кастору, Феба удерживает его, а появившаяся Телаира, напротив, побуждает к подвигу ради спасения Кастора. Демоны и чудовища вырываются из Аида, чтобы устрашить Пол­лукса. Это еще обостряет борьбу Фебы и Телаиры за Поллукса. Тем не менее он вступает в борьбу с демонами, побеждает их с помощью Меркурия и вместе с ним опускается в подземное цар­ство. Музыкальное развитие в этом акте идет очень целеустрем­ленно при значительном единстве тематического материала. Действуют простые, резкие, мощные выразительные силы, опре­делившиеся с самого начала акта, в сцене Фебы со спартанцами (она умоляет их удержать Поллукса), где ее сольные выступле­ния (сперва в G-dur, затем в g-moll) чередуются с их хоровыми. По типу музыки эта сцена близка оперным заклинаниям: тяжело ниспадающие в ровном движении аккордовые звуки, резкость чеканной декламации, элементарная сила и «роковая» статика (пример 64).

Сцены столкновений и борьбы героев у входа в Аид — в ос­новном речитативные, иногда с перерастанием в ариозные фраг-

190

менты. Патетическое ариозо Телаиры, взывающей к Поллуксу, носит героический характер и по своему облику подчинено те­матизму всего акта. Сцена с демонами отличается неуклонной, непреодолимой ровностью движения, причем восклицания героев непосредственно напоминают самое начало третьего акта.


Герои­ческая решимость Поллукса выражена в широких и звонких фан­фарах его партии (пример 65). В стремительной пляске демонов ( она имеет отнюдь не дивертисментное, а драматическое значе­ние) последовательно проведен тот же принцип ровного движе­ния по гармоническим звукам, охватывающего на этот раз огром­ный диапазон и пронизывающего собой всю оркестровую ткань (пример 66). Последний хор демонов в наибольшей степени бли­зок всевозможным вещаниям оракулов на оперной сцене. При быстром движении роковое бесстрастие и холодное оцепенение переданы мерными, как удары молота, созвучиями низких голосов, ровными аккордами сопровождения (пример 67). Когда Пол­лукс исчезает в Аиде, это оцепенение нарушается. Однако в не­большом ариозо отчаявшейся Фебы еще слышатся отголоски происшедшего. Ниспадающие аккордовые пассажи, теперь ра­зорванные, ломаные, проходят в партии оркестра, как отдельные содрогания. Короткое инструментальное заключение акта цели­ком основано на ровном движении по гармоническим звукам.

Подобной цельности, выдержанной на большом протяжении, мы не найдем ни во французской, ни тем более в итальянской опере того времени. Сюитное мышление здесь полностью преодо­лено, хотя вершина драматического напряжения еще не отмечена высшей силой выразительности. Надгробный хор из первого акта по музыке много сильнее борьбы у входа в Аид: там воплощена сосредоточенная эмоция, здесь музыка идет за действием.

Четвертый акт лирической трагедии лишен музыкальной цель­ности и в большей своей части представляет по существу обшир­ный дивертисмент. Счастливые тени, пребывающие вместе с Кас­тором в Елисейских полях, стремятся отвлечь его от печальных мыслей. Они танцуют под музыку инструментальной арии, поют порознь и вместе, танцуют гавот, поют, исполняют два паспье, снова поют и танцуют... Наконец появляется Поллукс, и в дек­ламационно-речитативной сцене между братьями разыгрывается борьба великодуший. В итоге Кастор соглашается лишь на время покинуть Аид, повидаться с Телаирой и вернуться обратно.


В последнем, пятом акте очень выделяется вначале монолог Фе­бы. Она в отчаянии: Поллукс потерян для нее, и боги несправед­ливы. Но она не предается чувству скорби в сдержанном lamento, совсем нет: для ее арии (g-moll) характерна пламенная патети­ка, действенная страсть, то есть возникает образ нового типа, предвещающий патетику классиков. Декламационность вокаль­ной партии свободно перерастает в обобщенно-мелодическую ли­нию, а беспокойное сопровождение придает целому особый «по­летный» характер. Гибель Фебы и смятение Телаиры как бы «сни­маются» появлением Юпитера со счастливой развязкой: Кастор

191

и Поллукс в награду за их верную дружбу приобретают бессмер­тие и будут увековечены в созвездии Зодиака. Следует грандиоз­ный дивертисмент-апофеоз. Теперь танцуют даже звезды и пла­неты. Все завершается традиционной шаконной.

Кроме пяти актов в этой лирической трагедии есть и обшир­ный пролог, по меньшей мере равный целому акту. В него тоже входят речитативы, арии, хоры, танцы (иногда с пением — «menuet chanté»). «Симфония», которая возвещает выход Венеры и Марса, содержит сжатые их музыкальные «обозначения»: три такта «Венеры» (галантные, идиллически благозвучные фразы) — два такта «Марса» (сильные аккорды) — два такта «Венеры» — такт «Марса» (трубные сигналы). С помощью Амура Венера за­тем покоряет Марса — традиционная во французской опере кол­лизия.

Увертюра к «Кастору и Поллуксу», как это было тогда при­нято, исполнялась два раза: перед прологом и после него. Она принадлежит к французскому типу, но ее быстрая часть, хотя и содержит имитации, чужда линеарности: имитируется «гармо­ническая» тема (разложенное трезвучие, октавы, группетто), которая подвергается затем активной разработке (пример 68 а, б). Тематика первой, маршеобразной части увертюры встре­чается затем в самом конце оперы (выход Звезд). Вообще прин­цип обрамлений как в крупных масштабах, так в пределах сцен или даже отдельных номеров широко применяется в оперной композиции Рамо.


В этом отношении он верен традиции Люлли, но пользуется системой более гибких приемов.

Среди лирических трагедий Рамо «Кастор и Поллукс», не взи­рая на дивертисменты, — самая строгая и выдержанная в бла­городно-героическом духе. Даже обе женские партии скорее ге­роичны, чем лирически-женственны. Дополняющий и смягчаю­щий контраст к этой линии драмы как раз и дают дивертисменты (в первом, втором, четвертом и пятом актах), без которых тогда не могла обходиться французская большая оперная сцена.

Другие лирические трагедии Рамо по-своему дополняют наше представление о важнейших музыкальных образах, возникаю­щих в его оперном творчестве. Это, с одной стороны, образы утонченно-женственные, грациозные, хрупкие, «воздушные», по­рою близкие живописи рококо, с другой же — фантастически-грозные, роковые, сверхъестественные. Если первые из них как бы в эскизах уже подготовлены клавесинными пьесами Рамо, то вторые имеют у него специфически театральную природу. Нежно-женственные образы характерны не только для лиричес­ких трагедий Рамо, но и для опер-балетов, героических пастора­лей, балетных актов. Это и ария юной Арисии в смятении чувств («Ипполит и Арисия», первый акт), ария пастушки о соловье (там же, пятый акт), и ариетта Венеры («Дардан», пролог), и ария перуанки Фани (опера-балет «Галантная Индия», вторая картина) (пример 69 а, б). Нередко, как в названной арии Ари­сии, Рамо стремится создать «хрустальные» звучности в высо-

192

ких регистрах: высокий женский голос звучит (вместе с гармо­нической опорой) ниже

концертирующих инструментов (флейт, скрипок), мелодии которых вьются над ним. В арии о соловье партия пастушки то декламационно-певуча (одновременно скрип­ка и флейта, подражая соловью, концертируют над ней), то колоратурна в соревновании с инструментами (соловей как бы от­вечает певице), причем сплетение мелодических линий прихотли­во и изящно. Эта «кружевная» фактура специфична для Рамо. Изысканно-грациозна и пластична упомянутая идиллическая ариетта Венеры.


К этой группе образов приближаются и неко­торые инструментальные номера, например «Успокоение чувств» или «Ария Наслаждений» («Дардан»).

Однако подобные образы не становятся самодовлеющими в произведениях Рамо. Они оттеняют в его образной системе героико-драматическую партию Тезея и «темно»-драматичную, экспрессивную партию Федры («Ипполит и Арисия») или вели­чаво-мужественную партию Изменора («Дардан»).

Другим, крайним полюсом образной выразительности в опе­рах Рамо являются страшные

сцены, разыгрывающиеся у входа в Аид при вызове инфернальных сил или появлении фан­тастического чудовища. Совершенно исключительный интерес в этом смысле представляют сцена Тезея в преддверии Аида и гениальное трио парок из лирической трагедии «Ипполит и Арисия». Кульминационные сцены из «Кастора и Поллукса» и «Дардана» (выход чудовища из моря) не могут идти с ней в сравнение. С удивительной смелостью создал Рамо это трио па­рок в первой же своей опере и сетовал потом, что его пришлось выпустить при исполнении: оно оказалось не под силу артистам! Сила и целеустремленность творческой фантазии здесь не имеют себе равных в оперном искусстве XVIII века. Парки предрекают Тезею его судьбу: «Трепещи, содрогайся от ужаса! Ты покинешь преисподнюю, чтобы найти ад у себя». Все «чрезвычайные» сред­ства выразительности мобилизованы композитором, чтобы соз­дать впечатление инфернальных угроз и нахлынувшего, нарас­тающего чувства ужаса: роковое звучание голосов, взлетающие пассажи струнных, гремящие аккорды, пунктирный, «траурный» в данной ситуации ритм, резкие регистровые контрасты и особен­но потрясающие гармонические эффекты (сопоставления fis-moll — f-moll — e-moll — es-moll — d-moll и тремоло на уменьшен­ном септаккорде...). Все собрано в кулак, все действует как вихрь в едином направлении, и лишь один медленный темп, как роко­вая сила, еще сдерживает этот шквал страстей. Здесь нет баховского единовременного контраста: драматизм выражен открыто, бурно.


При этом форма целого, однако, отнюдь не беспорядочна: лишенная схематизма, она все же стройна и уровновешенна. Последующие годы в творческой жизни Рамо в принципе ма­ло что добавили в его понимание лирической трагедии. В 1744 го­ду он показал новую редакцию «Дардана». В 1749 была постав­лена его новая лирическая трагедия «Зороастр» (на либретто

193

Л. де Каюзака) — достаточно противоречивое, но по-своему ин­тересное произведение. На этот раз в опере действовали добрые и злые волшебники, они же повелители народов, причем добро­детельный властитель устремлялся на помощь народу, угнетен­ному злобным тираном, — ситуация, отзывающаяся духом еще наивного просветительства.

В лучших операх-балетах Рамо есть немало общего с обра­зами его лирических трагедий, хотя специфика жанра сказывает­ся в выборе сюжетов, в понимании всей композиции и отдель­ных ее частей (картин, актов). «Галантная Индия» — первая опера-балет композитора — принадлежит к числу наиболее извест­ных его произведений для театра. Как видно уже из названия, «экзотические» увлечения XVIII века здесь воплощены в своеоб­разной модной оболочке. Но помимо этого в «Галантной Индии» присутствует и «предруссоистская» идея. Турки, перуанские инки, персы, американские дикари («Индия» — только собирательное обозначение внеевропейских народов) как бы дают урок галант­ности Европе. Под этим понимается благородство чувств, бес­страшие, великодушие, которые и определяют «галантность» в поведении человека. Каждый акт оперы-балета сюжетно самос­тоятелен: «Великодушный турок», «Перуанские инки», «Персид­ский праздник цветов», «Дикари». Либретто написано в обычной тогда условной манере, чему соответствовал и стиль спектакля. В Королевской академии музыки «дикари» могли выступать толь­ко в богатых модных одеждах и париках (с некоторыми намека­ми на экзотичность костюма и прически), изъясняться выспрен­ним языком, призывать Гименея и т. п. Тут Рамо ничего преодо­леть не мог, а быть может, и не стремился.



Опера-балет « Галантная Индия» открывается традиционным аллегорическим прологом, в котором выступают Беллона, Амур, Геба и военно-героические образы контрастируют с мирными идиллическими картинами. Все остается прежним, хотя речь пой­дет об «Индии»...

В первом акте выделим особо картину бури. Рамо пользуется в ней приемами, близкими Маре (в его известной «Буре» из «Альционы»): таковы тремоло струнных и взлетающие пассажи флейт. Но в остальном он действует по-своему: на фоне оркест­ровой картины раздаются и реплики героини, и вопли гибну­щих матросов, то есть возникает оперная сцена. В третьем акте небольшая «галантная» история завершается большим ба­летным дивертисментом (собственно «Праздник цветов»). Чет­вертый акт наиболее «предруссоистский». Прекрасная американ­ская дикарка выслушивает от ветреного француза и страстного, ревнивого испанца объяснения в любви. Она находит, что фран­цуз любит ее слишком слабо, а испанец слишком сильно — и предпочитает им своего дикаря, его простую, безыскусственную и верную любовь. Начинается праздник «Большой трубки мира».

Второй акт «Галантной Индии» заслуживает внимания по своей драматической силе. Он имел наиболее значительный и са-

194

мый долгий успех, исполнялся как отдельная пьеса. Развитие личной драмы как бы сливается с картиной землетрясения и из­вержения вулкана. Сильная страсть перуанца Гюаскара, его не­истовое бесстрашие даже перед лицом смерти — в центре драмы. Образ Гюаскара героичен, его партия (бас большого диапазона) полна напряженного драматизма. Гюаскар горячо любит Фани, принцессу инков, которая предпочитает ему испанского офицера. У инков праздник солнца. Собравшийся народ напуган начав­шимся землетрясением. Гюаскар грозит Фани страшной карой богов за любовь к чужеземцу-завоевателю. Но испанец уводит ее от опасности, понимая истинную причину подземного гула. Гнев Гюаскара растет и становится неистовым. Нарастает и гул землетрясения. Начинается извержение вулкана.


Гюаскар при­зывает смерть, и скалы, обрушиваясь, погребают его. Почти все происходящее объединяется беспокойной, драматизированной партией оркестра. И вместе с тем даже в этом акте есть, по конт­расту с его общим характером, эпизоды совершенно иного плана, например тонко отделанная вокальная миниатюра в стиле роко­ко. Перуанка Фани исполняет маленькую арию (с концертирую­щей флейтой), призывая Гименея соединить ее с испанским офицером, и ее нежные колоратуры, ритмическая прихотливость ее мелодии, прозрачнейшее сопровождение — все говорит о ее женственной утонченности, о ее галантности... Сцена поклонения инков солнцу может служить хорошим примером именно фран­цузской оперной сцены, где широкое соло героя (Гюаскара), сла­вящего солнце, хор инков, оркестровые эпизоды объединены в одно целое. Нарастающий гул землетрясения (и одновременно растущее драматическое напряжение) передается оркестровой партией: сначала слышно лишь тремоло в низком регистре, а за­тем звучность ширится и постепенно наслаивающиеся звуки об­разуют обращение нонаккорда (общий глухой гул). Вступают низкие голоса хора. В оркестре разражается настоящая буря (свистящие взлеты флейт и тремоло струнных). Временами землетрясение словно утихает, но даже в сопровождении речитати­вов слышатся его отзвуки. В заключении патетическое соло ис­ступленного Гюаскара звучит на фоне большой оркестровой кар­тины извержения вулкана (пример 70). Когда Гюаскар гибнет, в оркестре не сразу утихает буря. Этот образ дерзновенного ге­роя, чья титаническая страсть как бы сливается с бушующей стихией, уже несет в себе предвестие романтизма. Сам же финал «Перуанских инков» по драматическому замыслу близок финаль­ной сцене в «Армиде» Глюка.

В 1745 году в Версале была поставлена лирическая комедия Рамо «Платея» (на либретто Ж. Отро и А. Ле Валуа д'Орвиля) — уникальный творческий опыт композитора, обратившегося к комедийному сюжету во внешней оболочке традиционной фран­цузской оперы на античной мифологической основе, при участии богов и нимф.


Рамо долго работал над этим произведением, проникнутым духом пародии и лишь в небольшой мере предсказан-

195

ным единичными комедийными спектаклями Королевской ака­демии музыки, а также «комическими операми» (то есть оперны­ми пародиями) ярмарочных театров. В «Платее» есть нечто инт­ригующее для своего времени: дерзкая, вызывающая пародий­ность (пародия на «высокую» страсть со стороны уродливой ним­фы Платеи к Юпитеру, комедийная стычка Платеи с Кифероном, Платея на колеснице, которую везут лягушки, жаргонные сло­вечки, близость к водевильным напевам) в соединении с услов­ностями «большой» оперы (аллегорический пролог, участие Юпи­тера, Юноны, Меркурия, чудесные полеты, явление богов на зем­ле, традиционные речитативы и арии). На примере «Платеи», пожалуй, яснее, чем на каком-либо другом, видно, как творчес­кие намерения Рамо и даже его художественные находки неиз­бежно вступали в противоречие с природой и традициями фран­цузского оперного театра его времени.

Оставалась лишь одна-единственная сфера деятельности Ра­мо, в которой он был вполне свободен мыслями и совершенно не связан окостеневшими традициями прошлого, — сфера музы­кальной науки. Крупнейший музыкальный теоретик Франции, он, в полном соответствии с научным движением французского материализма XVIII века, стремился установить в учении о гар­монии единую систему, определить ее общие закономерности, ее естественные принципы. «Природное» происхождение гармони­ческих созвучий Рамо связывал с физическим явлением оберто­нов. В построении своей системы ему удалось обобщить и уяснить большой исторический опыт, накопленный со времен выделения basso continuo и теоретических трудов Царлино. К тому же му­зыкальная практика XVIII века всемерно стимулировала разви­тие науки о гармонии: кристаллизация гомофонно-гармоническо­го склада была неразрывно связана с выявлением и подчерки­ванием основных ладовых функций мажора и минора. Рамо в своем учении об основном басе как гармоническом фундаменте (оно-то и опиралось на акустический феномен основного тона и обертонового ряда) выдвинул теорию обращения аккор­дов и тем самым утвердил значение основной функции аккорда, координирующей все его обращения, сводящей их к еди­ному принципу.


Это было именно достижение системы в отли­чие от эмпирических наблюдений и частных констатации. В тес­ной связи с этим возникло определение тоники, доминанты и суб­доминанты как ладогармонических функций. Так Рамо положил начало новому этапу в развитии музыкально-теоретической нау­ки, который полностью соответствовал грандиозному перевороту, совершавшемуся в европейском музыкальном искусстве XVIII века.

Современники укоряли Рамо в том, что он переоценивал роль гармонии в ущерб мелодии, и, со своей стороны защищая роль мелодии как выразительницы непосредственного чувства, усмат­ривали в его натуре преобладание сухой умозрительности над вдохновением художника. Эти суждения отличались крайней

196

односторонностью, были высказаны в запальчивости и оказались в итоге несправедливыми. Как истинно французский художник Рамо проявил и в своем искусстве свойства высокого и тонкого интеллекта, но они неразрывно соединялись с богатой, смелой и утонченной творческой фантазией. Прекрасно понимал Рамо выразительную роль мелодии в музыкальном произведении: об этом свидетельствует все его творчество. «Мелодия обладает не меньшей силой в области выразительного, чем гармония, — утверждал он, — но почти невозможно дать определенные правила в этой области, где хороший вкус имеет большее значение, чем все остальное» 9. Гармония тоже не была для него только теоре­тической дисциплиной: Рамо признавал и объяснял выразитель­ное значение различных созвучий и гармонических приемов. В частности, он писал: «Отчаяние и все чувства, которые ведут к исступлению или в которых есть что-то поражающее, требуют всевозможных диссонансов, не приготовленных и особливо, чтобы больше господствовали в верхнем голосе. Очень хорошо также, для выразительности этого рода чувств, переходить из одного тона в другой через неприготовленный большой диссонанс, но таким, однако же, образом, чтобы слух не был оскорблен слиш­ком большой диспропорцией, которая могла бы образоваться между двумя тонами...» 10.


Последняя фраза имеет прямое от­ношение к тем смелым приемам, которыми позднее воспользовал­ся Рамо в знаменитом трио парок из лирической трагедии «Иппо­лит и Арисия».

И движение теоретической мысли, и процесс творческих иска­ний были необычайно интенсивными у Рамо на протяжении мно­гих лет. Как художник и как ученый он неизменно смотрел впе­ред. Современник Баха и Генделя, он для Франции первой половины XVIII века выполнил историческую роль, во многом аналогичную их роли. Все они действовали и творили в разных условиях, но каждому пришлось восставать и бороться против обветшалых представлений и норм в искусстве и художествен­ной культуре: одному в Германии, другому в Англии, третьему во Франции. Чем меньше тот или иной великий музыкант зави­сел от «сверхмузыкальных» условностей эпохи (текст, либретто, сцена), тем внутренне свободней оказывался он в своем твор­честве. Таков пример гениального Баха. Рамо был, напротив, силою обстоятельств слишком зависим от многого с тех пор, как связал свою судьбу с французским оперным театром. Никто не сумел постигнуть и выразить это лучше, чем Д'Аламбер, оценив­ший деятельность Рамо к концу жизни композитора:

«Рамо особенно достоин уважения, — писал Д'Аламбер в 1760 году, — так как он сделал все, что мог; главная его заслуга в том, что он видел и то, что находится за пределами, к которым он под-

9 Из «Трактата o гармонии » (1722) — Цит. по кн. Материалы и документы по истории музыки, т 2 с 18.

10 Там же

197

вел слушателей. Его заслуга еще и в том, что он понимал, где граница, до которой он может их довести. Он бы не достиг цели, если бы попытался повести их дальше. Рамо дал нам не лучшую музыку, на создание которой он был способен, но лучшую, кото­рую мы могли воспринять» 11.

В 1752 году в Париже вспыхнула так называема «война буффонов», непосредственным поводом которой послужили вы­ступления итальянской труппы антрепренера Бамбини, исполняв­шей интермедии (они же ранние образцы оперы-буффа) на сцене Королевской академии музыки.


На самом деле "этот бур­ ный спор вокруг оперного театра, разделивший парижское об­щество на два лагеря — буффонистов и антибуффонистов, — был хорошо подготовлен, с одной стороны, положением во фран­цузском оперном искусстве, с другой — движением передовой эстетической мысли, далеко не удовлетворенной этим положе­нием. Еще в 1729 году в Париж попали ранние итальянские интермедии; в 1746 итальянская труппа исполняла там же «Слу­жанку-госпожу» Перголези. Тогда эти спектакли итальянцев еще не побуждали парижан к дискуссиям. Теперь же общественная атмосфера резко изменилась. Годом раньше начала выходить «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и реме­сел», сплотившая прогрессивные силы французской науки и эс­тетической мысли и ставшая своего рода рупором идей зрелого Просвещения во Франции. Само слово «энциклопедист» стало там равнозначным понятию «просветитель» второй половины XVIII века, когда противоречия в развитии французского об­щества все обострялись на пути к революции 1789 — 1794 годов. В кругу французских энциклопедистов находились ученые и пи­сатели, горячо интересовавшиеся искусством, в особенности му­зыкальным: Дени Дидро, Жан Лерон Д'Аламбер, Жан Жак Руссо, Мельхиор Гримм, Поль Анри Гольбах. Подвергая идеоло­гическому пересмотру систему воззрений, связанную со старым порядком, они выступали, в частности, с острой критикой тра­диционной французской оперы и, еще более, оперного театра в целом. В связи с возобновлением на сцене в январе 1752 года лирической трагедии Детуша «Омфала» (впервые поставлена еще в 1701 году, неоднократно пародировалась на Ярмарке) Гримм опубликовал резко критическое «Письмо об Омфале». Оно было направлено в основном против обветшалых традиций Королевской академии музыки, против мифологии, против алле­гории на оперной сцене, за подражание природе в искусстве. Вместе с тем Гримм тут же восхищался операми Рамо и давал высокую оценку его «Платее». Условностям французского опер­ного театра он противопоставлял примеры английских пьес



11 Д'Аламбер Ж. О свободе музыки. — Цит. по кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков, с. 462-463.

198

(Дж. Гея, в частности) и итальянской музыки. Все это происхо­дило еще до «войны буффонов».

Одновременно ей предшествовали и процессы, происходившие на Ярмарке, теперь уже у истоков французской комической оперы как таковой. В 1740-е годы для Ярмарочного театра начал работать комедиограф и блестящий театральный деятель Шарль Симон Фавар. Вместе со своей женой, выдающейся ар­тисткой Мари Жюстиной Фавар и смелым, предприимчивым антрепренером Жаном Монне он внес много нового в репертуар и постановочный стиль этого театра. Фавар несколько умерил пародийно-сатирическую остроту спектаклей, внес в драматургию черты сентиментальной нравоучительности в духе времени (по­рою сказочной фантастики), вообще приблизил ее к нарождав­шейся буржуазной драме. Одновременно Фавар расширил роль музыки в спектаклях, принимая личное участие в их музыкаль­ном оформлении. Со своей стороны Монне способствовал по­степенному перерождению Ярмарочной комической оперы в театр для более избранной аудитории, приглашал Буше писать де­корации, привлекал к участию известных балетных артистов. Одна из постановок этого театра в 1744 году была даже пе­ренесена на сцену Королевской академии музыки. Тем не менее в 1745 году Ярмарочная комическая опера была королевским указом закрыта. Ее спектакли возобновились лишь в феврале 1752 года, когда энергичный Монне добился у Людовика XV разрешения на открытие Ярмарочного театра Сен-Лоран. Усили­ями антрепренера его театр был быстро восстановлен, в труппе собралось тридцать артистов, оркестр состоял из двадцати че­ловек, и ко времени появления буффонов в Париже пародийно-комические спектакли с успехом шли на его сцене. Они, ко­нечно, тоже по-своему способствовали росту художественно-кри­тического самосознания в умах парижан.

Развитие итальянской оперы-буффа как нового, прогрессив­ного жанра и растущая ее популярность привлекли к себе вни­мание тех, кто искал положительных



примеров в оперном театре. В июле 1752 года в Руане должна была выступать приглашенная по контракту итальянская труппа буффонов, в репертуар которой входили интермедии. Эту труппу «пере­хватила» Королевская академия музыки, и с 1 августа буффоны начали давать спектакли в Париже. Разумеется, такая ини­циатива со стороны привилегированного театра, главного оплота «высокой» оперы, не могла возникнуть сама по себе. Здесь не обошлось без влияния, исходившего из кругов энциклопе­дистов и близких к ним любителей и знатоков искусства. В со­ставе итальянской труппы не было выдающихся певцов, про­славленных имен виртуозов. Известно только, что в главных партиях выступали певец Манелли и молодая певица Анна Тонелли, имевшие большой успех в Париже. В репертуаре на­ходились произведения Перголези, Орландини, Латилла, Р. да Капуа, Кокки, Лео, Селлетти, Йоммелли, Чампи. Наибольший

199

интерес публики привлекла «Служанка-госпожа» Перголези. Спектакли итальянцев шли в Королевской академии музыки вместе со спектаклями французских лирических трагедий и опер-балетов. При этом все внимание общества было сосредоточено на буффонах. Если интермедия предшествовала лирической тра­гедии, публика расходилась после итальянского спектакля. Поэтому приходилось выпускать буффонов в конце вечера.

Все время пока итальянская труппа выступала в Париже, вокруг искусства буффа не затихали споры. Именно в них со­средоточилось и как бы прорвалось наружу то, что вызревало в недовольстве «большой» оперой со стороны определенных об­щественных кругов, что подготовлялось пародиями ярмарочных театров. Буффоны появились как раз вовремя — для парижан. Теперь энциклопедистам и их единомышленникам было на что ссылаться в критике старого искусства, было что противопо­ставлять ему. У буффонов они оценили прежде всего естествен­ное выражение человеческих чувств, отсутствие многих условно­стей постановок и сценического поведения актеров, простоту и живость действия, яркую мелодичность.



В марте 1754 года буффоны были изгнаны из Парижа по королевскому приказу. Но дискуссия продолжалась, ширилась, захватывала все больший круг вопросов, в ее процессе выдви­гались и обосновывались положительные эстетические требова­ния к оперному искусству. В этой беспокойной атмосфере по существу и зародился новый жанр музыкального театра — фран­цузская комическая опера.

Помимо совместной работы над «Энциклопедией» участников дискуссии — буффонистов — объединял салон Гольбаха, в кото­ром они собирались два раза в неделю. С 1753 года Гримм начал издавать журнал «Литературная, философская и крити­ческая корреспонденция», в котором публиковались материалы, в значительной мере питавшие эстетическую дискуссию, а также освещавшие ее ход. Журнал этот был своего рода европейской сенсацией: он выходил в немногих экземплярах; среди подпис­чиков его получали Екатерина II в Петербурге и Фридрих II в Берлине.

Уже в 1752 — 1753 годах появились блестящие полемические памфлеты, возникшие в атмосфере «войны буффонов» и на­правленные против традиционного французского искусства, в частности против Королевской академии музыки: «Письмо даме» Гольбаха 12, «Письмо о французской музыке», «Письмо орке­странта Королевской академии музыки своим товарищам по оркестру» Руссо и «Маленький пророк из Бёмиш-Брода» Гримма (1753). Одно первое «Письмо» Руссо, это страстное, воинствую­щее обличение недостатков французского искусства, вызвало более шестидесяти ответов. Второе его «Письмо» взбесило ди-

12 Полное название: Письмо даме почтенных лет о настоящем положении оперы во Франции.

200

рекцию Академии до того, что она лишила его права свободного посещения спектаклей. Остросатирический характер носил и памфлет Гримма, написанный под непосредственным влиянием Дидро.

Литературное обсуждение вопросов оперной эстетики продол­жалось и дальше, когда буффоны покинули Париж, в работах Д'Аламбера («О свободе музыки», 1760), Гримма («О лириче­ской поэме», 1765), в статьях Руссо для «Энциклопедии», даже в его романе «Новая Элоиза» (1761).



Наиболее полно обосновал тогда новые оперно-эстетические воззрения Дидро в «Третьей беседе о „Побочном сыне"» (1757), в «Рассуждении о драматической поэзии» (1758), в «Племяннике Рамо» (ок. 1762). Для Дидро проблемы оперного театра, равно как и проблемы театра драматического, имели единый, общий эстетический смысл, были подчинены цельной, сложившейся эсте­тической концепции. Дидро ценил большое, серьезное, правдивое искусство высокого эстетического значения, свободное от сослов­ных предрассудков. Он утверждал, что драматург, избирая для себя сюжет, должен показывать на сцене семейные отношения и общественные положения, раскрывать обязанности людей и обсуждать важнейшие вопросы морали. Он сожалел, что ми­новали времена, когда философ и художник (поэт, музыкант) объединялись в одном лице. «Красота в искусстве, — писал Дид­ро, — имеет то же основание, что истина в философии. Что такое истина? Соответствие наших суждений созданиям при­роды. Что такое подражательная красота? Соответствие образа предмету» 13.

Отвечая здесь на вопрос об отношении искусства к действи­тельности, Дидро применил выражение «подражательная красо­та». Оно было связано с теорией подражания природе, принятой и развивавшейся передовыми эстетиками XVIII века, разделяв­шими материалистическое воззрение на искусство. Не отраже­ние

действительности в искусстве, — как говорим мы, опираясь на диалектико-материалистическое понимание предмета и отда­вая себе отчет в том, что в образном отражении присутствуют и выбор, и обобщение, и оценка: материалисты XVIII века гово­рили и писали иначе, имея в виду именно подражание природе, своего рода копирование ее, ибо они еще судили механистически об отношении искусства к действительности.

Правдивая передача сильных, бурных эмоций, изображение естественной, неприукрашенной природы, вообще страсть, дви­жение, порыв, буря по преимуществу привлекают Дидро в искус­стве. «Что нужно поэту? — спрашивает он. — Девственная приро­да или возделанная, мирная или бушующая? Неужели он пред­почтет красоту ясного, спокойного дня ужасу мрачной ночи, когда яростный свист ветра перемежается с глухим, протяж-



13 Дидро Д. Беседы о «Побочном сыне». — Дидро Д. Собр. соч., т. 5. М. — Л., 1936, с. 168.

201

ным рокотом дальнего грома и молнии воспламеняют небо над головой? Предпочтет зрелище тихого моря зрелищу бурных волн? Холодный и мертвый дворец — прогулке среди развалин? Построенное здание, почву, возделанную рукой человека, — чаще древнего леса, неведомым пещерам в пустынной скале? Водную гладь, бассейны, струйки — мощному водопаду, летящему, раз­биваясь о скалы..?» 14. Условность традиционного французского театра, особенно оперного, с его выспренностью и идилличностью, с его «этикетностью», — против всего этого направлены горячие тирады Дидро, предвещающие эстетику романтизма. Когда он увидал на сцене артистку без фижм, он писал с восторгом: «Ах! если б посмела она когда-нибудь появиться на сцене в уборе, полном простоты и благородства, которых требуют ее роли! Скажу больше — в беспорядке, вызванном таким ужасным событием, как смерть мужа, гибель сына или другие катастрофы трагической сцены! Во что бы превратились рядом с этой растерзанной женщиной все эти напудренные, завитые, разряженные куклы!» 15.

Исходя из этих требований правдивого, серьезного и сильного театрального искусства, Дидро мечтал: «Пусть появится гений, который утвердит подлинную трагедию, подлинную комедию на лирической сцене» 16. На оперной сцене он предпочитает античную трагедию, поскольку она ритмична, тогда как бытовая трагедия исключает стихи. В качестве примера Дидро приводит отрывок из «Ифигении в Авлиде» Расина и разъясняет в деталях, как именно мог бы представить композитор сцену отчаяния Клитемне­стры, у которой только что отняли дочь, чтобы принести ее в жертву богам. «Я не знаю ни у Кино, ни у других поэтов стихов более лирических и положения более подходящего для музыкального воспроизведения, — заключает Дидро. — Состояние Клитемнестры должно исторгнуть из ее груди вопль природы, и композитор может передать его со всеми его тончайшими оттенками» 17. И далее Дидро показывает, какие строки из мо­нолога Клитемнестры естественны для речитатива, где можно вставить инструментальные ритурнели и с каких слов («Вар­вары, остановитесь!») должна начаться ария.


Всего три года прошло после удаления буффонов из Парижа, но Дидро и не думает об искусстве буффа. Он помышляет прежде всего о под­линной трагедии на оперной сцене и словно предсказывает ре­форматорскую оперу Глюка — «Ифигению в Авлиде» (поставлен­ную в Париже в 1774 году).

В систему эстетических воззрений Руссо, в его художествен­ное мироощущение музыка входила неотъемлемой частью. Он был музыкантом, хотя и не получил специального образования,

14 Дидро Д. О драматической поэзии. — Дидро Д. Собр. соч., т. 5, с. 413.

15  Там же, с. 418.

16  Дидpо Д. Беседы о «Побочном сыне». — Там жe, с. 169.

17   Там жe, с. 176.

202

очень увлекался музыкой, сочинял ее сам в несложных фор­мах, и она постоянно занимала его ум. Он обращался в Акаде­мию наук с предложением реформы музыкальной нотации (1742), он активнее других участвовал в «войне буффонов» и крити­ковал Королевскую академию музыки, он писал музыкальные статьи в «Энциклопедии» и издал свой «Музыкальный словарь», он касался вопросов современной музыки в «Исповеди» и в «Новой Элоизе», он убежденно связывал проблемы националь­ного языка и мелодии. Неуравновешенный и горячий, Руссо доходил до крайностей в полемике, а его деятельность компо­зитора порой опровергала его же собственные запальчивые суж­дения. «Письмо о французской музыке», выпущенное Руссо в пылу увлечения буффонами, развивало мысли, близкие трак­тату Ф. Рагене (1702). Противопоставляя яркое, естественное, мелодичное искусство итальянцев условному стилю французской оперы, Руссо подошел к полному отрицанию ее ценности. Более того, он стал доказывать, что французская музыка вообще стра­дает многими недостатками и непоправимой слабостью. Ход его рассуждений был таков. О национальных особенностях музыки позволяет судить только мелодия, а она развивается вместе с речью, зависит от национального языка, от его просодии, произношения. Отрицательные качества французского языка (в отличие от итальянского) обусловили недостаток мелодич­ности во французской музыке.


Руссо убежден, что французский язык непригоден для музыки, он глуховат, в нем излишек со­гласных, не хватает гибкости и свободы интонаций — всего того, что так музыкально в итальянском языке.

Пример итальянской оперы-буффа и особенно оперной му­зыки гениального Перголези как бы ослепил Руссо: критерии итальянского искусства он безоговорочно применил в оценке французского. Однако отличия французской вокальной музыки от итальянской, в частности преобладание декламационной ме­лодии над широко кантиленной, были всего лишь специфиче­ской традицией национальной творческой школы, только, быть может, значительно обескровленной на сцене Королевской ака­демии музыки. Так, полемизируя против старых форм искусства, Руссо поставил под сомнение и национальную художественную традицию в целом. Впрочем, он, к счастью, в этом вопросе не оказался вполне последовательным. Он словно позабыл в 1753 году (когда писал все это), что им уже была сочинена французская интермедия «Деревенский колдун», в которой и текст, и музыка принадлежали ему самому. В одной из своих статей он как-то оговорился, что, сочиняя мелодию, нужно из­бегать подражания театральной декламации, а «подражать над­лежит непосредственно голосу природы, говорящему без аффек­тации и без искусственности» 18. Таким образом, Руссо все-таки

18 Из статьи «Выразительность» в «Музыкальном словаре». — Цит. по кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков, с. 434.

203

различал неестественный язык театра и естественный «голос природы», хотя и тот и другой были, разумеется, всецело фран­цузскими.

Острая художественная восприимчивость и темперамент по­лемиста сообщили критическим оценкам Руссо огромную разоб­лачительную силу. Его жестокие насмешки над оперным спек­таклем Королевской академии музыки звучат в «Новой Элоизе» уничтожающе. Он смеется над убогостью всех оперных «чудес»: «Голубоватое тряпье, свисающее с балок или веревок, как белье, вывешенное для просушки, изображает небо [...].


Колесницы же богов и богинь — рамы, сбитые из четырех брусьев и подве­ шенные на толстой веревке наподобие качелей; между брусья­ми перекинута поперечная доска — на ней-то и восседает бог, а спереди ниспадает холщовое, аляповато расписанное полот­нище, играющее роль облака, окутывающего сию великолепную колесницу». Он возмущается напыщенностью и ложным пафо­сом исполнения: «Актрисы чуть не бьются в судорогах, с та­ким усилием исторгают они из легких визгливые выкрики, — стиснутые кулаки прижаты к груди, голова откинута назад, лицо воспалено, жилы набухли, живот вздымается». Иронизирует над постоянными балетными дивертисментами: «Обычно каждое действие на самом занятном месте прерывается — устраивается развлечение для действующих лиц [...]. Танцуют жрецы, тан­цуют солдаты, танцуют боги, танцуют дьяволы, даже на похоронах танцуют...» 19.

Музыкальные воззрения Руссо в целом зависели не только от его участия в войне буффонов и от убеждения в том, что мелодия развивается вместе с речью. Крупнейший представи­тель сентиментализма как нового художественного направления, он и в музыке подчеркивал прежде всего естественную для нее апологию чувства. Он писал, что со временем сумел оценить могучую и тайную связь страстей и звуков, способность музы­канта передавать «бурные движения души». «Мелодия, подра­жая модуляциям голоса, — утверждал Руссо, — выражает жало­бы, крики страдания или радости, угрозы, стоны...» «Она не только подражает, — продолжал он свою мысль, — она говорит; и в ее нечленораздельной, но живой, пылкой и страстной речи во сто раз больше энергии, чем в речи обычной» 20.

В понимании музыкального искусства и его отношения к действительности Руссо исходит, как и Дидро, из теории под­ражания природе. По его мнению, «подражательная музыка», то есть верная природе, «живыми, подчеркнутыми и, так ска­зать, говорящими интонациями выражает все страсти, рисует все образы, передает все предметы, подчиняет всю природу свое­му искусному подражанию и доводит до сердца человека чув-



19  Юлия, или Новая Элоиза. — Руссо Ж. Ж. Избр. соч. в 3-х т., т. 2. М., 1961, с. 234, 235 — 236, 237 — 238.

20  Опыт о происхождении языков, а также о мелодии и музыкальном под­ражании. — Руссо Ж. Ж. Избр. соч., т. 1. М., 1961, с. 256.

204

ства, способные его взволновать» 21. Однако Руссо все-таки не сводит подражание к изобразительности и считает нужным даже специально оговориться: «...за редким исключением, искусство музыканта вовсе не состоит в непосредственном изображении предметов, а заключается в умении привести душу в состояние, сходное с тем, какое вызывало бы присутствие изображаемых предметов» 22.

Сопоставляя музыку с живописью, Руссо находит, что жи­вопись стоит ближе к собственно природе, а музыка более свя­зана с человеческим существом. Музыка захватывает нас силь­нее, она больше сближает человека с человеком. Мелодию и ее роль в музыкальном искусстве Руссо сравнивает, в частности, с рисунком в живописи, а в гармонии видит аналогии краскам, колориту. В противовес «гармонической» концепции Рамо, Руссо мыслит основу всей музыки в мелодии. В соответствии со своими общими идеями о преимуществах естественного человека и о вреде цивилизации, он ценит мелодию как естественное, при­родное начало, свойственное уже дикарям, тогда как гармо­ния — изобретение позднейшего времени — представляется ему варварством.

Как известно, Руссо вел музыкальный отдел «Энциклопе­дии». Работал он необыкновенно быстро и с большим увлече­нием, допуская порой в статьях некоторые фактические погреш­ности. Именно в связи с этим Рамо и опубликовал в 1755 и 1756 годах свои замечания о музыкальных ошибках в «Энци­клопедии». В энциклопедических, словарных статьях Руссо за­нимало не столько справочное их назначение, сколько эстетико-просветительское. В 1767 году он выпустил в Женеве свой «Му­зыкальный словарь», который вскоре был переиздан в Париже, а затем переведен на другие европейские языки. Статьи «Му­зыка», «Выразительность», «Мелодия», «Опера», «Речитатив», «Антракт», «Интермедия» и другие содержат важные положе­ния об эстетическом смысле этих понятий.


С большой прони­ цательностью характеризует, например, Руссо истинные драма­тические возможности речитатива или размышляет об оперной арии как выражении одного чувства, единого образа.

Оценивая музыкально-эстетические взгляды и вкусы Руссо на значительной исторической дистанции, мы отчетливо видим их связь с процессом музыкального развития и его особен­ностями в Западной Европе около середины XVIII века. Руссо был поразительно современен — в прямом и точном смысле этого слова, даже злободневен. В его воззрениях отразились ранние этапы формирования нового, молодого стиля, складывавшегося примерно в 1730 — 1750-е годы, но еще далеко не пришедшего к классическим вершинам (апология чувства, примат вырази-

21 Из статьи «Музыка» в «Музыкальном словаре». — Цит. по кн.: Мате­риалы и документы по истории музыки. т. 2, с. 9.

Из переписки с Д'Аламбером. — Цит. по кн.: Музыкальная эстетика За­падной Европы XVII — XVIII веков, с. 429.

205

тельной мелодии при простоте общего музыкального склада, отрицание полифонической сложности и т.д.). Более зрелые представления о возможностях музыкального искусства, о вопло­щении в нем широкого круга образов, борьбы и движения чувств, образных контрастов, вообще диалектики образного развития еще не вошли тогда в область эстетики, как не были убеди­тельно реализованы и в самом «предклассическом» искусстве. В этом смысле Руссо-композитор оказался столь же злободне­вен, как и Руссо-эстетик.

Особое место среди энциклопедистов занимает Д'Аламбер. Не будучи музыкантом, но отлично разбираясь в теории музыки, не участвуя непосредственно в «войне буффонов», но сумев объ­ективно оценить ее, он обнаружил удивительную широту и бес­пристрастие в понимании всего происходившего вокруг, судил обо всем точно и остро, но без какой бы то ни было одно­сторонности. Спустя шесть лет после удаления буффонов из Парижа Д'Аламбер осветил итоги прошедшей музыкально-эсте­тической дискуссии в трактате «О свободе музыки» (1760), за­метив, что хочет «мирно разобраться в нашем музыкальном споре».


Прежде всего он выразил свое удивление: столько пи­шут о свободе торговли, браков, прессы, живописи, но почему-то никто не написал о свободе музыки. И дальше, как будто бы в ироническом тоне, обнажает смысл этих слов и их понима­ние «некоторыми людьми». «Свобода в музыке, — поясняет Д'Аламбер, — предполагает свободу чувствовать; свобода чув­ствовать влечет за собой свободу мыслить, за которой следует свобода действовать, а эта последняя является гибелью госу­дарства. Поэтому давайте сохраним Оперу в том виде, в каком она существует, если мы хотим сохранить королевство; ограни­чим вольности в пении, если не хотим, чтобы за ними после­довали вольности речи. [...] Трудно поверить, но фактом явля­ется то, что для некоторых людей слова „буффон", „республи­канец", „фрондер" — я чуть не упустил — „материалист" — все это — синонимы» 23. Д'Аламбер словно иронизирует над подоб­ным ходом мыслей — и в то же время пользуется случаем, что­бы договорить их до конца, поставив все точки над i.

Воздавая должное буффонам и понимая, что моральная по­беда осталась за ними, Д'Аламбер не отрицает достоинств фран­цузской оперы как синтетического спектакля. Не принимает он и ограничения вкусов определенными жанрами: «Служанка-гос­пожа», с его точки зрения, не унижает величия «Армиды» Люл­ли, а «Мещанин во дворянстве» Мольера — величия «Цинны» Корнеля. Отмечает Д'Аламбер сходство суждений Руссо и абба­та Рагене о французской музыке, показывая при этом, как различен был их резонанс в начале века (когда Рагене был «мятежником-одиночкой») и в середине его (когда памфлеты

23 Цит. по кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков, с. 467.

206

Руссо возбудили ожесточенные споры). Гораздо беспристрастнее других своих единомышленников судит Д'Аламбер о Рамо, в чем мы уже отчасти убедились. «Платею» Рамо он называет шедевром композитора и шедевром французской музыки. Неоце­нимое значение для пропаганды теоретических трудов Рамо имел трактат Д'Аламбера «Теоретические и практические элементы музыки» (1752), в котором он в доступной форме изложил главные идеи учения о гармонии и тем самым внес для чита­телей ясность там, где Рамо выражал свои мысли в гораздо более сложной и пристрастной форме.


Мудро и прозорливо оце­нил Д' Аламбер весь творческий путь, пройденный Рамо, заме­тив, что от начала до конца этого пути «расстояние значительно больше, чем от точки, на которой мы сегодня находимся, до той, к которой мы придем в будущем» 24.

Существо музыкального искусства Д'Аламбер понимал при­мерно так же, как Руссо: «Музыка... стала мало-помалу видом речи или даже языка, посредством которого выражаются раз­личные чувства души или, вернее, ее различные страсти» 25, — писал он в предисловии к «Энциклопедии». Вместе с тем Д'Алам­бер отводил музыке, говорящей одновременно воображению и чувствам, последнее место среди «подражательных искусств», поскольку в ее природе — меньший круг образов в сравнении с живописью, скульптурой и поэзией, то есть меньшему в действительности она может подражать. Нам сейчас такое суж­дение, пожалуй, покажется ограничительным, но Д'Аламбер прав в том, что изобразительные

(«подражательные») воз­можности музыки в самом деле уступают изобразительным искусствам и поэзии. Но зато она «говорит воображению и чув­ствам» по-своему не меньше, а порою и больше их, в чем, ка­жется, никто не сомневается.

На протяжении XVIII века по вопросам музыкального ис­кусства высказывались многие музыканты, музыкальные деятели и эстетики различных стран, среди них И. Маттезон и К. Шубарт в Германии, Ф. Альгаротти и Э. Артеага в Италии, ряд писателей в Англии. Но нигде музыкально-эстетическая дискус­сия не приобрела такой остроты и такого общественного резо­нанса, как во Франции эпохи Просвещения. Французские просве­тители выдвинули и обосновали основные положения музыкаль­ной эстетики своего времени, соответствовавшие «предклассическому» этапу развития самой музыки. Они опирались на ма­териалистическое (но еще не диалектическое) понимание ис­кусства в его отношении к действительности, на теорию под­ражания природе, требуя при этом от искусства значительных тем и сюжетов, правдивой передачи естественных чувств чело­века, сильных страстей и уже продвигаясь к осознанию его социальной сущности.



24  Д'Аламбер Ж. О свободе музыки. — Цит. изд., с. 462.

25  Очерк происхождения и развития наук. — Цит. изд., с. 445.

207

Французская комическая опера в качестве нового оперного жанра родилась как раз в те годы, которые проходили в Париже под знаком эстетической дискуссии. В 1752 году Руссо создал первую французскую интермедию, шедшую целиком на музыке, в 1762 году Ярмарочная комическая опера прекратила свое прежнее существование и была, так сказать, полностью легали­зирована, влившись в труппу привилегированного театра Италь­янской комедии.

На этом отрезке времени, между 1752 и 1762 годами, за­канчивается предыстория комической оперы и начинается ее история. Ряд явлений несет на себе характерный отпечаток пе­реходного периода. Так, для первых лет, под возросшим в Па­риже влиянием итальянской оперы-буффа, показательно стрем­ление и на Ярмарке использовать опыт буффонов — прежде всего, конечно, музыкальный. Не прошел бесследно у истоков комической оперы и пример Руссо с его «Деревенским колду­ном», в сущности тоже произведением переходного значения: по направлению — первой французской комической оперой, по жанровым признакам — с чертами итальянской интермедии.

Руссо не владел мастерством образованного композитора-профессионала и не питал интереса к крупной музыкальной форме без слов или без программы. Но он был музыкально одарен (смолоду надеялся посвятить себя музыке) и очень чуток к живым музыкальным запросам своего времени. Несколько раз брался он за сочинение опер, но затем уничтожал свои нотные рукописи. В 1743 году начал писать оперу-балет «Галантные музы», закончил ее в 1745 (молодой Филидор помогал Руссо в инструментовке), когда она и была исполнена для узкого кру­га. Это оказался явно неудачный опыт, да еще в жанре, чуждом Руссо; он вновь уничтожил партитуру. Помимо опер Руссо напи­сал ряд романсов, вокальных трио и мотет. Музыкальные вкусы его созрели под заметным воздействием новой итальянской му­зыки. В 1743 году он попал в Венецию (как секретарь фран­цузского посольства), и его оперные впечатления очень обно­вились.



В большой мере парадоксально появление «Деревенского колдуна» Руссо именно осенью 1752 года, когда автор этой интермедии (так она была им обозначена) уже несомненно раз­мышлял о непригодности французского языка для музыки, о его немелодичности и т. д. Получилось, что Руссо сначала доказал, что можно с успехом писать мелодичную музыку на французский текст, а затем (в 1753 году) принялся доказывать, что француз­ская музыка неизбежно страдает многими недостатками из-за немузыкальных свойств французского языка. Так или иначе Руссо написал либретто и музыку «Деревенского колдуна», его произведение было исполнено в октябре 1752 года в Фонтенбло, поставлено в 1753 году в Королевской академии музыки и принесло ему славу создателя французской комической оперы. И хотя предыстория этого жанра, как мы знаем, была очень

208

давней, а последующая история выдвинула несколько иные его признаки, все же программное выступление Руссо с его «Дере­венским колдуном» переоценить невозможно: складывавшаяся французская комическая опера была подхвачена и вынесена вперед на этой волне руссоизма.

Простота музыки и текста в «Деревенском колдуне» по-свое­му демократична: Руссо стремился противопоставить свое про­изведение господствовавшему во Франции оперному театру. Он избрал для этого простой, бесхитростный сюжет (в разных ва­риантах популярный в XVIII веке) и развил его в духе соб­ственных идей о добродетели людей, близких к природе, не ис­порченных цивилизацией, о чистоте и искренности их естествен­ных чувств. Он стремился придать занимательность интриге, выведя на сцену сметливого колдуна, небескорыстно устраи­вающего судьбы молодых влюбленных. Он провел в диверти­сменте старую как мир тему, известную уже у Адама де ла Аль: молодая крестьянка отвергает ухаживания придворного ради своего деревенского жениха.

В музыкальной композиции «Деревенского колдуна» Руссо опирался одновременно и на опыт Ярмарки — ее песенки, во­девили, танцы, пантомиму, и на пример итальянских интермедий с их речитативами, не оставлявшими места для разговорных диалогов.


В композиторской деятельности Руссо были, конечно, признаки дилетантизма. Но в малой форме интермедии и в скромных рамках ее музыкальных номеров он достойно спра­вился со своей задачей. Главное же, он точно попал в цель, уловил новые веяния, новые потребности времени и общества. Сам Руссо утверждал, что ни одна из его работ не принесла ему такой известности, как эта маленькая пьеса.

Музыка в «Деревенском колдуне» удивительно простодушна по своему бытовому, общедоступному характеру. Мелодии близки ярмарочным. Композитора даже упрекали в плагиате, полагая, что он заимствовал свои напевы из популярных сбор­ников песен (пример 71 а, б). Возможно, что в инструментовке ему помогал Филидор. И все же целое

принадлежит Руссо: проведена его идея, выдержан несложный и свежий мелодиче­ский стиль, использован водевиль в финале, и при этом полу­чилась в итоге уже не «комедия, смешанная с ариеттами», а маленькая опера с речитативами и увертюрой.

Общий замысел увертюры к «Деревенскому колдуну» еще зависит от итальянских образцов: такова последовательность частей (Gai — Lent — Gai), таково выделение средней медлен­ной части одноименным минором. Действие начинается куплета­ми молодой крестьянской девушки Колетты: она горюет о том, . что Колен покинул ее, уехав из деревни в город. Куплеты пе­ремежаются речитативом — это уже традиция французской опе­ры. Их мелодия свежа и проста, народна в своей основе; сопровождение скромно: струнный квартет и фагот (пример 72). Куплеты Колетты необыкновенно быстро приобрели всеобщую

209

известность: их распевали повсюду. Колетта отправляется к де­ревенскому колдуну за помощью. У его дома она колеблется, пересчитывает деньги и наконец стучится в дверь. Этот неболь­шой наивно-изобразительный эпизод — прелюд-пантомима (при­мер 73). Подобные приемы были широко распространены на Ярмарке. Ария Колетты у Колдуна, хотя она и более широка и пластична, чем ее куплеты, тоже носит песенно-бытовой ха­рактер. Вскоре после спектаклей ее мелодия уже вошла во французские сборники песен без имени автора.


В сравнении с этой арией другие вокальные номера (арии Колена и Кол­дуна, дуэт Колена и Колетты) более развиты по форме и не­сколько более сложны по вокальному письму и сопровождению. После Колетты у Колдуна появляется Колен, разочарован­ный тем, что он испытал в городе, и мечтающий вернуться к своей Колетте. Влюбленные благополучно примиряются при помощи хитрого деревенского мудреца. Колдун тут же сзывает крестьян на праздник. Начинается дивертисмент, занимающий чуть ли не половину всего произведения. В этом Руссо, казалось бы, поддался французской оперной традиции. Но состав дивер­тисмента у него. иной. Сюда входят танцы, хор крестьян, романс Колена, большая пантомима, «водевиль». Наряду с менуэтами среди танцев есть и совсем простые плясовые номера народного склада. Романс Колена «В темной хижине», выражающий ос­новную мораль оперы, также получил большую известность в быту. По своему типу этот романс близок не к уличным песен­кам, а скорее к салонной вокальной лирике, излюбленной в кругу дилетантов именно во времена Руссо (он и сам создал сборник таких романсов под названием «Утешение в горестях моей жизни»). После балетной пантомимы (бесплодное ухажи­вание придворного за крестьянкой) идет заключительный «во­девиль». Сначала простую песенную мелодию исполняет сам Колдун — это ариетта о деревенской любви. Затем Колен поет куплеты на ту же мелодию, а хор подхватывает припев. Наконец мелодия переходит к Колетте — и снова звучит припев хора. Этот принцип водевиля, воспринятый Руссо от Ярмарки, несом­ненно имеет за собой глубокую народную основу в круговой песне с припевами хора — вплоть до средневековых рондо.

Руссо назвал «Деревенского колдуна» интермедией по италь­янскому образцу, но его произведение не выполняло собственно функции интермедии, а ставилось на сцене самостоятельно, как маленькая опера. Успех его был всеобщим — при дворе, в го­роде, в различных кругах общества. В придворной среде опера была воспринята как своего рода пастораль, сельская идиллия, в городе — как декларация нового, нарождавшегося направле­ния.


Удивительно, что такое наивное, несложное произведение пользовалось не только широкой, но и очень долгой популяр­ностью. При жизни Руссо текст «Деревенского колдуна» изда­вался во Франции восемнадцать раз. Спектакли «Деревенского колдуна» посещали в свое время Гёте, Россини, Шпор. От-

210

дельные постановки известны вплоть до конца XIX века. Вскоре

после первых парижских спектаклей появились английские и немецкие переделки, переводы на английский, немецкий, дат­ский, русский языки. Различного рода отголоски «Деревенского колдуна» (идейные, сюжетные, стилевые) еще долго слышались в различных европейских странах во второй половине XVIII века. Сам же Руссо не возвращался к опере. С 1762 года его захватила новая идея не комедийного, а серьезного спектакля с большим участием музыки: так возникли его «лирические сце­ны» — «Пигмалион». В них Руссо полностью отказался от во­кальной музыки и ограничился только словесным текстом, пла­стикой движений и инструментальными фрагментами, переда­вавшими все психологические нюансы в развитии драмы. По су­ществу он первый выдвинул здесь идею мелодрамы как особого жанра: от него она была воспринята другими во Фран­ции и за ее пределами. Сюжет «Пигмалиона» заимствован из десятой книги «Метаморфоз» Овидия: вдохновенная любовь ху­дожника к своему созданию — прекрасной статуе и чудесное превращение статуи в молодую девушку. В развитии сюжета Руссо акцентирует психологическую выразительность: каждое душевное движение Пигмалиона точно отмечается им и требует музыкального воплощения. По-видимому, Руссо лишь частично написал музыку к «Пигмалиону». Среди двух сохранившихся ее фрагментов один, например, характеризует Пигмалиона за его работой скульптора, прерываемой беспокойными движения­ми (смятение при воспоминании о Галатее). Однако известно, что «Пигмалион» Руссо был поставлен в 1770 году в Лионе (в частном доме) с музыкой Opaca Куанье, который не являл­ся даже композитором-профессионалом.


В тексте « лирических сцен» есть детальные пояснения для исполнителей, а лионская постановка осуществлялась при участии Руссо, который указы­вал характер и место необходимых музыкальных фрагментов. Куанье по его указаниям написал ряд отдельных, очень ко­ротких музыкальных эпизодов (иногда ограниченных двумя так­тами), передававших оттенки чувств героя, иллюстрировавших его действия, следовавших за ходом драмы. Эти эпизоды не объединены между собой: они свободно чередуются с деклама­цией.

Несомненно, и в «Пигмалионе» Руссо стремился преодолеть условности традиционного оперного театра, медленность в раз­витии действия, выспренность вокальной декламации, частые отвлечения от драмы в дивертисментах и т. д. Ограничившись только словом и инструментальной музыкой, идущей за ним, он пожертвовал, однако, целостностью музыкальной композиции и отвел музыке в этом смысле не более чем служебную роль. Тем не менее сама идея особого театрального жанра, реали­зованная в пьесе Руссо, получила быстрое признание и была подхвачена его современниками. В 1771 году текст «Пигма­лиона» оказался опубликованным во «Французском Мерку-

211

рии» — без ведома автора. Годом позже пьеса была поставлена в Фонтенбло, а в 1775 году она исполнялась в театре Фран­цузской комедии. «Пигмалионом» Руссо заинтересовались и в других странах, особенно в Италии и Германии. На его текст писали музыку французские и немецкие композиторы. К форме мелодрамы после Руссо обращались крупный чешский компози­тор Й. Бенда («Ариадна на Наксосе», 1774; «Медея», 1775), учитель Бетховена К. Г. Нефе («Софонисба», 1782) и другие авторы. В дальнейшем принцип мелодрамы получил применение по преимуществу внутри большой оперной композиции (или в те­атральной музыке), когда нужно было выделить особо драма­тические сцены из общего музыкального контекста (например, в операх Л. Керубини). Таким образом, и в этом произведе­нии, как в новом опыте, Руссо чутко уловил драматические тенденции своего времени и сумел создать образец жанра, неза­медлительно доказавшего свою жизнеспособность.



В творческой деятельности самого Руссо и «Деревенский колдун», и «Пигмалион» явились не более чем эпизодами в борь­бе за утверждение определенных идей и эстетических принци­пов. Для истории же французского музыкального театра важна оказалась не традиция Руссо (он ее не разрабатывал), а его инициатива.

Присутствие и успех буффонов в Париже отозвались и на Ярмарке как более непосредственно, так и в отношении к во­просам комедийного музыкального театра вообще. В театре Монне на площади Сен-Лоран в июле 1753 года была, например, поставлена пьеса под названием «Менялы», созданная по образ­цу итальянских интермедий с музыкой, якобы написанной италь­янцем. В действительности же текст «Менял» был составлен Ж. Ж. Ваде (постоянным автором на Ярмарке) по сказке Лафонтена, а музыку сочинил А. Довернь, скрипач (и композитор) из Королевской академии музыки. Когда успех постановки был обеспечен, публике объявили имя композитора. Так и на Ярмарке возникали явления переходного порядка: черты итальянских ин­термедий сочетались в «Менялах» с типичными французскими «водевилями». Вскоре это подражание итальянцам, даже с пря­мым использованием их музыки, стало ощутимо не только на Ярмарке, но и в театре Итальянской комедии при участии Фа-вара. Однако французская сцена в итоге не восприняла италь­янскую традицию речитативов: они заменялись разговорными диалогами.

Независимо от того, крепло ли в дальнейшем итальянское влияние (благодаря, например, творчеству Э. Р. Дуни, итальян­ского композитора) или решительно преодолевалось, пример итальянских интермедий оказался в принципе важным для Яр­марки: это был пример музыкального спектакля самостоятель­ного значения (не пародийного, не «комедии, смешанной с ари­еттами») с ведущей ролью в нем композитора. В этом смысле успех буффонов и пример их интермедий помог обособлению

212

французской комической оперы из недр разноликих комедийных спектаклей с музыкой. К концу 1750-х годов, еще на сцене Ярмарочного театра, уже исполнялись французские комические оперы Дуни, Филидора и Монсиньи.


С 1757 года здесь снова стал работать Фавар. А в 1762 году основная часть труппы соединилась с театром Итальянской комедии (под руководством Фавара). Со своим репертуаром и со своими художественными кадрами комическая опера вступила на сцену Бургундского оте­ля, освободилась тем самым от притеснений со стороны теат­ров-монополистов и смогла с ними открыто конкурировать.

Первые этапы самостоятельного развития французской коми­ческой оперы связаны с уже названными именами композито­ров Дуни, Филидора и Монсиньи. Все они начинали работать на Ярмарке и продолжали свою деятельность в новых услови­ях — на сцене Итальянской комедии. В их время комическая опера достигла полного общественного признания и стала в дей­ствительности новой художественной силой, небезопасной для Королевской академии музыки. Преимущества нетрадиционной, более естественной и жизненной тематики, небывалые на фран­цузской оперной сцене образы героев — характерных предста­вителей третьего сословия, независимость музыки от условно­стей «большой» оперы и открытость ее для свежих воздействий извне, наконец, свобода от пышного и устарелого постановоч­ного стиля — все это было прогрессивным в новом музыкально-театральном жанре и обеспечивало ему подлинный успех. Коми­ческая опера, вне сомнений, стала самым демократическим театром Парижа в его предреволюционные десятилетия.

Вместе с тем уже на первых этапах ее существования в ней проявились различные тенденции, сопряженные как с инди­видуальностями композиторов, так и с предпочтением тех или иных тем, отчасти даже той или иной стилистики. Так, Дуни в известной мере еще соединял итальянскую и французскую линии комедийного музыкального театра; Филидор был особенно характерен в воплощении бытовых сюжетов и сочных картин быта; Монсиньи положил начало буржуазной драме в оперном театре в духе сентиментализма. Не исключены были в ранней комической опере элементы фантастики, фарса, наивной изо­бразительности, порой даже идилличности.



Эджидио Ромуальдо Дуни (1709 — 1775) был итальянцем по происхождению и воспитанию и появился в Париже уже со значительным опытом композитора, автора опер и других со­чинений. С французской музыкальной культурой он соприкоснул­ся еще в годы работы при пармском дворе. В частности, он тогда написал для Пармы комическую оперу «Нинетта при дворе» (1756) на французский текст Фавара (в свою очередь пере­работавшего либретто итальянской оперы-буффа Чампи «Бертольда при дворе»). В 1757 году Дуни выступил в театре Сен-Лоран с французской комической оперой «Художник, влюблен­ный в свою модель» (на текст Л. Ансома), а затем прочно

213

обосновался в Париже, продолжая работать в этом жанре. В творчестве Дуни, уже в профессионально зрелых образцах, как бы продолжается линия, характерная для переходного пе­риода в истории комической оперы. Итальянская буффонада, ариозная мелодика итальянского типа соединяются в его про­изведениях с куплетами и «водевилями» во французском вкусе, причем это происходит с какой-то мягкостью, сглаживающей слишком резкие контрасты. По существу Дуни творчески подчи­нился французскому искусству (что оказалось для него, видимо, естественным), но сохранил и некоторые особенности итальян­ского композитора. В Париже его произведения имели успех. Особенно понравились оперы «Два охотника и молочница» (1763, на текст Л. Ансома) и «Фея Юржель, или Что приятно дамам» (1765, на текст Фавара).

В одноактной комической опере Дуни «Два охотника и мо­лочница» отдельные арии напоминают буффонную мелодику Перголези (пример 74). Вместе с тем Дуни уже владеет спе­цифически французским стилем коротких, задорных куплетов на оперной сцене. Именно в этом стиле выдержана короткая ария «Ah! que l'amour est chose jolie!» из оперы «Фея Юржель». Она по-французски пикантна, требует подчеркивания отдельных слов, броской декламации, изящных замедлений перед началом припева, она даже более сценична, чем итальянские арии-буффа, поскольку допускает известную свободу исполнения в зависимо­сти от актерских намерений и акцентов.


Вне актерской «подачи» она менее интересна, чем итальянские арии: в ней нет ничего от «чистой» музыки, она живет только на сцене. Если в италь­янской опере-буффа ее музыкальное движение, ее ритмы опре­деляли и сценическое действие, то во французских куплетах скорее сценическим, актерским ритмом, сценической динамикой определяется весь характер их музыки (пример 75).

В годы, когда Дуни создавал свои лучшие зрелые оперы, появились и важнейшие оперные произведения Филидора, ко­торый пошел много дальше Дуни, с большей последовательно­стью определив стиль комической оперы.

Франсуа Андре Даникан-Филидор (1726 — 1795) был незаурядной личностью с широкими интересами и большим жиз­ненным опытом. Он происходил из семьи потомственных музы­кантов, в юности занимался музыкой под руководством Кампра. Как выдающемуся шахматисту ему пришлось бывать в Голлан­дии, Германии, Англии, особенно много — в Лондоне (где он и умер). Филидор имел возможность на месте слушать оратории Генделя, знакомиться с австро-немецкой музыкой и тем самым значительно пополнять круг своих музыкальных впечатлений. Не мог не знать он и итальянскую музыку, которая тогда зву­чала повсюду. Композитор-профессионал, Филидор владел круп­ной музыкальной формой; его опера «Эрнелинда» была постав­лена в 1767 году на сцене Королевской академии музыки; ему принадлежит также монументальное хоровое произведение

214

«Carmen saecularu». Тем удивительнее, что над ним не тяготели профессиональные нормы и традиции, которые могли бы отя­желить его творчество в комическом жанре или связать, ограни­чить его смелую, даже дерзкую театральную фантазию, которой • он дал волю на Ярмарке.

Первые оперы Филидора написаны для Ярмарочного театра. Из них выделяются одноактная опера «Блез-сапожник» (1759, на текст М. Ж. Седена) и опера в двух актах «Кузнец» (1761, на текст Кетана и Л. Ансома). В дальнейшем его произведения шли на сцене театра Итальянской комедии. При всех сюжетных различиях комические оперы Филидора остаются по преимуще­ству бытовыми пьесами, даже несмотря на фантастику в отдель­ных из них.


Сам выбор сюжетов очень показателен для него в этом отношении. «Блез-сапожник» — это жанровые сцены из жизни провинциального сапожника, который вместе со своей предприимчивой женой спасается от преследования кредиторов. «Кузнец» — комическая история одного деревенского сватовства. «Санхо Панса на своем острове» (1762) — комедийно-жанровый фрагмент из романа Сервантеса. «Дровосек» (1763) — коме­дийное истолкование фантастики (Юпитер лишает дара речи болтливую жену дровосека). «Колдун» (1764), тема которого (деревенская верность) близка Руссо, особенно богат жанро­выми сценами. «Том Джонс» (1765, по известному роману Г. Филдинга) стоит ближе всего к «семейной» буржуазной драме. В бытовой опере Филидора яснее проступают принципы но­вой социально-тенденциозной морали, чем в итальянской опере-буффа. Она с этой точки зрения последовательнее в своей те­матике, ее персонажи менее напоминают о масках. Ее коло­ритные жанровые сцены более широки и жизненны. Так, «Куз­нец» начинается жанровой сценой прямо в кузнице (пример 76). Ритм ударов молота положен в основу песни, хотя композитор при этом вовсе не стремится к натуралистическим эффектам. Дуэт Агаты и Блеза из оперы «Колдун» — яркая, живая жан­ровая сценка: девушка гладит белье и грозит горячим утюгом назойливому ухаживателю. Острокомедийный жанровый харак­тер носит ария болтливой хозяйки о домашних хлопотах из оперы «Дровосек». Весьма колоритны и такие жанровые сцены, как квартет пьяниц в опере «Том Джонс».

От ранних комических опер для Ярмарки Филидор прошел быстрый, но значительный путь до зрелых произведений: ком­позитор рос вместе со своим театром. Однако и первые оперы Филидора в принципе отличаются от ярмарочных комедий с музыкой. В маленькой опере «Блез-сапожник» наряду с просты­ми куплетами есть и арии с сопровождением солирующих ин­струментов (ария Блезины с солирующим гобоем) и довольно развитые комические ансамбли. Увертюра здесь отсутствует. Опера начинается диалогом и дуэтом супругов — Блеза и Бле­зины.


Небольшая песенка Блеза («...будем сегодня радоваться Жизни — завтра мы можем умереть») еще совсем не похожа на

215

оперную арию: это обычные «ярмарочные» куплеты (пример 77). Появляется полиция, чтобы сделать опись имущества в доме Блеза за его долги. Диалогическая сцена переходит в квартет: двое полицейских производят опись; Блез и Блезина в отчаянии. Квартет трактован как жанровая сценка, достаточно необычная в оперном театре. На острокомедийных эффектах построены та­кие ансамбли, как комический «игровой» дуэт Блеза и Блезины (они разыгрывают своего квартирного хозяина Пенса, неравнодушного к Блезине, она делает вид, что плачет под угрозами Блеза) и фарсовое трио их с Пенсом (тот спрятан Блезиной в шкафу, Блез притворно требует у жены ключ от шкафа, Блезина притворяется испуганной). В обоих случаях ансамбли представляют живой комедийно-сценический интерес. Но музыка здесь не столько передает общую атмосферу суеты, суматохи и смешного оживления (как бывало в опере-буффа), сколько стремится скорее к комическому звукоподражанию, к фиксации деталей в поведении действующих лиц: таковы при­творные рыдания Блезины (в дуэте), изображение дрожи пе­репуганного Пенса (в трио).

В сравнении с этой оперой Филидора его «лирическая коме­дия» (как обозначил ее автор) «Том Джонс» гораздо более развернута, содержательна, драматична. По композиционному замыслу она уже ни в какой мере не ограничена возможно­стями Ярмарочного театра. В ней три акта, довольно большая увертюра, развитые ансамбли (дуэт в начале первого акта, сек­стет в конце второго, квартет в начале третьего), даже хор. Впрочем, заключается вся опера «водевилем», как это было при­нято и на Ярмарке. Сольные номера «Тома Джонса» приоб­ретают более широкий, собственно ариозный характер. Некото­рые из них проникнуты лирической чувствительностью, например ариетта Тома в несчастье (начало третьего акта). В ансамблях намечена драматическая индивидуализация партий. Так, в дуэте Софии с отцом (он противится ее любви к Тому) ее партия отличается патетически-чувствительным драматизмом, тогда как басовая партия отца — большой силой энергии и широтой.



Музыкальная стилистика в операх Филидора достаточно свое­образна, хотя он кое-чем все-таки обязан и опере-буффа (но, конечно, совсем не в такой мере, как Дуни). На пути от ярма­рочного куплета к оперной арии ему пришлось опираться не на опыт лирической трагедии, а скорее на пример итальянской оперной арии. Стремясь раздвинуть вокальную форму, Филидор писал некоторые большие арии в сонатной схеме, причем учился этому у итальянцев. Поэтому в его мелодическом складе большое значение приобретают не только черты французской песни-танца или песни-романса, но и итальянский тип мелодического дви­жения, в частности мелодическая буффонада. Для Филидора, например, весьма характерна типично французская танцевальная мелодия в ариетте Симоны («Колдун») — и одновременно почти в такой же мере показательна чисто буффонная мелодия в

216

ариетте Марго («Дровосек») (пример 78 а, б). Порою вокальные номера в его операх соединяют ярчайшие признаки французской театральной музыки (с ее ярмарочными традициями) и общие принципы музыкального развития, близкие не только крупным вокальным, но и инструментальным формам. Такова ария великолепно-хвастливого кучера из оперы «Кузнец». Филидор необыкновенно изобретателен здесь по части звукоподражатель­ных эффектов — это в духе Ярмарки. Однако такая сугубо сце­ническая, даже фарсовая изобразительность не препятствует це­лому уложиться в форму сонаты. В арии возникают как бы две грани комедийного образа. Первая часть ее («Блестящ в своей роли... когда я везу герцогиню... я правлю с нежно­стью...»), Moderato, начинается в D-dur в характере песни; от пения кучер переходит к нотированному щелканью языком, словно погоняет лошадей. Вторая часть арии («Когда я везу петиметра, я — как порох...»), Allegro, A-dur, контрастирует пер­вой: стремительное движение мелодии сочетается здесь с целым потоком звукоподражаний (грохот коляски, выкрики кучера; пример 79 а, б). И все это в конечном счете подчинено компо­зиционному принципу старой сонаты.



При своеобразии ярмарочного наследия и некоторой наив­ ности приемов ранней комической оперы, ее тематика, содер­жание, ее образы новы и важны для Франции второй поло­вины XVIII века. В шутливой, популярной форме, весело и не­притязательно она показывала на сцене именно то, что было близко и понятно многим. С первых своих шагов она значи­тельно дальше отстояла от французской лирической трагедии, чем итальянская опера-буффа — от оперы seria. Комическая опе­ра родилась во Франции как искусство третьего сословия. Ин­терес к обыденной жизни, к городскому и деревенскому быту простых, отнюдь не титулованных, не знатных и не богатых людей, к буржуазной «семейной» драме — и вместе с тем не­сложная, ясная, демократическая стилистика в принципе отли­чают молодую комическую оперу от традиционного французского оперного искусства.

Развиваясь и усложняясь в дальнейшем, французская коми­ческая опера шла по своему собственному пути и оставалась свободной от каких-либо влияний придворного театра. Вся об­щественная атмосфера предреволюционной Франции могла лишь поддерживать и питать социальную тенденциозность комической оперы. К 1770-м годам в ее рамках заметно выдвигается на­правление «серьезной комедии». Общественное положение, се­мейные отношения как темы, права и достоинства человека независимо от рождения и вопреки сословным предрассудкам как ее мораль — такова была концепция «серьезной комедии» у Дидро. Комическая опера в предреволюционные десятиле­тия весьма близка этим идеям Дидро. Она является в ряде случаев именно типом серьезной комедии и избирает своих ге­роев — в их общественном положении или семейных отноше-

217

ниях — вне зависимости от сословных предрассудков. Как бы ни углублялось при этом содержание комической оперы, как бы ни расширялись ее выразительные возможности, она не по­рывает связи с традицией ярмарочных театров, оставаясь, как и прежде, демократическим в своей основе искусством. Направ­ление серьезной комедии не вытесняет других разновидностей комической оперы: и легкая бытовая комедия, и идиллия, и феерия, и сказочная фантастика, хорошо известные еще на Ярмарке, продолжают свое развитие в ее рамках.


Но стремление к новой, серьезной тематике, к драме буржуазного типа ста­ новится едва ли не важнейшей тенденцией комической оперы к 1770-м годам.

Это зарождающееся направление ярче всего представлено на первых порах творчеством Монсиньи. Среди его произве­дений есть оперы разного типа: сказочно-феерического («Пре­красная Арсена», 1773), комедийно-бытового («Роза и Кола», 1764), патриархально-идиллического, в руссоистском духе («Ко­роль и фермер», 1762), с элементами фарса («Одураченный кади», 1761) или экзотики («Алина, королева Голконды», 1766). Но лучше всего ему удавались чувствительные семейные драмы: «Дезертир» (1769), «Феликс, или Найденыш» (1777). «Дезер­тир» — самая известная опера Монсиньи в свое время — полнее других характеризует его место в истории комического оперного жанра.

Пьер Александр Монсиньи (1729 — 1817) начал сочинять му­зыку довольно поздно. Систематического музыкального обра­зования он не получил, в детстве обучался игре на скрипке, позднее занимался по композиции у П. Джанотти, но в основном был, видимо, самоучкой. Впоследствии он сохранил некоторую творческую наивность, мало присущую композиторам-профессио­налам, но нисколько не вредившую его свежему и естествен­ному музыкальному дарованию. Первые произведения Монсиньи были написаны еще для Ярмарки («Нескромные признания», 1759), а затем он, как и другие композиторы его поколения, работал уже в театре Итальянской комедии. Творческие интересы Монсиньи были ограничены именно жанром комической оперы. Лучшие его произведения близки к художественному направле­нию сентиментализма, как он выражен, например, в живописи его современника Шардена.

Либреттистом Монсиньи был в «Дезертире» М. Ж. Седен, известный драматург в жанре серьезной буржуазной комедии. Вкусы и творческие устремления Монсиньи и Седена хорошо сошлись. На его либретто Монсиньи написал также оперы «Роза и Кола» и «Алина, королева Голконды». Седен оказался от­личным либреттистом. Сфера комической оперы, понимаемой в духе буржуазной драмы, была ему близка.


Его либретто напи­саны, с одной стороны, на уровне полноценных комедий, с дру­гой же — рассчитаны на сотрудничество с композитором и пото­му не содержат лишних длиннот или отвлечений от основной

218

линии действия и снабжены ремарками, существенными для му­зыкально-драматического смысла произведения.

Сюжетный замысел «Дезертира» весьма характерен для своего времени: героем, обрисованным с полным сочувствием, является простой человек, солдат; действие происходит в ос­новном в семье его невесты, дочери фермера; за невольное дезертирство герою грозит казнь, от которой его спасают в самый последний момент; остродраматические сцены череду­ются с жанровыми сценами даже в тюрьме; сельская жизнь несколько идеализирована. В целом комическое начало отодви­нуто на второй план (буффонада весельчака Монтосьеля в тюрь­ме), но не исключено, поскольку оттеняет драму.

Драматическое напряжение сказывается не только в развитии фабулы: оно в значительной степени определяет характер музыки. При этом она даже в своих патетических моментах продол­жает быть жизненной и искренней, лишенной какой бы то ни было выспренности. Благородный герой остается простым чело­веком — в этом главная новизна «Дезертира» Седена — Мон­синьи. На примере оперы хорошо видно, как возрастает роль музыки в комической опере. Несмотря на то что разговорные диалоги и здесь занимают значительное место, все-таки музы­кальная композиция очень расширена, углублены музыкальные связи, использованы приемы аккомпанированного речитатива в его драматическом понимании, словом, комическая опера все более становится музыкальной композицией.

Большая и содержательная увертюра к «Дезертиру» инте­ресна своей образностью, своим внутренним, органическим род­ством с образами оперы. Ее очень любили в XVIII веке, исполняя и помимо оперы. Частные тематические связи между увертюрой и музыкальным материалом оперы совсем не велики: лишь одна из ее тем проходит затем в финале. Структура ее проста и сим­метрична (ABCB1C1B1A1), но основной интерес композиции за­ключается не в проведении сонатного (или иного) структурного принципа, а в чередовании нескольких характерных образов, соответствующих по духу (не тематически!) содержанию даль­нейшего.


Первый ( и последний) раздел увертюры, Allegretto, имеет жанровое значение: это нечто вроде крестьянского марша, который напоминается в финале оперы, в сцене общей радости при спасении героя. Второй раздел (его материал возвраща­ется затем два раза), Presto, воплощает драматическую суть оперы, ее напряженное беспокойство. Здесь применены типич­ные в таких случаях приемы: тремоло басов, ходы по звукам уменьшенного септаккорда, прерывистость мелодики, динамиче­ские контрасты. Третий (и пятый) раздел, Pastorale, прост и спокоен. В противоположность бурному Presto он пластичен по форме и прозрачен по фактуре. Его идиллический облик не чужд сентиментальности. В нем выражено именно идиллическое, добродетельное, «семейное» начало оперы (пример 80). В идиллических тонах открывается и первый акт оперы. Ари-

219

етты Луизы (невесты солдата Алексея) и песенка служанки Жанетты носят простой, несколько наивный характер, отчасти близкий даже куплетам Руссо. Впрочем, Монсиньи нисколько не ограничивается музыкой подобного рода, обычной еще для ярмарочных «комедий с ариеттами». Вся партия главного героя, Алексея, выдержана в ином характере, как благородная бари­тоновая партия, цельная и развитая: большие арии и аккомпанированный речитатив сообщают ей серьезный драматический облик. Первая же ария Алексея (он мечтает о свидании с Луи­зой) резко отличается от предшествующих ей куплетов своей ши­ротой и взволнованностью. В ней появляются уже драматические акценты: «Но... но... я трепещу», — поет Алексей в неясном пред­чувствии беды, и сопровождение по своему типу напоминает музыку Presto из увертюры. Беда приходит. Алексей надеялся повидаться со своей невестой, а встречает свадебную процессию: его Луиза, оказывается, выходит замуж за другого. Алексей в отчаянии. Здесь Монсиньи использует выразительные средства, необычные для комической оперы: аккомпанированный речитатив героя носит подчеркнуто драматический, напряженный характер (смены темпов, высокая тесситура, синкопированные аккорды и тремоло в сопровождении; пример 81).



Между тем Алексея сознательно ввели в заблуждение. Когда покровительствовавшая ему герцогиня выхлопотала для него кратковременный отпуск, она поставила семье его невесты нелепое условие — разыграть перед ним свадьбу Луизы с Бертраном, чтобы напугать Алексея. Он принял эту дурацкую шутку всерьез, пришел в ужас и со­брался навсегда покинуть страну. Тут его приняли за дезертира и бросили в тюрьму. Этот сюжетный мотив, создающий ложную драму для героя, служит либреттисту и композитору также для обличения «знатных» покровителей с их бессердечием и произ­волом. Первый акт «Дезертира» завершается драматическим ансамблем: стража задерживает Алексея. В стремлении придать целому большую завершенность Монсиньи (как и другие вслед за ним) вводит между первым и вторым актами оперы небольшой музыкальный антракт: инструментальная пьеса возвращает слу­шателей к началу первого акта, так как совпадает по музыке с ариеттой Луизы. Этим подчеркивается также значение ее чи­стого образа — вопреки подозрениям Алексея.

Сцены второго акта разыгрываются в тюрьме, где находится Алексей. Мелодраматические по характеру эпизоды (Луиза и ее отец на свидании с заключенным) чередуются с жанровыми. Серьезная, патетическая ария Алексея состоит из двух частей. Первая, героическая, близка типичному в то время началу со­натного allegro; вторая, лирическая, подобна второй же теме allegro или медленной части симфонического цикла. Этой па­тетике противопоставлена шуточная ария пьяницы Монтосьеля, тоже находящегося в тюрьме. Луиза исполняет трогательный романс, скорее сентиментальный, чем драматический. По своим масштабам (трехчастная форма со средней частью в одноимен-

220

ном миноре) он уже выходит за скромные рамки, привычные для ранней комической оперы (романс Колена у Руссо). Большое мелодраматическое трио (Алексей, Луиза и ее отец) начинается в очень быстром темпе, как взволнованное фугато на остро­выразительную тему (интонация уменьшенной септимы в резком падении; аналогичное фугированное трио есть и в опере «Роза и Кола»).


Подобное применение полифонических приемов тоже было новым для жанра комической оперы: Монсиньи стремился, видимо, драматизировать ансамбль, активизировать его партии, расширить музыкальную композицию. Однако за драматической семейной сценой следует веселая сценка Монтосьеля и Бертрана, которая заключает второй акт. Здесь проведена простая, но остроумная композиционная идея. Сперва Бертран исполняет свои куплеты, потом Монтосьель — свои, после чего они, в дуэте, поют их одновременно и их мелодии контрапунктируют одна другой. Этот" же прием позднее применил Л. Керубини в опере «Лодоиска» (1791).

Третий акт, обещающий, казалось бы, трагическую развязку (Алексею грозит смертная казнь), начинается дурашливой арией Монтосьеля, которая в данном случае выполняет функцию тор­можения драмы. После нее особенно серьезной представляется партия Алексея, ожидающего смерти. Все его три арии отли­чаются простой и благородной выразительностью. Медленное Движение, некоторая доля патетики в декламации, большая серь­езность характерны для них. Новый гуманизм серьезной коме­дии, возвышающий личность простого человека, раскрывающий все благородство и всю глубину его душевного горя, находит здесь свое воплощение. Первая из арий (Adagio, f-moll) с ее характерным тональным колоритом (Гретри считал f-moll «тро­гательным»), с ее патетическими интонациями (увеличенная се­кунда в мелодии!) и динамическими контрастами более мело­драматична, чем вторая (Moderato, e-moll), удивительная по широте и благородству «баритоновой» кантилены (при­мер 82 а, б). Сама идея поручить партию молодого героя не тенору, как было принято, a баритону продиктована желанием композитора придать ей характер мужественной серьезности, подлинного героизма. Счастливая развязка не нарушает цельно­сти в партии Алексея и не вносит ничего особенно нового в музыкальные характеристики действующих лиц: интерес ее за­ключается в другом. Эта развязка предвещает тип так называе­мой «оперы спасения», в которой драматическое напряжение достигает своей вершины (герой или героиня обречены на ги­бель) и лишь тогда приходит неожиданное спасение.


Так и в «Дезертире». Когда Алексея готовят к казни, Луиза приносит ему прощение, которое она лично вымолила у проезжавшего поблизости короля.

Из других опер Монсиньи ближе всего к «Дезертиру» как к серьезной комедии стоит более ранняя и более наивная опера «Король и фермер». Сюжет этот был в разных вариантах очень

221

популярен в XVIII веке. Его происхождение, по-видимому, ис­панское, хотя французы в свою очередь заимствовали его из английской сказки «Король и мельник» (позднее сходным сю­жетом заинтересовался Хиллер в немецком зингшпиле «Охота», 1770). Противопоставление короля и придворной среды сельской добродетели и сельской простоте и при этом патриархальная идеализация личности монарха — весьма характерная тенденция для тех времен, когда философы еще надеялись воздействовать на «просвещенных» монархов.

По своим жанровым особенностям оперы Монсиньи далеко не одинаковы, но тем не менее между ними всегда есть при­знаки внутреннего родства. Даже «комедия-феерия», волшебная сказка «Прекрасная Арсена» содержит жанровые сцены: Арсена бежит из волшебного царства и встречает в лесу угольщика, который выступает здесь как чисто бытовой, комедийный пер­сонаж. Но вместе с тем в этой опере ее феерическая основа, ее декоративно-гедонистическое начало (чудесное царство вол­шебницы Алины с его нимфами и оживающими статуями) опре­деляют и некоторые особенности вокального стиля. Грация в духе рококо (хор нимф), обилие мелизмов, блестящие колора­туры в ариях Арсены, концертирование отдельных инструмен­тов придают целому характер красивой нарядности, картинно­сти. В музыкальном же отношении Монсиньи до известной сте­пени приближается к сладостно-итальянскому bel canto. Ново для жанра комической оперы расширение звукоизобразительной функции музыки. В «Прекрасной Арсене» оркестровая картина бури сопровождает арию героини, застигнутой стихией в лесу, и по своим изобразительным приемам (тремоландо, хроматизмы, динамические контрасты) приближается к тому, что было созда­но в «Бурях» Маре и Рамо.



В итоге можно заметить, что Монсиньи значительно обога­тил французскую комическую оперу, расширив круг ее сюжетов, углубив значение в ней музыки и укрепив музыкальную ком­позицию в целом. Наиболее же важной его исторической за­слугой была трактовка жанра как серьезной комедии с благо­родным героем из народа в ее центре. Впервые на сцену фран­цузского музыкального театра был выведен положительный герой не мифологического или легендарного происхождения, не властитель или полководец, не рыцарь или добрый волшебник, а всего лишь скромный представитель третьего сословия, под­невольный деревенский солдат.

Второе поколение композиторов, работавших в жанре комиче­ской оперы, уже ни в какой мере не было связано с тради­циями Ярмарки: Гретри, Далейрак, Дезед и другие. Некоторые из них лишь начинали свой творческий путь: первые оперы Н. М. Далейрака (1753 — 1809) появились только в 1780-е годы. Как и Гретри, он еще много сделал в дальнейшем, в годы Французской революции и позднее. Гретри же, начавший свой творческий путь в середине 1760-х годов, успел и в предре-

222

волюционный период создать около сорока оперных произведений и бесспорно занял первое место среди композиторов этого поколения. Все свои помыслы он связывал с сочинением на текст, инструментальную музыку понимал в основном как про­граммную, придавал большое значение музыкальной живописи, передаче колорита места и времени. И вместе с тем он был, вне сомнений, прежде всего музыкантом, более музыкантом, чем его предшественники в комической опере. Судя по высказыва­ниям Гретри, он постоянно обдумывал, как именно нужно под­ходить к сочинению музыки на текст, взвешивал возможности мелодии в отношении к слову, заботился о «верности природе», о правдивости в передаче человеческих чувств, стремился поде­литься каждым творческим замыслом, словом, хорошо осознавал и обосновывал свои намерения. Направление его эстетики явно просветительское, она близка французским энциклопедистам.


Из­ лагает он свои воззрения если не систематично (ему свойственна свобода литературного высказывания, эссеизм), то, казалось бы, с большой долей рационализма. Творчество же его, по-француз­ски умное и тонкое, более всего сильно, однако, отнюдь не ра­ционализмом, а естественной поэтичностью, тем прирожденным чувством красоты, которое дается художнику вместе с его при­званием, тем даром образной свежести, какой невозможно «обосновать». Вслушиваясь в музыку Гретри, очень трудно пред­ставить его взвешивающим каждый творческий шаг, доказы­вающим самому себе, что он только по зрелом размышлении поступает так, а не иначе. Во многом Гретри близок сентимен­тализму: музыка — это выражение наших чувств, по его убеж­дению. Похоже на то, что он размышляет над музыкой, когда она уже создана им, когда она уже возникла, и он стремится «объяснить» ее. Поэт в процессе творчества, он становится тео­ретиком-рационалистом в его объяснении. В этом есть даже что-то простодушное, ибо творческая фантазия Гретри глубже его интеллекта, а он, видимо, думал иначе.

По происхождению Андре Эрнест Модест Гретри (1741 — 1813) был бельгийцем. До того как он стал оперным компо­зитором, он прошел музыкальную подготовку несколько иную, чем его предшественники в сфере комической оперы. Отец его был скрипачом в церковных оркестрах, дед — трактирщиком, любителем музыки. Детство Гретри протекало в трудной и до­вольно убогой обстановке. Музыкальное образование его нача­лось в льежской церковно-певческой школе, где он стал солистом хора. Занимался музыкой он также под руководством местных музыкантов, в том числе органиста Н. Реннекана. Уже в юности сочинял церковную музыку, мотеты, отдельные арии. Однако основные художественные впечатления, определившие дальней­ший путь композитора, получил от итальянской оперы, которую услышал сначала в Льеже. Вокальная музыка была ему особен­но близка: пел он с детства, а в юности с успехом исполнял сложные вокальные произведения.


В 1759 году Гретри устре-

223

милея в Италию, которая так сильно влекла его, что юноша решился отправиться туда пешком, со многими трудностями и опасностями в пути. В Италии по существу завершилось музыкальное образование Гретри. Он пробыл семь лет в Риме и Болонье. Произведения Перголези, Пиччинни, Галуппи, Саккини, Йоммелли ввели его в мир итальянского оперного искусства. Более всех пленил его Перголези. Хорошо узнал Гретри музыку Пиччинни, который как раз тогда поставил свою «Добрую дочку». В Италии молодой музыкант должен был заниматься церковной музыкой, поскольку он состоял в «Льежской коллегии» в Риме, которая была учреждением духовным. Но симпатии его при­надлежали оперному театру. В 1765 году Гретри поставил в Риме свою первую оперу «Сборщицы винограда» в жанре буффа. Видимо, его дарование и его успехи были оценены в Италии по достоинству: в том же году он был избран членом Болонской филармонической академии.

Годом позже Гретри переехал в Женеву, где пробыл недолго, но успел ознакомиться с образцами французской комической оперы. Там же он встречался с Вольтером. С 1767 года молодой композитор обосновался в Париже, привлеченный туда именно оперным театром. Симпатии Гретри были с самого начала на стороне комической оперы. Она принесла ему успех и славу. Но он ею не ограничился и пробовал свои силы также в жан­рах лирической трагедии («Цефал и Прокрис», 1773; «Андро­маха», 1780) и лирической комедии («Панург», 1785), причем его произведения шли в дворцовом театре Версаля и на сцене Королевской академии музыки. Иными словами, он мог писать и «большие» оперы. Однако его призванием была комическая опера, которая лучше всего соответствовала его вкусам и твор­ческим возможностям, открывала перед ним широкое поле иска­ний. В ее пределах Гретри испробовал различные типы сюжетов, различные «наклонения» комического жанра.

Нельзя забывать, что Гретри наблюдал во французской сто­лице не только расцвет творчества Филидора и Монсиньи, не только рождение «серьезной комедии» («Дезертир»), но и рефор­маторскую деятельность Глюка начиная с 1774 года, когда в Париже была поставлена его «Ифигения в Авлиде».


Естественно, что в эти напряженные, переломные годы богато одаренный и чуткий художник не мог остановиться на одном каком-либо типе комической оперы, а до известной степени эксперименти­ровал, как бы «примериваясь» то к одной, то к другой жан­ровой разновидности музыкального театра.

Первая опера Гретри, поставленная в Париже в 1768 году, — «Гурон» (на текст Ж. Ф. Мармонтеля по повести Вольтера «Простодушный») — имела хороший успех, но, по признанию критики, музыка ее показалась итальянской. Примечательно, что избранный композитором сюжет близок руссоизму: в центре опе­ры простодушный индеец, «дитя природы», «естественный чело­век», вступивший в конфликт с «цивилизованным» обществом.

224

Впрочем, сильные стороны повести Вольтера были весьма сгла­жены либреттистом, хотя Гретри с большой серьезностью и даже глубиной воплотил в музыке благородный облик своего героя. Более полно дарование композитора проявилось в одноактной опере «Люсиль» (1769, тоже на текст Мармонтеля) — типич­ном образце трогательной «семейной» комедии на оперной сцене, прославлявшей добродетель простых людей и вызвавшей в те­атре потоки сентиментальных слез. По словам Гретри, квартет из «Люсили» «Где может быть лучше, чем в лоне своей семьи?» стал настолько популярным, что «освящал семейные праздне­ства» (пример 83). Однако в этой опере и еще более в после­дующей («Сильвен», 1770, текст Мармонтеля) заметно выдели­лись черты серьезной патетики (в «Сильвене» с гражданствен­ным оттенком), также свойственной композитору. И одновре­менно между этими двумя ранними операми Гретри возникла веселая одноактная опера «Говорящая картина» (1769, текст Л. Ансома) с элементами комедии дель арте (действие происхо­дит в Италии), даже с чертами фарса. Так из года в год компо­зитор свободно переходил от произведения к произведению, вся­кий раз усматривая для себя новый интерес в жанровых воз­можностях той или иной пьесы. За оперой-сказкой с серьезным этическим замыслом («Земира и Азор») последовал чуть ли не фарс («Друг дома»), за пасторальной комедией с морали­зирующей тенденцией («Избранница из Соланси») — лириче­ская трагедия («Цефал и Прокрис»), за идиллически патриар­хальной оперой («Старинные нравы, или Любовь Окассена и Николетты»; 1779, текст Седена) — лирическая трагедия («Ан­дромаха»), за известнейшей серьезной комической оперой («Ри­чард Львиное Сердце», 1784, текст Седена) — лирическая коме­дия («Панург на острове фонарийцев», 1785) и т.


д.

Это многообразие оперных исканий Гретри соединяется с вполне определенными тенденциями композитора как в предпоч­тении серьезной комедии перед другими разновидностями жанра, так и в стремлении к возможному единству музыкальной ком­позиции целого. Гретри может обращаться к сказке или истории, к образцам комедии дель арте или экзотическим сюжетам («Ка­ирский караван», 1783), но чаще всего он выделяет и углубляет в произведении все, что относится к лирико-драматической сто­роне сюжета, к его трогательно-патетическим моментам. И од­новременно он старается объединить и укрепить музыкальную композицию оперы различного рода внутренними связями, рас­ширить роль музыки в опере и потеснить чисто диалогическую часть.

До Гретри музыка комической оперы, за редкими исключе­ниями, не отличалась глубиной психологической выразительно­сти или тонкостью в передаче местного колорита, не давала даже тех цельных образов, того единства настроения, какие уже присутствовали в опере-буффа. Она еще почти не знала цельных музыкальных характеров (Алексей у Монсиньи — ис-

225

ключение). Ей не хватало музыкальной широты и в отдельных номерах, и тем более в композиции целого. Гретри усилил и развил именно музыкальную основу комической оперы, стремясь преодолеть традиции комедии с музыкальными номерами. Он создавал большие сцены сплошь на музыке, писал программные увертюры, музыку для антрактов, пытался даже ввести лейттему как своего рода музыкальный стержень композиции. В различ­ных произведениях, при неодинаковой их жанровой природе, всег­да ощутимы индивидуальные склонности Гретри, его личная творческая манера. Он любит выделять не только лирико-сентиментальное, но, в частности, элегическое, особенное, неповто­римое в лирике. Его привлекают тонкости музыкальной живо­писи, природа, экзотический колорит, жанровые моменты, чу­десное, он надеется воспроизвести локальный, жанровый, исто­рический, «старинный» колорит. Он обладает даром романти­ческого одухотворения материала, и потому комическая опера получает у него новый поэтический облик.


Поэтичность Гретри отчасти роднит его с Паизиелло и даже с Моцартом, а его предромантические черты естественно связываются с тенденци­ями раннего романтизма XIX века.

Сатирическая острота комической оперы у Гретри несколько сглаживается, и комедийной «прямолинейности», свойственной Филидору, мы у него не найдем. Казалось бы, Гретри — не во­инствующий художник: он лучше всего чувствует себя в области новой семейной драмы. Но на самом деле он, вне сомнений, социально тенденциозен: «трогательность» его сюжетов и его героев таит в себе именно социальный пафос, поскольку она связана со страданиями добродетельного «естественного челове­ка» и обличением всяческих притеснителей и угнетателей. Опора на бытовую музыку, на водевиль остается и у Гретри в жанро­вых сценах. Но и они приобретают у него колоритное звучание, по-своему выделяясь среди других эпизодов ярко индивидуаль­ного стиля. Гретри отходит от общего, слишком обезличен­ного подчас языка комической оперы, индивидуализируя свою мелодику, отыскивая новые гармонические и тембровые краски. Его стилистика в большой мере близка уже венским классикам, у нее общие с ними основы. Но Гретри, оставаясь индивидуаль­ным, в то же время явно сохраняет французский колорит своей музыки. В использовании и развитии выразительных средств Гретри как художник и много шире, и много тоньше своих непосредственных предшественников. Новые требования он предъявляет и к певцам, и к оперному оркестру, расширяет самые масштабы вокальных номеров. Однако наряду с большими героическими ариями, романтически тонкими ариеттами он охот­но пишет прекрасные, колоритные в своей простоте жанровые куплеты. Во времена Гретри оркестр комической оперы состоял из 25 музыкантов: концертмейстер, 10 скрипачей, 2 альтиста, 3 виолончелиста, 2 контрабасиста, 2 флейтиста (они же гобо­исты), 2 фаготиста, 2 валторниста и один литаврист. Компози-

226

тор располагал, таким образом, достаточными силами для того, чтобы дифференцировать оркестровую партию в соответствии с выразительными задачами разных сцен и эпизодов каждой оперы.



Известнейшая опера Гретри «Ричард Львиное Сердце» чрез­ вычайно характерна для него во многих отношениях. Здесь ро­мантизированная старина и вместе с тем приближение ее к современности благодаря ярким жанровым сценам (крестьян­ское веселье как простая, «домашняя» трактовка отдаленной эпохи), здесь романтический колорит природы (ночь у замка, где томится Ричард) и историческая «подлинность» (старинный романс трубадура как тема Ричарда), здесь нежная лирика (чуть таинственная ария Лоретты) и сентиментальная идеали­зация верности слуги-трубадура своему заключенному королю, здесь и героические, воинственные эпизоды.

В сравнении с операми Филидора и Монсиньи музыка в этой опере занимает гораздо большее место. В некоторых сценах разговорные диалоги совершенно отсутствуют и музыкальные номера группируются в обширную композицию. Тема Ричарда — мелодия в стиле старинной французской песни — проходит в опере несколько раз, варьируясь, и как бы лейтмотивно скреп­ляет всю композицию. Гретри замечает в своих мемуарах, что он долго искал эту тему, которую провел в партитуре целиком или частями всего девять раз.

Первая же сцена оперы строится композитором как сцена музыкальная — без разговорных диалогов. Небольшая оркестро­вая интродукция непосредственно вливается в картину кресть­янского веселья (готовится празднование золотой свадьбы ме­стного жителя Матюрена). После оркестрового прелюдирования солирующая флейта исполняет нежную, словно в покачиваниях медленного танца, мелодию народного склада, которая отмечена свежестью гармонической окраски (остроумное применение VI пониженной ступени; пример 84). Музыка крестьянского танца, веселые куплеты крестьян, свободно чередуясь, сливаются в одну жанровую сцену. Куплетам крестьян противостоят в этом акте арии Блонделя и Лоретты. Блондель, товарищ и верный слуга Ричарда, разыскивает его и является в деревню под видом слепого, с поводырем. Английский король (и трубадур) Ричард взят врагами в плен и заключен в замок, вблизи которого нахо­дится эта веселящаяся деревня.


Блондель выражает свои пла­менные чувства в арии «О Ричард, о мой король» (Moderato, C-dur), которая создает весьма характерный для Гретри образ «трогательной героики» (пример 85). Большая, мелодически широ­кая, по своему складу близкая венской классической музыке, она одновременно героически фанфарна и благородно чувствительна. Из-за своего текста эта ария получила дурную славу во время революции, когда ее распевали роялисты, заменяя имя Ричарда именем Людовика (XVI). Однако сам композитор не смотрел на своего Ричарда глазами роялиста. Ему казался романтичным

227

образ Ричарда — пленного, рыцаря и трубадура, но не власти­теля. В годы революции Гретри с большим увлечением создавал тираноборческие драмы («Вильгельм Телль», «Тиран Дионисий»). Ария Лоретты (Andante spiritoso, f-moll) из первого акта «Ри­чарда» получила у нас особую известность благодаря исполь­зованию ее мелодии в «Пиковой даме» Чайковского, который пленился ее художественной тонкостью, легким колоритом таин­ственного, столь важным для него в сцене спальни у графини. Лоретта ждет к себе на свидание влюбленного Флорестана — и боится этого ночного свидания. Гретри с большим вкусом и удивительно своеобразно передал в ее арии поэтическое на­строение легкого, приглушенного трепета и застенчивой страсти. Нежная грация мелодической линии и прозрачная инструмен­товка (только струнные и флейта в противовес более мощному сопровождению в арии Блонделя) сообщают ей особую интим­ность, камерность, словно она поется вполголоса (пример 86). Когда в дом местного фермера, отца Лоретты, прибывает Мар­гарита Фландрская, возлюбленная Ричарда, Блондель, чтобы дать ей знать о Ричарде, исполняет мелодию его песни (лейт­мотив оперы), сперва наигрывая ее на скрипке (пример 87), а затем проводя во всю ширь (вариации на ее тему). Слуги фер­мера приглашают Блонделя к общему ужину. Акт завершается застольными куплетами Блонделя. Мелодическая свежесть этих куплетов определяется прежде всего их прекрасным припевом.


Наступает ночь. Кончается пирушка, все расходятся на покой. Большое оркестровое заключение еще напоминает временами мелодию застольной песни. Эти отзвуки пирушки в ночной ти­шине как бы длят настроение сцены, не имея уже изобразитель­ных задач.

Перед началом второго акта исполняется небольшой музы­кальный антракт, имеющий колористически-выразительное зна­чение. Это своего рода ноктюрн, который должен передать ро­мантику тихой ночи, темного старинного замка, в котором за­ключен Ричард. Простая элегическая музыка окрашена особым тембровым колоритом: мелодия проходит у флейт и скрипок, валторны и трубы засурдинены, Литавры прикрыты. Такой же темный колорит выдержан и в сопровождении арии Ричарда (Allegro moderato, Es-dur). Подобно арии Блонделя, эта ария большого оперного стиля (даже виртуозная местами). Для нее тоже характерна трогательная героика. Но ария Ричарда более патетична, более напряженна, более блестяща. Когда Ричард печалится о былой славе, трубы и валторны словно напоминают о ней — и возникает фраза будущей «Марсельезы» (пример 88). Такого рода большие арии у Гретри не только по общему складу близки стилистике венских классиков, но и по форме нередко приближаются к сонатному allegro. Появляется Блон­дель. Он напевает песню Ричарда, который узнает ее, узнает издали Блонделя и присоединяется к его пению. На этот раз лейттема оперы служит основой дуэта Ричарда и Блонделя.

228

Третий акт оперы разделяется на две части. Заговор в доме фермера (с намерением освободить Ричарда), патриархальное веселье крестьянского праздника, арест фермера образуют пер­вую часть. Картина битвы (осада замка), освобождение Ри­чарда и общее веселье — вторую. Куплеты и танцы крестьян отличаются удивительной свежестью и яркостью колорита, здо­ровым остроумием, пропитаны соками народного искусства, как народные темы в симфониях Гайдна (пример 89). Среди тан­цев — быстрый вальс (в условиях XII века!), танец демокра­тического происхождения, только входивший в моду при Гретри.


Оркестровая картина битвы, которой открывается вторая часть акта, имеет изобразительно-иллюстративное значение. В данном случае (как и в сценах бури у Монсиньи) комическая опера уже захватывала ту область, которая ранее была достоянием лирической трагедии или оперы-балета в Королевской академии музыки. Торжественный и радостный общий ансамбль заключает оперу. Приверженцы Ричарда празднуют победу, влюбленные Флорестан и Лоретта радуются своему счастью. Здесь, как и обычно у Гретри, это семейное счастье, умиление — необходимое условие общего торжества. Гретри рассказывает, что он не сразу нашел нужный тон для этого финала. «Жители Парижа, — вспо­минает он, — так страстно хотели приятного окончания этой пьесы, что каждый салон присылал мне свою развязку для Ричарда» 26.

На примере оперы «Ричард Львиное Сердце» еще не видно, как сильна у Гретри и чистая комедийность, близкая, быть может, итальянской буффонаде. Его одноактная опера «Гово­рящая картина», в которой участвуют слуги Коломбина и Пьерро (как маски комедии дель арте), полна легкого комедийного веселья. Кокетливые, пикантные арии субретки, грациозные арии молодой героини-«простушки», буффонные арии комического старика, изобразительная ария-рассказ Пьерро о его путеше­ствии (оркестр тщательно иллюстрирует его повествование) чуж­ды всякой сентиментальности. Казалось бы, «Говорящая кар­тина» с ее несложным фарсовым сюжетом могла бы стать италь­янской интермедией. Популярность ее была в XVIII веке велика, в частности, и в нашей стране.

Порою в тех операх Гретри, которые могут быть названы собственно комедийными, буффонада уступает место иронии, остроумной сатире, даже с признаками аллегории. Так, в коми­ческой опере «Суд Мидаса» (1778) разыгрывается веселое сорев­нование между тягучим оперным пением традиционного стиля и «водевильным» пением комической оперы. (В основу сюжета лег тот же миф, что избран Бахом в кантате «Спор Феба с Паном».) Гретри разрешает спор в пользу комической оперы.


Многие оперы Гретри воплощают его стремление к необычно-

26 Гpeтpи А. Мемуары, или Очерки о музыке, т. 1. М. — Л.. 1939, с. 210. В русском переводе издан лишь первый том «Мемуаров».

229

мy — фантастическому, чудесному, таинственному, экзотике. В опере «Каирский караван» (1783) едва ли не впервые эта тяга к экзотике, которая ощущалась во французском театре и ранее («Пилигримы в Мекку» Филидора, «Одураченный кади» Монсиньи), получает наконец свое музыкальное выражение: в танцах на каирском базаре подчеркнута интонация увеличенной секунды, которая остается с тех пор надолго одним из характер­ных признаков «восточной экзотики» в европейской музыке (при­мер 90). Особо живописные, колористические задачи разреша­ются в увертюрах некоторых опер Гретри. Программная увер­тюра комической оперы «Великолепный» (1773) развертывает звучащую картину города — уличной жизни Флоренции. Альты и басы подражают церковному пению, трубы и литавры за сценой — как бы музыка торжественного шествия, скрипки — доносящиеся издалека звуки военного марша. Гретри просто­душно гордился этим музыкальным замыслом. Романтическим настроением проникнута оркестровая картина восхода солнца в швейцарских горах в одной из более поздних его опер.

Большой интерес представляет литературное наследие Грет­ри, в особенности его «Мемуары, или Очерки о музыке» (1789 — 1796) и «Размышления отшельника» (впервые изданы в 1919 — 1922 годы). В мемуарах автобиографическое содержание сов­мещается с постоянным разъяснением художественных намере­ний композитора и его эстетических позиций. Гретри пишет очень искренно, очень свободно, не рисуясь, но и не умаляя сделан­ного. Более всего его занимают в «Мемуарах» вопросы оперы, в частности комической оперы и ее жанровых разновидностей. Постоянно размышляет он о вопросах соотношения музыки и текста, о различном типе вокального изложения, о живописных задачах оперной партитуры. Из его высказываний ясно, что он всегда и совершенно сознательно стремился быть правдивым в оперной музыке, быть «верным природе».


В этой связи Гретри всякий раз понимал свою задачу воплощения того или иного сюжета индивидуально, старался найти особые приемы компо­зиции, оттенить нечто неповторимое. Это уже сближает его с творческим методом романтиков. Инструментальная музыка, во­обще музыка без слова или программы, более далека Гретри. Восхищаясь симфониями Гайдна, он все-таки желал бы при­писать к ним текст. Чувство музыкального колорита выражено и в литературных работах Гретри достаточно отчетливо. Он говорит о светлом и темном регистрах. Фагот для него «пате­тичен», кларнет кажется ему «скорбным», гобой — «светлым», флейта — «нежной». Каждая тональность для него окрашена особо и имеет свое настроение. В «Размышлениях отшель­ника» Гретри в самом деле размышляет в совершенно свободной форме о самых различных вещах, переходя от личных тем к общим, затрагивая своих современников, делясь своими наблюдениями над людьми, их привычками, нравами, спрашивая самого себя о чем-либо и отвечая на вопросы. Все это можно

230

было бы назвать романтической свободой высказывания, если б Гретри были свойственны особенности мировосприятия роман­тиков. Но он всегда остается на исторической почве XVIII века, как истый представитель эпохи Просвещения, как художник предреволюционной эпохи (хотя творил и в эпоху Француз­ской революции).

Многое из того, что определилось в искусстве Гретри, что намечалось в его творческом развитии, нашло свое дальнейшее продолжение в годы Французской революции. В «Ричарде», как и в «Дезертире» Монсиньи, уже созревала «опера спасения» — героический жанр, характерный для революционной эпохи (Далейрак, Керубини, Лесюэр). От легких опер-комедий Гретри пошел путь к изящным и веселым операм Изуара и Буальдье. Предромантические тенденции творчества Гретри привели в итоге к романтизированной комической опере — «Белой даме» Бу­альдье.

За тридцать с немногим лет своей истории французская комическая опера из ярмарочной комедии с музыкой стала сло­жившимся музыкально-театральным жанром самостоятельного значения, представленным крупными художественными деятеля­ми разных индивидуальностей, множеством жанровых разно­видностей, большим количеством интересных, влиятельных про­изведений.


Все, что можно было в ее рамках воплотить в пред­ революционные десятилетия, нашло свое отражение в творчестве Филидора, Монсиньи и Гретри. До появления Глюка с его ре­форматорскими операми на оперной сцене Парижа французская комическая опера была наиболее передовым оперным искусством Франции. Но и пример Глюка не лишил комическую оперу ее достоинств: «серьезная комедия» не была затронута рефор­матором и не требовала подобного вмешательства. Она продол­жала нести свою важную функцию в обществе и обнаруживала отличные возможности дальнейшего развития.

КРИСТОФ ВИЛЛИБАЛЬД ГЛЮК

Историческое значение оперной реформы Глюка. Жизненный и твор­ческий путь композитора. Истоки реформы, ее подготовка и осу­ществление. Особенности опер для Вены («Орфей», «Альцеста»). Парижский период реформы. Полемика вокруг реформаторских опер Глюка. Н. Пиччинни. Глюковская традиция.

Оперная реформа была совершена Глюком в период между 1762 и 1779 годами. Композитор приступил к ее осуществлению, имея за плечами двадцатилетний творческий опыт, будучи ав­тором многих опер в традиционном жанре seria. Ha собственном примере он превосходно узнал, что именно представляло собой серьезное оперное искусство к середине XVIII века в Западной Европе. Свободно владея его художественными принципами и его техникой, он пришел к убеждению о необходимости реформы, не только осознав ее разумом, но и почувствовав неизбежность ее «изнутри» оперной композиции.

Можно по-разному воспринимать музыку Глюка, отдавая себе отчет в том, что другие венские классики (Гайдн, Моцарт) превзошли его в широте образного содержания и совершенстве музыкального развития. Можно по-разному относиться к пред­шественникам Глюка, памятуя, что Рамо, например, был утон­ченнее и порою глубже его как художник, а лучшие итальянские мастера превосходили его в непосредственной выразительности чисто музыкального порядка, в широком мелодическом развитии. Но в отношении к опере как музыкально-драматическому жанру в целом Глюк несомненно поднялся на новую эстетическую ступень, сумев обобщить достигнутое в разных творческих шко­лах и отказаться от того, что препятствовало на пути к главной цели.


Если ему при этом пришлось пожертвовать некоторыми тонкостями в музыкально-образном отношении или некоторым «изобилием» вокальной мелодики — он знал, на что идет, и был готов к подобным жертвам: цель в полном смысле оправдывала средства.

Судить Глюка надо не по тому, от чего он вынужден был отказаться, а на основании того, что он создал. Его реформа серьезных оперных жанров не ограничена личными композитор­скими побуждениями. Глюк выполнил то, к чему бессознательно

232

уже стремились музыканты, что возвещалось передовыми эстети­ками, что требовалось эпохой: он поистине был рупором своего времени, его вкусов, его художественных идей. Показательно, что ход его реформы обнаружил ее интернациональную сущ­ность. Связанный с венской творческой школой, воспитанный на традициях итальянской оперы seria, познавший ораториаль­ное искусство Генделя и достижения комических оперных жанров Италии и Франции, Глюк завершил свою оперную реформу в Париже, на сцене Королевской академии музыки, где еще не так давно выступал со своими произведениями Рамо. Исто­рическая реформа подобного масштаба по плечу лишь художни­ку совершенно особого склада, движимому властной творческой мыслью большой силы.

На примерах итальянской оперы seria и французской лири­ческой трагедии мы уже убедились в том, что традиционное оперное искусство Италии и Франции переживало тяжелый кри­зис и становилось, в поисках выхода из него, все более проти­воречивым. Это сознавали передовые современники: Дидро жаж­дал «подлинной трагедии» на оперной сцене, Альгаротти наме­чал пути оперной реформы. Лучшие итальянские композиторы, Рамо и особенно Гендель, как будто бы продвигались к этой реформе. Но лишь тогда, когда к внутренним трудностям серь­езных оперных жанров прибавились извне требования подлинной героики в искусстве предреволюционной поры, тогда созрела социально-эстетическая основа для реформы. Показательно, что Глюк довел до конца свою реформу именно в Париже, где искал новой общественной атмосферы, понимания и признания.



Комические оперные жанры, как бы они ни расширяли круг своих тем и образов, все-таки не могли выразить высокогероиче­ское содержание, воплотить героико-трагедийные концепции: у них были свои образные пределы, определяемые существом жанра. Потребность же в подлинной, высокой героике все росла в предреволюционные годы. Художники Франции все настойчи­вее стремились создать образцы революционно-героического ис­кусства. Классически известные полотна Луи Давида («Клятва Горациев», «Брут») возникли именно в этой духовной атмосфере. И Давид, и Глюк, и другие их современники искали героические образы в античности, в мифе, в легенде. Образ простого чело­века, как бы он ни героизировался у Монсиньи или Гретри, был недостаточно высок, недостаточно обобщен, чтобы стать в центре подлинной трагедии на оперной сцене. В этом смысле оперное искусство тоже соответствовало определенному этапу в развитии французской культуры XVIII века, о котором писал Карл Маркс: «Однако как ни мало героично буржуазное об­щество, для его появления на свет понадобились героизм, самопожертвование, террор, гражданская война и битвы народов. В классически строгих традициях Римской республики гладиа­торы буржуазного общества нашли идеалы и художественные формы, иллюзии, необходимые им для того, чтобы скрыть от

233

самих себя буржуазно-ограниченное содержание своей борьбы, чтобы удержать свое воодушевление на высоте великой истори­ческой трагедии»1.

По характеру своей деятельности Глюк отнюдь не был мечта­телем или утопистом. Музыкант с большим жизненным опытом и широким кругозором, он не только ставил перед собой вы­сокие цели, но трезво, энергично выбирал пути к их достиже­нию. «Неукротимый характер», по выражению современников, он был одновременно и принципиальным, и практическим му­зыкальным деятелем.

Каков бы ни был творческий путь Глюка, как многосторонне ни связан композитор с художественными направлениями своей эпохи, его принадлежность в итоге к венской творческой школе не вызывает сомнений.


Каждый из венских классиков пришел к творческой зрелости собственным путем: Моцарт не так, как Гайдн, Гайдн не так, как Глюк. Создатель «Орфея» и «Альцесты» принадлежит к старшему поколению венских классиков, в его искусстве проявились ранние черты венской школы; но и его стилистика, и характер его образов, и наметившиеся прин­ципы изложения, формообразования и развития в конечном счете сближают его именно с венской школой — и ни с какой другой.

Кристоф Виллибальд Глюк родился 2 июля 1714 года в Эрасбахе (Бавария) в семье лесничего. Детство его прошло в Рейштадте, Крейбице, Эйзенберге (в связи с переездами семьи), пока юный любитель музыки не оставил в 1727 году родной дом, где отец противился его музыкальным занятиям. По-види­мому, Глюк был преимущественно самоучкой. Уйдя из дому, он пытался прокормить себя как музыкант — скрипач и певец. Есть сведения о том, что в 1731 — 1734 годы Глюк учился в Пражском университете, занимался музыкой под руководством чешского органиста и композитора Богуслава Матея Черногор­ского. Тогда же он выступал как органист, скрипач и виолон­челист. К 1735 году он привлек к себе внимание: приехав в Вену, нашел место в оркестре князя Лобковица, известного любителя музыки, а год спустя итальянский князь А. М. Мельци пригласил Глюка в свою капеллу в Милан. Несколько лет про­вел Глюк в Италии, что имело важное значение на его твор­ческом пути. В Милане он занимался композицией под руко­водством Дж. Б. Саммартини, известного автора ранних италь­янских симфоний «предклассического» периода. Сам Глюк напи­сал впоследствии ряд инструментальных произведений (увер­тюр, трио-сонат), но инструментальная музыка мало привлекала его. Занятия у Саммартини, надо полагать, были полезны для него как для оперного композитора.

1 Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта. — Маркс К., Эн­гельс Ф. Соч., т. 8, с. 120.

234

В 1741 году в Милане была исполнена первая опера Глюка «Артаксеркс» на самый популярный в XVIII веке текст Мета­стазио.


Затем до 1745 года включительно он создал в Италии еще семь опер seria и два пастиччо. Его произведения с успехом исполнялись в Милане, Венеции, Кремоне, Турине. Глюк быстро и уверенно овладевает мастерством оперного композитора, по­лучает признание у требовательной итальянской публики. Особо сложных задач он пока перед собой не ставил, работая в сло­жившемся жанре, в определенных традициях, опираясь на «про­веренные» либретто Метастазио (из восьми опер шесть напи­саны на его либретто). Первая известность приходит к Глюку как к итальянскому оперному маэстро. В 1745 году он получил приглашение в Лондон именно как автор итальянских опер. Там он знакомится с Генделем (о чем уже шла речь в связи с их совместным концертом в Лондоне). На сцене Хаймаркет-театра исполняются два пастиччо Глюка: «Падение гигантов» и «Артамена». Это значит, что композитор тогда не помышлял о постановке какой-либо из своих опер как музыкально-дра­матического целого, а хотел лишь показать музыку ряда опер­ных произведений, подобранную для исполнения в один вечер. Самый принцип пастиччо обнажил драматическую несостоятель­ность оперы seria в те годы: композитор отказывался от сюжета, от цельности композиции и разрешал исполнять отрывки из различных своих опер подряд словно в сюите. Превосходно овладев стилем итальянской оперы seria, Глюк на собственной практике познал и ее драматургические слабости. Музыка Глюка, однако, понравилась в Лондоне: Ч. Бёрни сообщает, что одну из его арий запомнили и долго повторяли в Англии.

Между 1746 и 1752 годами Глюк не стремился нигде обо­сноваться надолго, предпочитая работать в оперных труппах в качестве капельмейстера: сначала в итальянской труппе П. Минготти (в Гамбурге, Дрездене, на гастролях в Копенгаге­не), затем в такой же труппе Локателли (в Праге). За это время он создал еще шесть итальянских опер, которые испол­нялись в Пильнице под Дрезденом, в Вене, Копенгагене, Праге, Неаполе. Из них пять написаны на либретто Метастазио, в том числе «Узнанная Семирамида», «Эцио», «Милосердие Тита» — снова выбраны самые известные образцы.


Лишь с 1752 года Глюк поселился в Вене, где сначала был капельмейстером орке­стра у князя Йозефа Саксен-Хильдбургхаузенского, а с 1754 го­да — дирижером и композитором придворного оперного театра. Десятилетие перед реформой протекает в его творческой работе несколько по-иному, чем предыдущие годы. Всего две оперы seria возникли в этот период, обе на либретто Метастазио: «Антигона» в 1756 году для Рима и «Король-пастух» в том Же году для Вены. В связи с постановкой «Антигоны» Глюк был в Риме, где получил в награду папский орден Золотой шпоры. Тогда же появился ряд «театральных празднеств», напи­санных Глюком на тексты Метастазио для исполнения в двор-

235

цовых театрах. Однако основной интерес композитора, по-види­мому, направлен на другие жанры: между 1755 и 1761 годами он создает одну за другой французские комические оперы. В то время при австрийском дворе вошли в моду представления «во французском вкусе»: так проявились в этой сфере новые франко-австрийские политические связи. И как раз тогда же, когда французская комическая опера рождалась из ярмарочной ко­медии с музыкой, ее узнали в Вене и Глюк испытал свои силы в этом молодом жанре. На либретто Фавара он написал коми­ческую оперу «Освобожденная Цитера» (1759), на либретто Седена — «Кавардак, или Дьявольская свадьба» (1759), на либ­ретто Ансома — оперы «Остров Мерлина» (1758, по сюжету Лесажа и д'Орневаля) и «Исправленный пьяница» (1760). Иными словами, в те годы Глюк работал параллельно Дуни, Монсиньи и Филидору, располагая теми же либретто, что и они сами. Комическая опера как бы раскрепостила оперное дарование ком­позитора, открыла ему путь к бытовым, острокомедийным или комедийно-фантастическим сюжетам, к разнообразным оперным формам, в том числе малым, жанровым по своему происхож­дению. В этих операх мелодика Глюка подчас поражает своей близостью к народной песне, сближаясь с мелодикой зрелого Гайдна, носит танцевальный характер не традиционно-оперного, а скорее простонародного склада (пример 91).



Во время пребывания Глюка в Вене он имел возможность познакомиться с образцами еще незрелой венской симфонии: Моцарт только родился, Гайдн создал лишь первые квартеты и симфонии, но их предшественники, венские композиторы, уже разрабатывали новые жанры инструментальной музыки. Стили­стика Глюка в сто реформаторских произведениях бесспорно об­наруживает связь с чертами музыкального стиля венских масте­ров. Помимо того в Вене накануне создания первой реформа­торской оперы Глюк обратился к новому для него жанру ба­лета — не оперы-балета, как во Франции, а балета-пантомимы, то есть без пения. В 1761 году в венском Бургтеатре с большим успехом был поставлен его балет «Дон-Жуан» на сценарий Г. Анджолини по пьесе Мольера. И этот опыт обогатил будущего реформатора: он испытал реальные возможности драматизации танца.

Итак, Глюк познал очень многое в современной ему музы­кальной культуре. Впечатления, вынесенные в Лондоне от испол­нения ораторий Генделя, были у него из самых сильных. Фран­цузскую комическую оперу он освоил практически и, кстати, на ее примере хорошо овладел сочинением музыки на фран­цузский текст. Трудно представить, чтобы он не знал и фран­цузского традиционного оперного искусства, хотя специально стал изучать его лишь в 1764 году: вероятно, до этого оперное творчество Рамо, а быть может, и Люлли так или иначе было ему знакомо. Современные исследователи, обращаясь к дореформаторским операм Глюка, стремятся показать, что уже и там,

236

в итальянских операх seria, композитор не всегда традиционно подходил к пониманию жанра: в частности, стремился установить некоторые связи между изложением аккомпанированного речи­татива и арий, порою усилить роль оркестра, отойти от шаблона в речитативе. Но, судя даже по этим и подобным наблюде­ниям, Глюк не более других авторов отступал от традиций жанра seria. Скорее он был умерен в своих исканиях и при­держивался некоей средней линии. Во всяком случае таких про­тиворечий между старым и новым, как в операх Йоммелли, у него не было.


Глюк обладал — это надо признать — уравно­ вешенным вкусом, который не позволял ему резко отступать от типичных признаков жанра, раз уж он избрал его. Таким образом, до начала реформы Глюк овладел всеми сторонами европейской оперной культуры, по еще не двигался исподволь к пересмотру серьезных оперных жанров. Умный и энергичный, он не склонен был к беспочвенным творческим проектам. Вся жизнь Глюка до 1762 года складывалась так, что его можно назвать человеком бывалым, знающим практику музыкаль­ного театра, артистическую среду, публику, не привыкшим со­чинять без опоры на эти знания, даже без расчета на опреде­ленные условия исполнения. Половинчатость была чужда ему. Даже в период реформы он сочинял либо оперы нового типа, либо традиционные, но в последних случаях полностью придер­живался старых принципов.

Мысль о необходимости реформы оперы seria (Глюк начал с нее) сложилась у композитора не умозрительно, а на основа­нии многих разносторонних наблюдений над оперным театром современности. В 1761 году он познакомился и, видимо, сблизил­ся с итальянским поэтом Раньеро Кальцабиджи, появившимся в Вене после длительного пребывания в Париже, Они оказались единомышленниками во взглядах на проблемы оперного ис­кусства. Кальцабиджи как драматург давно заинтересовался оперой. В Париже он был свидетелем войны буффонов и по­следующей эстетической дискуссии. Ему принадлежат «Рассуж­дение о драматической поэзии г-на аббата Пьетро Метаста­зио» (1755) и сатирические произведения, посвященные фран­цузской и итальянской операм. В Париже он создал «Люллиаду» — в связи со спорами вокруг традиционного оперного те­атра. Пародию «Опера seria» посвятил оперному искусству типа Метастазио: в ней действовали поэт Делирио («бред»), музыкант Соспиро («вздох») и импресарио Фаллито («банкрот»). Это критическое отношение Кальцабиджи к серьезным оперным жан­рам, и в частности к либреттным концепциям Метастазио, ве­роятно, нашло полное сочувствие у Глюка.



Осуществление реформы началось с оперы «Орфей и Эвридика», которую Глюк написал на итальянское либретто Кальца­биджи (поставлена 5 октября 1762 года в Бургтеатре Вены). Либреттист вникал в ход подготовки спектакля, работал с ак­терами, следил за мизансценами. Анджолини, недавно ставив-

237

ший балет Глюка «Дон-Жуан», ведал балетной частью поста­новки. Главную партию исполнял превосходный певец-кастрат Гаэтано Гваданьи, в свое время выступавший в ораториях Ген­деля. Постановка «Орфея» не стала в Вене сенсацией и не была воспринята как программная. По сообщениям современников, спустя два дня после нее у княгини Эстерхази хвалили спектакль, спорили о музыке «Елисейских полей», порицали увертюру и партию Эвридики, находили недостаточно печальной арию Ор­фея «Потерял я Эвридику». Словом, шли обычные в том кругу толки об оперном спектакле и высказывались замечания о ха­рактере музыки сообразно вкусам слушателей.

Между тем опера «Орфей» хотя и обозначала только начало реформы, но уже во многом отходила от традиционного типа seria. Глюк не оставлял мысли о дальнейшем, понимая, что предстоит сделать еще очень много. Лишь спустя пять лет по­явилась его «Альцеста» (снова на итальянский текст Кальцабиджи) — более полное и последовательное осуществление опер­ной реформы, новый значительный шаг вперед. Любопытно, что между «Орфеем» и «Альцестой» Глюк создал ряд крупных произ­ведений для музыкального театра, не имевших прямого отно­шения к реформе: оперы seria «Триумф Клелии» на либретто Метастазио (для Болоньи) и «Телемак», французскую комиче­скую оперу «Непредвиденная встреча, или Пилигримы из Мек­ки», балет «Семирамида» (сценарий Кальцабиджи по трагедии Вольтера) и другие. Работая над этими операми и балетами, композитор продолжал накапливать важные наблюдения, в ча­стности касающиеся балетной музыки, которая все еще была для него новой: опера seria не могла дать ему опыта в этом направлении. В то же время Глюк не останавливался на ранее достигнутом: на примере «Альцесты» видно, как упорно он про­двигался к намеченной цели, сколько ему удалось сделать после «Орфея».


«Альцеста», как и «Орфей», была названа «трагиче­ской оперой». Композитор предпослал ей программное преди­словие (в форме «посвящения великому герцогу Тосканскому»). Эта хрестоматийно известная программа действий Глюка пока­зывает, насколько сознательно и продуманно относился он к сво­ей миссии. Ссылаясь на либретто Кальцабиджи, композитор отметил, что «знаменитый автор спланировал драму совершенно по-новому», отбросил описания, излишние сравнения и морали­зирование и взял в ее основу «язык сердца, сильные страсти, интересные ситуации и полное разнообразие зрелища». Именно это и ценил в первую очередь Глюк у своего либреттиста. Соб­ственные принципы он сформулировал таким образом: «простота, правда и естественность являются единственными заповедями красоты для всех произведений искусства»; цель композитора — усилить музыкой выразительность поэзии, драматизировать му­зыкальное развитие, не прерывая и не расхолаживая действия; ради этого он отказывался от угождения певцам, от условностей оперного пения, вообще от музыкальных «излишеств» оперы;

238

увертюра должна быть «вступительным обзором содержания оперы». При этом Глюк замечал, что его работа подчиняется поискам благородной простоты. В античных темах и сюжетах, в творениях древнегреческих драматургов Глюк видел для себя идеальные образцы искусства. Все его реформаторские оперы, за исключением «Армиды», написаны на античные сю­жеты. Либретто «Альцесты» опирается у Кальцабиджи на тра­гедию Еврипида.

«Альцеста» была поставлена в Вене 26 декабря 1767 года. В исполнении участвовали превосходные артистические силы. Партию Альцесты пела А. Бернаскони, партию Адмета исполнял Дж. Тибальди, обладавший чудесным голосом (тенор). В поста­новке балетных сцен участвовал Ж. Ж. Новер. И все же «Аль­цеста» понравилась в Вене меньше, чем «Орфей». Ее драматизм был серьезнее, суровее, общая идея развивалась последователь­нее и строже: это, вероятно, не слишком привлекло венцев, искавших в оперном театре иных качеств — прежде всего пре­красного пения и эффектного спектакля.



Еще один, последний опыт Глюк сделал в Вене, поставив там свою реформаторскую оперу «Парис и Елена» (на текст Кальцабиджи) в 1770 году. Между ее партитурой и партитурой «Альцесты» нет такой дистанции, которая отделяет «Альцесту» от «Орфея». Музыкальная драма «Парис и Елена» — обращение Глюка к иному типу сюжета, к иной тематике по ходу его реформы. Здесь как бы возмещается то, чего недоставало в предыдущих операх: большая пятиактная композиция раскрыва­ет историю любовной страсти, пламенной, восторженной у юного Париса как представителя «фригийского характера», и скрытой, сопротивляющейся — у спартанки Елены. В посвящении к этой опере Глюк признавался, что должен был создавать музыку, весьма отличную от музыки «Альцесты»: этого требовала тема, к этому побуждали совершенно иные образы. Особенно его за­интересовали контрасты между характерами фригийцев, с одной стороны, и спартанцев — с другой. На самом деле драматическая концепция Глюка в этой опере значительно смягчается и дра­матическое напряжение не столь велико, как в «Альцесте». Более широкое развитие здесь получают вокальные партии, в которых Глюк не избегает сладостной итальянской кантилены; более сво­бодно использованы дивертисменты.

Три оперы, созданные между 1762 и 1770 годами, характе­ризуют первый этап глюковской реформы, ее венский период. После «Париса и Елены» композитор ощутил, что в Вене и на исходной почве итальянского оперного искусства он выполнил все, что замыслил.

Для «Орфея и Эвридики» Глюк и Кальцабиджи избрали один из старейших оперных сюжетов, не опасаясь при этом повторить уже существовавшие в оперной практике творче-

239

ские решения. Пока еще, на первых порах реформы, они отдали дань некоторым оперным условностям: вопреки мифу приняли счастливую развязку драмы, ввели роль Амура. Глюк написал партию Орфея для альта в расчете на исполнение ее певцом-кастратом. По-видимому его, как и Баха в свое вре­мя, особо привлекал благородно-выразительный тембр альта, а быть может, у него попросту не было тогда столь же крупного артиста для исполнения теноровой партии.


Так или иначе вен­ ская редакция оперы рассчитана на альта. В парижской, позд­нейшей редакции Глюк переработал партию Орфея для тенора.

Главные отличия «Орфея и Эвридики» от итальянских опер seria заключаются в выделении немногих простых линий драмы и последовательном образном развитии при смягчении граней между отдельными номерами. Ради этой ясности драматического движения из либретто убрано все, что не имеет прямого от­ношения к сюжету; действующих лиц всего три — Орфей, Эвридика, Амур. Ради образных характеристик и контрастов (Ор­фей — фурии) сняты все музыкальные «излишества»: образы очерчены в музыке последовательно и четко, без какой бы то ни было дробности или отступлений ради ситуации. Итак, четкие, ясные краски, простые, крупные линии драмы — основа драма­тургии первой реформаторской оперы Глюка. Партия Орфея трактована с благородной простотой. Ей свойственна выдержан­ная ламентозность, но не острая экспрессивность. Музыкальные номера ни по своим масштабам (достаточно скромным), ни по изложению (не виртуозному) не становятся самодовлеющими «концертными номерами»: не задерживая надолго действия, они ясно и концентрированно выражают чувства героя, лапидарны по своему музыкальному языку. При этом Глюк широко и уве­ренно пользуется типовыми приемами lamento (пли иными сло­жившимися приемами создания типических образов), полностью опираясь при этом на историческую традицию. Но и в данном случае он действует строго избирательно: предпочитает наиболее ясные, простые и сжатые «варианты» из круга типичных музы­кальных образов своего времени. Его метод противоположен баховекому: не столько углубление, сколько прояснение. Резкая грань между ариями и речитативами secco, характерная для оперы seria, у Глюка постепенно сглаживается: речитатив как бы движется навстречу арии благодаря сопровождению (не толь­ко клавесин, но и струнные), ария же, благодаря сжатости формы и отсутствию виртуозности, менее резко отделяется от речитатива.


Заметна тенденция к объединению музыкальных номеров не только приемами обрамления, но и, что гораздо важнее, через их интонационные связи. Трактовка увертюры в «Орфее» еще традиционна: она тематически не связана с со­держанием оперы.

В трехактной композиции «Орфея» наиболее интересен куль­минационный второй акт — средоточие новаторских исканий Глюка на этой ранней их стадии. Опера открывается сценой

240

Орфея с хором. Никаких подготовок к драме Глюку не пона­добилось. Он не начал оперу со светлых пасторальных сцен, как это было у Монтеверди. Несчастье уже совершилось: Эвридика умерла, ее оплакивают. Такое начало непосредственно с высокой точки драмы вообще станет характерным для реформаторских опер Глюка, что не обычно ни для оперы seria, ни для большин­ства французских лирических трагедий (исключение — «Кастор и Поллукс» Рамо). Трижды проходит музыка хора (в сопровож­дении корнетов, тромбонов, струнных), чередуясь со скорбными речитативами Орфея (одни струнные в сопровождении). Во всей сцене выдержан характер сдержанной, благородной скорби, вы­раженной просто и единообразно, без драматических или ди­намических нарастаний. Это достигается на основе сложившихся приемов lamento, в частности интонаций вздохов, которыми на­сыщена музыка хора и пантомимы (пример 92). Ясный гомофон­ный склад, аккордовость изложения направляют внимание слу­шателя в одном, главном направлении. В следующей сцене Ор­фея с эхом тоже применен композиционный принцип обрам­ления. Орфей трижды исполняет небольшую арию, обрамляя ею свои речитативы, причем всякий раз сопровождение изме­няется: сначала флейты, кларнет, струнные, затем кларнет, вал­торна, струнные, наконец английские рожки, кларнет, фагот, струнные. Но слегка варьируется только колорит звучания, эмоциональный же характер сцены остается единым: Сцена Орфея с Амуром носит вставной, условно оперный характер. Заканчивается первый акт большим аккомпанированным речитативом Орфея, драматическим излиянием его чувств.


И снова здесь нет декоративных хоров или какой-либо торжественной концовки. Эмоциональный подъем вызван решимостью Орфея во что бы то ни стало спасти Эвридику. Это не завершение, а как бы прорыв к дальнейшему ходу событий.

Во втором акте оперы обширная сцена Орфея с фуриями и духами в преддверии Аида проникнута единством драматур­гического замысла. Ее можно сопоставить со сценой в третьем акте оперы Рамо «Кастор и Поллукс», тоже объединенной ха­рактером музыки. Но у Глюка проведен простой и последова­тельный контраст двух сил — глубоко человечной и роковой, инфернальной, причем их образное развитие идет по-разному. И партия Орфея, и партия духов (фурий) имеет свое внутрен­нее единство каждая. Но одна из них развивается как восхо­дящая (Орфей), другая же как нисходящая, постепенно усту­пающая в борьбе (духи). Это драматическое движение двух скрещивающихся образных линий — первое реформаторское за­воевание Глюка в «Орфее». Партия Орфея не содержит каких-либо повторений: каждое его ариозо представляет собой как бы новую ступень в развитии единого ламентозного образа. Здесь нет ни трагизма, ни резкой экспрессивности. Мягкая, пластичная мелодия итальянского типа должна очаровать и тро­нуть духов (в сопровождении арфа и струнные за сценой).

241

Сначала она звучит широко и сдержанно. При всяком новом выступлении Орфея она становится все более напряженной; сжа­той, динамичной, порывистой, насыщается вздохами, поддер­живается частой сменой гармоний. Жалоба Орфея разрастается в своей силе при сжатии масштабов его ариозо. Партия духов развивается, так сказать, в обратном направлении. Их хоры сопровождаются гобоями, фаготами, струнными (в парижской редакции добавлены кларнет и три тромбона). В отношении к партии Орфея они образуют простой, резкий контраст. Для создания этого образа инфернальной силы Глюк тоже исполь­зовал сложившиеся приемы, принятые в опере для сцен за­клинаний, вещаний, таинственных явлений. Он отобрал из них немногие, но наиболее сильные, сконцентрировав в небольших масштабах как «ударные».


Здесь особенно важны мощные унисоны, ровное движение, простой «роковой» ритм, суровость об­щего склада, острые гармонии (уменьшенный септаккорд), ме­стами устрашающая изобразительность (лай Цербера — глиссан­до в оркестре). Чем настойчивее, напряженнее звучат жалобы и мольбы Орфея, тем больше смягчается звучание хора, свет­леет его колорит. Балет в этом акте выполняет не декоративную, а драматическую функцию: такова небольшая пляска фурий в начале сцены. В парижской редакции Глюк добавил еще раз­вернутую пляску фурий в конце сцены, заимствовав ее из своего балета «Дон-Жуан». Вторая часть акта контрастирует первой — это сцена в Елисейских полях, где преобладает идиллический колорит. Орфей проникает в Элизиум и уводит с собой Эвридику.

Третий акт не столь последователен. В нем есть и вставные по характеру эпизоды, балет имеет более декоративное значение. Но единство центральной партии Орфея и здесь не нарушено: она остается по преимуществу ламентозной. Даже его знаме­нитая ария «Потерял я Эвридику», написанная в до мажоре, не выходит за эти пределы. Ее с самого начала упрекали за бес­печальный характер. Глюк, очевидно, избегал «нажима» и стре­мился сохранить светлый образ Орфея, когда он вновь потерял только что обретенную возлюбленную. Финал оперы идилличен: трагедия не состоялась, боги возвращают Орфею его Эвридику, и все заключается общим торжеством при участии хора пасту­хов и пастушек.

В наше время партитура оперы «Орфей и Эвридика» кажется очень простой, даже прозрачной. Но это — отнюдь не изначаль­ная простота художественного примитива, а новонайденная, трудно обретенная простота ясности, ради которой нужно было преодолеть «излишества» оперы seria, ее перегруженность, пест­роту ее стилистики, ее противоречия — эстетические и собственно музыкальные. Если даже оставить в стороне намеченные Глюком (особенно во втором акте) приемы объединения композиции од­ной линией развития, а обратить внимание на вокальное письмо и трактовку оркестра в его «Орфее», отличия от традиционной оперы seria будут достаточно ясны.


Вокальные партии словно

242

очищены от орнаментальных наслоений, от виртуозности во что бы то ни стало, и их образная характерность сделалась более выпуклой, нисколько не утратив в своей выразительной силе. Оркестр Глюка, столь простой, «раннеклассический» в наших глазах, тоже был нов для своего времени. Партитура выписана с такой полностью, что bass.o continuo может быть выпущен без ущерба для нее, тогда как у его современников новонеаполитанцев партия оркестра далеко не так ровно разработана и многие эпизоды держатся на basso continuo. Глюк в своих операх порвал со старыми принципами. Они были таковы: в полифоническом складе выписывались все голоса, все партии оркестра, в гомофонном выписывались только концертирующие голоса, а середина заполнялась по basso continuo. Глюк же выработал гомофонную и вместе с тем полную фактуру оркестра, активизировал средние голоса и тем самым углубил значение оркестра в оперной партитуре.

Сюжет «Альцесты» выбран Глюком с особой целью: все вни­мание музыкальной трагедии должно быть сосредоточено на идее самопожертвования, на простой и сильной драме Альцесты и Адмета, на переживаниях действующих лиц; драматическая же интрига снова несложна, хотя музыкальная концепция более широка, чем в «Орфее». Действующих лиц совсем немного: Адмет, Альцеста, Геракл, жрец, вестник, из них только Адмет и Альцеста имеют развитые партии. Идея подвига и самопо­жертвования, положенная в основу сюжета, соединяется с борь­бой великодуший: Альцеста, страдая, решается умереть за Ад-мета, он стремится удержать ее и умереть сам. Особой индиви­дуализации характеров или ситуаций в опере нет: все подчинено воплощению идеи страдания и самопожертвования, в том числе и образы действующих лиц. Музыкальная композиция в «Альцесте» много цельнее, чем в «Орфее»: она охватывает всю оперу, даже ее увертюру, и особенно последовательно выражена во втором, кульминационном акте. Благодаря этой цельности об­щего замысла Глюк еще решительнее преодолевает противоречия оперы seria.


Крупные музыкально- драматические построения складываются теперь не только из мелких звеньев, как в «Ор­фее», но и из соединения ариозного, речитативного и хорового изложения при значительной драматизации партии оркестра. Сами драматические контрасты в «Альцесте» несколько иного порядка, чем в «Орфее»: Глюк желал показать во второй ре­форматорской опере борьбу различных чувств в душе героев, развитие эмоций — и для этого нуждался в более развернутой и гибкой музыкальной композиции целого.

Увертюра к «Альцесте» в общих чертах связана с образным содержанием дальнейшего, но непосредственно тематических связей здесь нет. Написана она в старосонатной схеме, без разработки. Ее основное значение — в ярком, характерном тематическом материале, дающем обобщенное представление о главных образах и эмоциях оперы. Контрастируют две сферы

243

интонаций: лирические, жалобные, скорбные, вопросительные — и героические, волевые, подъемные. Этот контраст содержится уже внутри первой темы. Вторая тема увертюры цельнее, как типичная вторая тема в сонатном allegro мангеймского стиля, легкая, женственная, певучая, прозрачная по оркестровому изло­жению. Музыка увертюры вливается непосредственно в начало первого акта оперы, драматичное безо всякой подготовки: на­пряженно-скорбная реплика хора и тревожный сигнал трубы. В первом акте завязка драмы дана более широко, чем в «Орфее». Хоровые сцены с участием скорбной Альцесты более драмати­зированы. Кульминацией акта становится вещание оракула в храме Аполлона: драматическое смятение (взрыв народного вол­нения) переходит в оцепенение (статика, хоральный склад, ров­ный ритм). Во всех скорбных эпизодах (хор g-moll, ария Аль­цесты, пантомима) возникает единый образ страдания, жало­бы — и он же, в новом варианте, развивается на протяжении второго акта. Это не образ того или иного героя, не образ, связанный с одной ситуацией, а именно обобщенный образ (и од­новременно идея) драмы — страдания, скорби, жертвенности.


Он захватывает партии Альцесты, Адмета, народа (хор) и, не пер­сонифицируясь, всегда обозначает круг определенных эмоций (пример 93 а, б, в).

Второй акт «Альцесты» с большой последовательностью ве­дет к драматической кульминации всего произведения, но его при этом трудно сравнивать с кульминационным же актом «Ор­фея» — настолько длительно и постепенно развертывается здесь драматическое действие, настолько тормозится и снова растет напряжение драмы. Все основано на контрастах. Адмет долго не знает, что его жизнь спасена ценой жертвы Альцесты, которая обречена на смерть. Широко и разносторонне показано ликова­ние народа, раскрыты как бы разные стороны радостей жизни. Тем страшнее Альцесте расставаться с ней. Понемногу, из от­дельных реплик, из небольших соло Альцесты разрастается зна­чение ее партии — во весь рост встает опасность, величие и трагедия ее жертвы. От начала к концу акта неспешно, как бы через много ступеней, развиваются эмоции, и ликующее на­чало несравнимо с трагическим завершением. Эта большая об­разная шкала составляет особенность драматургии «Альцесты».

С внешней стороны во втором акте большое место занимает дивертисмент при участии хора и балета. Но по существу то, что было в традиционной опере дивертисментом (например, во французской лирической трагедии), несет теперь свою драма­тическую функцию: он лишь углубляет тяжесть неминуемой жертвы. Народное ликование ярко выражено в начальном хоре G-dur с его простым «жанровым» характером, и в разнообраз­ных танцах (изящных и тонких по оркестровке), и в другом, тоже G-dur'ном хоре, более бытовом, песенно-танцевальном. Все это — массовое веселье. Адмет выражает свое счастье и при­знательность за спасение (речитатив). Звучит плавный, пластич-

244

ный хор в движении менуэта (A-dur), он придает общей радости благородно-идиллический характер. Но и это еще не все: тор­жественный, гимнический хор B-dur несет в себе гражданствен­ное начало — новый оттенок всеобщей радости (по своему скла­ду он предвещает песни Французской революции).


И только здесь, на вершине ликования, вторгается короткая реплика Аль­цесты: «Эти песни мне разрывают сердце...» — и снова вступает триумфальный хор-гимн. Еще одно, новое выражение радости слышится в легком, женственном, грациозном хоре G-dur. В него вторгается трагическое соло Альцесты g-moll («O боги, поддер­жите мое мужество, я не в силах больше скрывать сильнейшую боль») — подлинное lamento, co всеми типичными его призна­ками. Ни Адмет, ни ликующий народ не слышат Альцесту: она поет как бы про себя. После ее жалобы идет ария Адмета, выдержанная в духе идиллических, чуть сентиментальных, «се­мейных» арий или ансамблей комической оперы (пример 94). Возникшая через два года после «Альцесты» «Люсиль» Гретри содержит образец подобной же музыки — уже приведенный из­вестный квартет «Где может быть лучше, чем в лоне своей семьи» (тот же A-dur, также солируют деревянные в сопро­вождении). Нет сомнений в том, что ария Адмета выражает семейное счастье — еще один оттенок всеобщей радости. Альцеста притворяется тоже счастливой: это последнее торможение драмы. Наконец, уступая настояниям супруга, она вынуждена признаться: большой речитатив Адмета и Альцесты с хором — свободное, тонально неустойчивое построение, в котором музыка следует за словом, причем напряженная тесситура, тремоло ор­кестра, острые гармонии придают ей напряженный, особо дра­матический характер. Последующая сцена отчаяния (роковая тайна раскрыта!) — собственно музыкальная

кульминация оперы: различные типы речитативов, скорбная ария Адмета, горестный хор в f-moll. Декламация здесь патетична, партия оркестра драматизирована, интонации жалобы пронизывают со­бой все. От начала к концу акта пройден большой образный путь. Но Глюк не останавливается на этом: акт завершается большой арией Альцесты (F-dur) с хором. Первая ее часть еще носит скорбный характер, вторая же является героико-драматической и выражает решимость самопожертвования. Два образа, две эмоции даны в прямом сопоставлении.



Подобной последовательности в развитии драмы не достигал ни один автор оперы seria до Глюка. Свободное использование «дивертисментных» номеров для итальянских опер не было ха­рактерным, а драматическая их функция вообще нова у автора «Альцесты». Что же касается жанрового характера ряда хоров и танцев, то в этом Глюк скорее всего шел за образцами французских комических опер, с которыми он практически по­знакомился.

Третий aкт «Альцесты» приносит счастливую развязку. По­явившийся у жертвенника Геракл узнает об участи Альцесты.

245

У преддверия Аида разыгрывается сцена спасения Альцесты в последний момент: духи уже ведут ее в Аид, Адмет бросается за ней, Геракл же совершает чудесный подвиг, освобождая Альцесту и возвращая ее супругу. Всеобщее ликование. Эта условная счастливая развязка соответствовала оперным требова­ниям того времени, преодолеть которые было невозможно.

После «Альцесты» и «Париса и Елены» Глюк, по-видимому, ощутил, что он исчерпал все возможности итальянской оперы для своей реформы и совершил все, на что можно было рассчитывать в Вене. Еще в 1764 году, то есть после «Орфея», он побывал в Париже, где изучал оперные произведения Люлли и Рамо. Этот опыт оказался ему полезным в «Альцесте», осо­бенно в композиции ее второго акта. В дальнейшем Глюк от­казался от итальянской основы для реформаторских произве­дений и, находясь пока в Вене, начал работать над оперой на французский текст, созданный по образцу трагедии Расина, — «Ифигенией в Авлиде». В данном случае его либреттистом был уже не Кальцабиджи, а французский литератор и дипломат Леблан дю Рулле, появившийся в Вене как атташе француз­ского посольства. Избранный жанр — лирическая трагедия. Сю­жет — тот самый, который мерещился Дидро для «подлинной трагедии на оперной сцене». Глюк, написавший ряд француз­ских комических опер, уже владел французской музыкальной декламацией, но еще занялся ею специально, чтобы чувствовать себя свободнее, в частности, в речитативах, которые отсутство­вали в комических операх. 2 сентября 1772 года Чарлз Бёрни посетил Глюка в Вене и прослушал в его исполнении почти всю оперу «Ифигения в Авлиде», которую композитор играл и пел по памяти, хотя она будто бы не была еще записана в партитуре.


«По изобретательности, — записал тогда мемуа­рист, — я думаю, он не сравним ни с одним другим компози­тором, живущим теперь или существовавшим ранее, особенно в драматической живописи и театральных эффектах. Он изучает стихи задолго до того, как решает положить их на музыку. Он хорошо обдумывает соотношение между каждой частью и целым, общий образ каждого персонажа и больше стремится удовлетворить разум, чем усладить слух [...]. Редко удается извлечь какую-нибудь его оперную арию из отведенного ей места и с должным эффектом спеть ее отдельно; целое — это цепь, отдельное звено которой имеет лишь малое значение» 2.

Что касается дальнейшего, то Глюк действовал во всех от­ношениях осмотрительно, взвесив все преимущества своего вы­ступления в Париже, представляя обстановку в Королевской академии музыки после кончины Рамо и надеясь там завоевать

2 Бёрни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии. М. — Л., 1967, с. 107, 108.

246

успех своей оперной реформе. Ради этого он завязал прочные связи с французской столицей через дю Рулле, через Фавара, с которым был давно знаком и который приглашал его к себе, через дофину Марию Антуанетту, которая раньше была в Вене его ученицей.

В 1772 году во «Французском Меркурии» было опубликовано письмо дю Рулле в администрацию Королевской академии му­зыки А. Доверню: пишущий сообщал, что «знаменитый г. Глюк, столь известный во всей Европе, написал французскую оперу, кою он хотел бы видеть поставленной на сцене Парижского театра. Сей великий человек, написавший более сорока итальян­ских опер, имевших огромный успех во всех театрах, где принят язык сей, убедился путем вдумчивого чтения древних и совре­менных авторов и путем глубоких размышлений о своем искус­стве, что итальянцы в своих театральных композициях укло­нились от истинного пути; что французский жанр есть истинный музыкально-драматический жанр...» Далее дю Рулле подчерки­вал, что Глюк высоко ценит французский язык и возмущен нападками на него некоторых «знаменитых писателей» (намек на Ж.Ж.Руссо).


Наконец, в письме из Вены содержались высокие похвалы новой опере Глюка «Ифигения в Авлиде», особенно за ее близость к трагедии Расина: «В сущности, это его „Ифигения", переделанная в оперу». В заключение дю Рулле писал: «Г. Глюку хочется знать, имела ли бы Музыкальная академия достаточное доверие к его таланту, чтобы решиться поставить его оперу. Он готов совершить путешествие во Фран­цию, но хотел бы предварительно получить уверенность как в том, что опера его будет поставлена, так и в том, в какое приблизительно время сие может быть осуществлено» 3. В письме было оговорено все, даже то, что постановка не потребует боль­ших расходов от театра, и то, что сам Глюк «человек весьма бескорыстный»... Спустя несколько месяцев в том же парижском издании появилось письмо Глюка к редактору — как бы в ответ на письмо дю Рулле. Композитор ссылался на свои реформатор­ские оперы, воздавал должное Кальцабиджи, распространялся о французском языке, замечая, что иностранец должен воздер­жаться от общих о нем суждений, но ценить его по той поэзии, какая способна побуждать к сочинению хорошей музыки: в «Ифигении» Глюк нашел именно такую поэзию. О своей новой опере он писал, что с удовольствием поставил бы ее в Париже и добавлял: «...потому что, опираясь на ее успех и с помощью знаменитого Руссо из Женевы, за советом к коему я имею намерение обратиться, нам удалось бы совместно, может быть, изыскивая благородную, естественную и прочувственную мело­дию, с точной декламацией, согласной с просодией каждого языка и характером каждого народа, найти средства, столь

3 Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2: XVIII век. Под ред. М. В. Иванова-Борецкого. М., 1934, с. 351 — 352, 353, 354.

247

занимающие меня, для сочинения музыки, общей для всех народов, уничтожив нелепые национальные отличия». Дальше Глюк превозносил Руссо: «...если бы он захотел посвятить себя нашему искусству, он смог бы способствовать осуществлению грандиозных возможностей, кои музыке древние приписывали» 4.



Итак, дипломат Леблан дю Рулле и сам композитор, ока­завшийся отличным «дипломатом», приложили достаточно уси­лий, чтобы обеспечить «Ифигении в Авлиде» постановку в Коро­левской академии музыки и успех в Париже. За десять лет, прошедших после смерти Рамо, в этом театре не было ни одной значительной премьеры. Нередко ставились сборные спектакли из отрывков старых опер под названиями: «Лирические фраг­менты», «Новые фрагменты». На старые либретто Ф. Кино возникали новые оперы, например «Тезей» Ж. Ж. Мондовиля (1767). В отдельных случаях со своими произведениями высту­пали Филидор («Эрнелинда, принцесса Норвегии», 1767) и Мон­синьи («Алина, королева Голконды», 1766), то есть авторы, более сильные и хорошо известные в другом оперном жанре. Другими словами, Королевская академия музыки переживала поистине трудное время. Подготовив для себя почву в Па­риже, Глюк появился в этом театре в ином положении, чем Рамо: это был иностранец, прибывший со своими сложившими­ся намерениями, о которых он заявил заблаговременно, со сво­ими рекомендациями, с поддержкой ряда влиятельных лиц.

19 апреля 1774 года состоялась премьера «Ифигении в Ав­лиде» на сцене Королевской академии музыки. Готовился спек­такль долго. Композитор решительно вмешивался в ход репе­тиций, предъявлял свои требования к артистам, к хору и ор­кестру, к балету. Традицией театра было полное спокойствие хора на сцене: женщины стояли по одну сторону, мужчины по другую и все оставались безучастны к происходящему. Глюк требовал от них движения, побуждал к нему, спорил с балет­мейстером, всесильным в театре Г. Вестрисом, давал указания певцам и не оставлял ничего в постановке без внимания. Партии исполнялись сильнейшими артистами театра: Агамемнон — Лариве, Ифигения — Софи Арну, Клитемнестра — Дюплан, Ахилл — Легро. Премьера прошла в торжественной обстановке. Присутствовавшая в театре Мария Антуанетта первой подала знак к аплодисментам, все ждали события, следили за сценой с интересом.


Увертюра была повторена по требованию публики. Спектакль имел блестящий успех, и каждое повторение лишь укрепляло его.

В отличие от многих последних премьер в Королевской ака­демии музыки, «Ифигения в Авлиде» вызвала горячие и воз­бужденные отклики в Париже. Общество разделилось на партии, охваченные, по словам современников, настоящей яростью в отстаивании своих позиций: одни, включая Ж. Ж. Руссо, встали

4 Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2, с. 358.

248

на сторону Глюка, поддерживая его реформу, другие признавали лишь традиции Люлли и Рамо, третьи, наконец, были сторон­никами итальянской оперы — Йоммелли, Пиччинни, Саккини. Об этом весьма выразительно писал Гримм в той же «Литера­турной корреспонденции», которая в свое время освещала «войну буффонов». Главная острота и главная актуальность спора ощу­щались в столкновениях сторонников итальянского оперного ис­кусства, благозвучного, изобиловавшего красивыми мелодиями и не слишком волновавшего глубокие чувства, — с приверженца­ми нового драматического искусства на оперной сцене, даже музыкальной трагедии, как понимал ее Глюк. То. что во время «войны буффонов» двумя десятилетиями ранее представлялось в Париже передовым, теперь, на новом историческом этапе, в известной мере выступает против Глюка. Но это лишь начало борьбы вокруг его искусства.

Прежде чем показать парижанам новое реформаторское про­изведение, Глюк переработал для французской сцены «Орфея» и «Альцесту». При этом он не находился безвыездно в Париже, а неоднократно возвращался в Вену (где получил в 1774 году звание «императорского и королевского придворного композито­ра»). В августе 1774 года опера «Орфей и Эвридика» была поставлена в Королевской академии музыки, а в 1776 году там же прошла «Альцеста». Кроме того, Глюк сделал для Фран­ции новые редакции своих комических опер «Осажденная Цитера» и «Очарованное дерево». Переработка «Орфея и Эвридики» заключалась в том, что композитор транспонировал альто­вую партию Орфея для тенора, расширил роль балета, усилил, драматизируя, партию оркестра.


Парижский «Орфей» наряднее, звучнее и эффектнее венского. Спектакль прошел блестяще, опе­ра настолько понравилась всем, что примирила враждующие партии. Сцена Орфея с фуриями в преддверии Аида напомнила парижанам о сцене Поллукса в третьем акте лирической траге­дии Рамо. Отсюда ядовитое словечко «démi-Castor», пущенное злыми языками в Париже. В «Альцесте» Глюк тоже расширил ее танцевальные сцены, придал большую пышность целому и большую мощность оркестровой партии. Опера, однако, менее понравилась парижанам. Руссо отметил в ней «монотонию страсти».

Глюк держался в Париже независимо и твердо, не отступая от своих позиций реформатора. Вместе с тем он, несомненно, отлично ориентировался в настроениях общества и внимательно следил за ходом дискуссии, которая все шире развертывалась вокруг его искусства. Вслед за «Ифигенией в Авлиде» он заду­мал лирическую трагедию в чисто французской традиции, об­ратившись к давно известному либретто Ф. Кино «Армида» и не побоявшись вступить почти через столетие в соревнование с прославленным произведением Люлли. Тем самым он, надо полагать, стремился полностью привлечь симпатии приверженцев традиционной французской оперы.

249

Это ему удалось. Поставленная 23 сентября 1777 года «Армида» завоевала громкий успех. Но зато основной спор между сторонниками итальянской оперы и «глюкистами» разгорелся еще яростнее. Теперь это уже была борьба «глюкистов» и «пиччиннистов» — острая эстетическая дискуссия, вошедшая в исто­рию наравне с «войной буффонов» и даже отчасти затмившая ее. Еще в 1776 году противники Глюка, в большинстве пред­ставители французской аристократии, пришли к мысли противо­поставить ему крупного, завоевавшего прочный успех, «модно­го» итальянского композитора. Через графиню Дюбарри они содействовали приглашению из Неаполя в Париж Никколо Пич­чинни, прославившегося своей «Доброй дочкой» и многими опе­рами в серьезном жанре. Пиччинни оказался не более чем ору­дием в руках тех, кто сражался с Глюком.


Сам он нимало не был склонен бороться с Глюком. Первое, что ему пришлось сделать на приеме при французском дворе, — проаккомпаниро­вать арии Глюка. И все же его упорно противопоставляли Глюку, побуждая сочинять лирические трагедии для Королевской ака­демии музыки и сотрудничать с актерами, которые уже нахо­дились под обаянием Глюка. Силы вообще были совершенно неравными. Сильной личности, убежденному реформатору, ум­ному и энергичному человеку невольно противостоял талантли­вый композитор, скромный, мягкий, даже робкий характером, чувствовавший себя чужим в непривычной обстановке и к тому же глубоко оценивший величие Глюка и со временем подчинив­шийся его творческому влиянию.

В борьбе «глюкистов» и «пиччиннистов» на стороне Глюка были Руссо и Вольтер, в печати его поддерживали журналисты аббат Ф. Арно и Ж. Б. Сюар, в парижских салонах у него находились восторженные поклонники (например, Юлия Леспинас, близкая к Д'Аламберу), ему покровительствовала коро­лева Мария Антуанетта. Против Глюка энергично выступали Ж. Ф. Мармонтель (писатель, автор многих либретто) и Ж. Ф. Лагарп, крупный литератор, классицист по убеждениям. Главные упреки, какие делались Глюку, сводились к осуждению и неприятию его драматизма, его понимания драматических кол­лизий в оперном искусстве. Лагарп утверждал, что искусство вообще должно основываться на приукрашенном подражании природе; у Глюка же, в его криках горести («Ифигения в Авлиде» и «Альцеста»), слышно «аффектированное передразни­вание природы». «Я вовсе не хочу слушать криков страдающего человека, — восклицал Лагарп. — От искусства музыканта я жду печальных, но не неприятных акцентов» 5. На это всего лучше ответил сам Глюк (письмо его было опубликовано в «Париж­ском журнале» в октябре -1777 года). Он высмеял Лагарпа, замечая, что готов переделать свои творения ему в угоду и дать

5 Из письма Лагарпа в «Литературном журнале», 5 окт. 1777 г. — Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2, с. 380.



250

грозному Ахиллесу «такую трогательную и нежную партию, что все зрители будут растроганы до слез», а разъяренная Армида, чтобы не оскорблять слух г-на Лагарпа, должна будет гово­рить языком Армиды, опьяненной любовью, и не «кричать», а очаровывать. «Я имел до сих пор наивность думать, — пояснял Глюк, — что музыка, как и все прочие искусства, может выра­жать всевозможные страсти, что она одинаково может нравить­ся, как отражая приступы гнева и горестные вопли, так и рисуя вздохи любви» 6.

Впрочем, пока дискуссия все разгоралась на словах, в прак­тике театра победа Глюка стала ясна не только в связи с ус­пехом его новых постановок, но, как это ни странно, и в связи с успехом опер Пиччинни: лирическая трагедия итальянского ком­позитора «Роланд» (1778, на либретто Кино в обработке Мармонтеля) обнаружила воздействие на него творческого примера Глюка. Накануне спектакля Пиччинни был готов уехать из Па­рижа — так он тревожился за свою судьбу. Он ведь сочинял «Роланда», не зная французского языка и только вслушиваясь внимательно в декламацию Мармонтеля, который читал ему либретто. Сопоставление «Армиды» Глюка и «Роланда» Пич­чинни означало как бы соревнование двух современных компо­зиторов в следовании традициям Люлли. Неудивительно, что оно подогрело страсти парижских спорщиков,

В журналах публикуются статьи за и против Глюка, по ру­кам ходят памфлеты, эпиграммы, эпистолы, сатиры, стихи. Па­риж горячо обсуждает реформу Глюка в театрах, в салонах, на улицах. Борьба переносится даже вовнутрь Королевской ака­демии музыки, в артистическую среду. Мармонтель сравнивает Глюка с Шекспиром и возмущается тем, что Шекспира можно предпочесть Расину. «Когда я слушаю „Ифигению", — пишет М. Гримм, — я забываю, что нахожусь в опере; мне кажется, что я слышу греческую трагедию, музыку которой исполняют Лекен и мадемуазель Клерон» 7. Итак, порицательное сравнение с Шекспиром и восторженное сравнение с греческой трагеди­ей — таковы отклики на искусство Глюка в итоге его реформы.


Как бы ни расценивали современники эти сравнения, они сви­детельствуют о признании масштабов его искусства.

Грандиозный успех «Армиды» и обострение после ее премье­ры спора «глюкистов» и «пиччиннистов» не убедили Глюка сле­довать далее за чисто французскими образцами лирической тра­гедии: «Ифигения в Тавриде» (на либретто Н. Ф. Гийара и Л. дю Рулле) представляет собой новый опыт реформаторской оперы, в известной мере синтезирующей черты различных серь­езных жанров музыкального театра. Поставленная 18 мая 1779 года, она по существу завершает оперную реформу Глюка,

6  Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2, с. 381, 382.

7  Цит. по кн.: Desnoiresterres G. Gluck et Piccinni, 1774 — 1780. Paris, 1875, p. 265.

251

ибо последняя его постановка в Париже оперы «Эхо и Нар­цисс» особого значения в этом смысле не имела и обществен­ного резонанса не получила. Глюк к этому времени был тяжело болен и вскоре возвратился в Вену. Победа его, одержанная в долгой битве за подлинную трагедию в опере, была несом­ненна. Ее полностью признавал и Пиччинни, высоко ценивший Глюка и не таивший зла.

Три парижские оперы, поставленные в 1774 — 1779 годы, про­должая глюковскую реформу, показывают как бы различные варианты или возможности ее осуществления. В главном — в вы­боре сюжетов, в предпочтении высокоэтического содержания драмы, героических образов и напряженного драматического дви­жения — Глюк в принципе выдерживал избранную творческую позицию. Пафос подвига — самопожертвования, исполнения долга ценой самоотречения — так или иначе присутствует во всех его реформаторских произведениях. Вместе с тем драма развер­тывается в них с разной степенью широты и вовлекает в свое развитие или наименьшее число участников («Орфей и Эвридика», «Альцеста»), иди более широкий круг действующих лиц с их различными эмоциональными линиями («Ифигения в Ав­лиде»). Далеко не одинаково мыслится драма в соотношении с окружающим героев миром.


Он может быть показан лишь схематично (в «Орфее»), в общих формах («Альцеста», «Ифи­гения в Авлиде»), с декоративной картинностью («Армида»), более глубоко, с психологическим подтекстом для драмы («Ифи­гения в Тавриде»). Еще более различно использует композитор арсенал выразительных средств и оперных музыкальных форм в их внутренней трактовке и соотнесении в пределах большой композиции. Даже поактная структура парижских опер всякий раз другая: три акта в «Ифигении в Авлиде», пять актов в «Армиде» и четыре — в «Ифигении в Тавриде». Что же касается типов арий, ансамблей, речитативов, соотношения соло и хора, то здесь искания композитора не ограничены какой-либо схемой и его решения могут быть многообразными, вплоть до того что в третьей из парижских опер он совмещает новые приемы объе­динения различных типов изложения в одну сцену — и широко пользуется возможностями больших, замкнутых оперных арий. Традиции итальянской оперы seria и традиции французской ли­рической трагедии свободно, в новом целом развиваются Глю­ком. Опыт генделевской оратории, постигнутый композитором в Лондоне, опыт балета-пантомимы, практически им освоенный, даже испытанные им лично средства комической оперы — все нашло свое отражение, более прямое, отчетливое или более скрытое, в партитурах зрелых реформаторских опер. Удивитель­но, как при единстве конечной, эстетической цели Глюк ока­зался свободен в воплощении своих творческих замыслов и не придерживался раз найденного типа композиции, не останавли­вался в исканиях все новых вариантов оперной драматургии. Все шесть его реформаторских опер, объединенных общими

252

принципами реформы и стремлением к обобщенному пониманию музыкальных образов, индивидуальны

по композицион­ным решениям. В такой мере этого не знала ни опера seria, ни французская трагедия. Разве только Гендель и отчасти Рамо двигались в этом направлении.

«Ифигения в Авлиде» отличается от предыдущих опер Глюка прежде всего более развитой фабулой, более широким кругом образов и ситуаций: Агамемнон как отец и вождь, в котором борются чувства любви и долга, Клитемнестра как страдающая мать, Ахилл как герой и влюбленный, сама Ифигения, юная, обреченная на жертву и готовая к ней героиня, — эта разно­сторонность обликов и отношений (вспомним ораторию «Иевфай» Генделя) далека от суровой «однолинейности» драмы в «Альцесте».


Личное и общественное во внутреннем мире героев (в душе Агамемнона), в соотношении семьи и народа показано как важная сторона драматического конфликта. В связи с этими особенностями драматургии более широка и музыкальная кон­цепция целого. Так тема семьи, семейных отношений в развер­тывающейся драме побуждает Глюка использовать выразитель­ные средства (арии-песни, близкие бытовой музыке), родствен­ные «серьезной комедии» на оперной сцене. Массовые сцены позволяют расширить роль балета. Одновременно наиболее на­пряженные ситуации требуют углубления идеи драматической сцены с объединением речитативных и ариозных фрагментов. Общая концепция оперы получает обобщенное выражение в увертюре, которая именно здесь с наибольшим правом может быть названа «вступительным обзором содержания оперы».

Увертюра «Ифигении в Авлиде» лишь отчасти сопряжена с тематизмом оперы: прямо на материале ее медленного вступ­ления строится затем первая часть монолога Агамемнона, от­крывающего первый акт. Так характер глубокого раздумья и печали предсказан с самого начала музыки. В остальном же увертюра лишь обобщает то, что характерно для последующего. Три различные музыкальные темы противопоставлены одна дру­гой как связанные с различным кругом образов каждая. Пер­вая, действенная, мощная и простая тема, с тяжелым упорством ее начальных унисонов, олицетворяет героическое и волевое на­чало оперы, ее героическую идею. Вторая, легко подвижная, светлая тема (струнные и флейты, высокий регистр) воплощает скорее идиллический мир семьи, счастье, светлый образ Ифиге­нии. Наконец, третья тема (в тональности минорной доминанты), жалобная, скорбная, обобщает трогательно-лирические эмоции, связанные с судьбой Ифигении — жертвы. Светлый регистр, неж­ные вздохи у скрипки и гобоя попеременно, характер лирической мягкости противопоставлены суровости, мощным унисонам, боль­шой силе первой темы. Но образ первой темы, одновременно героической и роковой в своем значении, пронизывает всю увер­тюру.


Как настойчивая идея, как властное требование судьбы и долга, он возвращается после второй темы, развивается в

253

разработке (где вторая проходит целиком), в репризе возникает снова после второй и наконец заключает всю увертюру. За­мысел симфонического развития основывается на этом подавляю­щем развитии героической темы воли и на противопоставлении ее всему остальному.

Первый акт состоит из двух драматически различных ча­стей. В первой Агамемнон и жрец Калхас (узнавшие требова­ние богини Дианы: Ифигения должна быть принесена в жертву ради успехов военного похода) в их тревоге противопоставлены народу, требующему разъяснения тайны, пока от него скрытой. Соответственно драматическому замыслу первая часть состоит из развитых и свободных сцен, как сольных, так и хоровых в соединении с соло. Первый монолог Агамемнона, размышляюще­го о трагической участи дочери, объединяет речитативное и ариозное изложение: в нем выражена борьба различных чувств в душе героя — благородная скорбь, сознание долга, мольба о спасении, отчаяние, страх за дочь. В отличие от типичных арий итальянской оперы здесь нет единства образа и эмоции, а есть эмоциональный процесс, требующий и нового понимания формы. В противовес психологической сложности монолога следующий за ним хор греков (требование открыть тайну) носит простой и воинственный характер. Но большое соло смятенного Калхаса (в сопровождении взволнованной оркестровой партии), а затем выступления Калхаса и Агамемнона, вторгающиеся в хо­ровую сцену, придают ей новое драматическое напряжение: противопоставлены твердая воля народа — и смятение героев.

Вторая часть акта расширяет рамки действия и одновре­менно тормозит драму. В Авлиде неожиданно появляются Кли­темнестра и Ифигения. Внимание переносится на радостные сце­ны, на семью Агамемнона. Эта широта в раскрытии светлого мира оперы не так уж спокойна: мы знаем о грозной опасно­сти, о том, что Ифигения обречена, как знает это и Агамемнон. Поэтому самая идиллия воспринимается двойственно: чем даль­ше она от истинной драмы, тем острее становится это несоответ­ствие.


В этой части акта много танцев, простых, изящных, со­временных Глюку (пример 95), звучат несложные, близкие бытовой музыке хоры, возможные где-либо в комической опере. Радостная ария Клитемнестры (со струнными и кларнетом) — это ария-песня, весьма далекая от драматического монолога и скорее родственная венской песне того времени: ее начало сходно с началом второй песни из цикла «К далекой возлюб­ленной» Бетховена (пример 96 а, б). Впрочем, есть во второй части первого акта и свои драматические акценты, далекие, однако, от главной сути драмы. Ифигения тоскует об Ахилле, подозревает его измену, мучится ревностью. В ее монологе вы­ражено это борение чувств, краткий речитатив переходит в арию, в которой чередуются различные, контрастные разделы: полное благородной чувствительности Andante (любовь к Ахиллу), стра­стное Allegro («изменник!»), новый лирический раздел Andante

254

(нежная скорбь) и вновь бурное Allegro (отчаяние). Все раз­делы объединены общим колоритом сопровождения (струнные), но композиционная стройность достигается не только этим, но и четким гармоническим планом, единством фактуры в каждом разделе, вообще приемами изложения, явно близкими венским классикам: все ясно расчленено и хорошо уравновешено. Сцена Ифигении с появившимся Ахиллом очень развита и заканчи­вается любовным дуэтом, венчающим первый акт, так и не об­наживший драму для ее участников, все еще пребывающих в неведении.

Второй акт по композиционной идее близок подобному же акту «Альцесты», но постепенности в подготовке драматической кульминации здесь нет. Среди сцен общего веселья (готовится свадьба Ифигении и Ахилла) появляется вестник и сообщает о неизбежности жертвы. Наступает резкий слом в развитии действия. Драматическая коллизия углубляется противопостав­лением воли народа — и личного горя героев, а также много­сторонностью выражения самого горя семьи (скорбь отца, от­чаяние матери, бурные протесты жениха). Трогательная, нежная ария Клитемнестры с солирующим гобоем по своей непосред­ственной выразительности близка скорее жалобам сентименталь­ной «серьезной комедии», чем иным оперным ариям в серьезных жанрах.


Драматичен терцет Ифигении и ее горестных родите­лей. Страстно спорят Ахилл с Агамемноном. В большом па­ тетическом монологе изливает страдание Агамемнон. Это дли­тельное и многообразное выражение чувств героев отличается, однако, по своей драматической функции от композиционного принципа итальянской оперы, ибо целиком связано с кульми­нацией всего произведения. От французской же лирической тра­гедии оно отлично по самой стилистике, по широте мелодиче­ского воплощения.

Стремление к широкому эмоциональному развитию проявля­ется и в последнем акте «Ифигении в Авлиде», особенно в первой его картине (перед развязкой). Образ Ифигении есте­ственно выступает здесь на первый план. Она исполняет три арии. Все они медленные, небольшие, с сопровождением струн­ных, все создают светлый облик Ифигении, спокойной и жен­ственной в твердом сознании своего долга. Лирическому образу ее противостоит традиционно-героический образ Ахилла: его ария типична в своем роде — D-dur, фанфарная мелодия, широкий диапазон вокальной партии, маршеобразность, тремоло в басах, трубы и литавры в сопровождении. Во второй сцене третьего акта, после бурных событий (попытка Ахилла с его воинами освободить Ифигению и появление Дианы, прекращающей жерт­воприношение), снова действие как бы останавливается ради широкого, полного выражения чувств его участников, в данном случае всеобщей радости (квартет с хором, хор, танцы).

«Ифигения в Авлиде» писалась Глюком в предварительном расчете на исполнение в Париже. Отсюда тщательность фран-

255

цузской декламации в ней (однако без ограничения французским типом ариозности) и обилие танцев — гавоты, менуэты, паспье, шаконна (однако без ограничения дивертисментной функцией). «Армида» сочинялась не только в расчете на Королевскую академию музыки (с которой Глюк уже сотрудничал), но и на полностью традиционное либретто лирической трагедии, из ко­торого композитор исключил лишь аллегорический пролог. По­этому опера в итоге получилась более условно-театральным про­изведением: в ней есть и чисто театральная декоративность, и особый театральный пафос, и традиционные сцены с напер­сницей, и балеты наяд и фурий, и всевозможные «волшебные» сцены (почти целиком четвертый акт).


Широкая пятиактная композиция развертывает драму дамасской волшебницы Армиды и рыцаря-крестоносца Рено, драму пламенной, коварной любви и рыцарского долга, на фоне многих дивертисментных и волшеб­ных сцен, которые достались Глюку «по наследству» от драма­тургии Кино — Люлли, поскольку были предопределены построе­нием либретто. На пути глюковской оперной реформы «Армида» не просто еще один шаг вперед, но одновременно и некоторое отклонение от магистральной линии — в угоду чисто француз­ским вкусам. Но и в ней Глюк сумел быть настолько драма­тичным, что, как уже было сказано, вызвал протесты Лагарпа. «Роль Армиды, — писал он после спектакля, — почти от начала до конца сплошной крик, монотонный и утомительный. Музы­кант сделал из нее Медею и забыл, что Армида — волшебница, но не колдунья» 8. В действительности никакого «крика» в пар­тии Армиды у Глюка нет. Композитор свободно соединил в ее вокальном стиле французскую декламационность, несколько бо­лее энергичную, чем в женских партиях Люлли и Рамо, и порой даже итальянскую мелодическую «сладостность» (в любовных жалобах пятого акта).

Глюк не создавал для «Армиды» особой увертюры и, сле­довательно, не стремился в данном случае, чтоб она была «всту­пительным обзором содержания». Он заимствовал увертюру, ко­торая уже дважды сослужила ему службу в итальянских операх «Телемак» (1765) и «Празднества Аполлона» (1769). В первом акте «Армиды» Рено еще не появляется. О безнадежной страсти к нему Армиды слушатели догадываются из ее диалогов с дру­гими действующими лицами. Когда Армида со своими прибли­женными узнает, что Рено освободил пленников, захваченных ее войском, дамасский народ разражается криками возмущения: «Будем преследовать врага». Этот воинственный хор-марш стал позднее популярным в революционном Париже (песни револю­ции складывались вообще на основе многих подобных тради­ций героической музыки).

В центре второго акта — сцена очарования Рено и сцена смятенной Армиды над спящим Рено.


В первой из этих сцен

8 Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2, с. 380.

256

легкая и грациозная музыка соло, хора и танцев наяд имеет по преимуществу декоративное значение в своей убаюкивающей «обольстительности»; здесь еще сказываются связи с искусством французского рококо. Очарованный красотой природы и пением нимф, Рено засыпает. Появившаяся Армида намерена умертвить его, но в душе ее борется ненависть к врагу со страстной лю­бовью к прекрасному рыцарю. Монолог Армиды над спящим Рено прославился в свое время уже в «Армиде» Люлли. Сочиняя музыку, Глюк хорошо сознавал, что он вступает в соревнование с этой традицией Люлли, высоко чтимой во Франции. Он не пытался подражать Люлли и чувствовал себя свободно. В боль­шом монологе он много шире, чем Люлли, в духе своего

вре­мени соединил речитативное изложение с ариозным, постепенно переходя от одного к другому и давая наконец простор ариозному пению в конце. Глюк действовал как композитор XVIII ве­ка, для которого малые ариозные формы времен Люлли казались узкими и невыразительными.

Третий акт интересен главным образом сценой Армиды с фуриями. Фурии, олицетворяющие злую инфернальную силу, как известно, нередко фигурируют в фантастических оперных сценах XVIII века. У Глюка они, помимо балета «Дон-Жуан», выве­дены в сцене с Орфеем («Орфей и Эвридика»), в сцене с Альцестой и Адметом в преддверии Аида («Альцеста»), позднее в сцене с Орестом («Ифигения в Тавриде»). Кроме собственно фантастического колорита эти сиены приобретают до известной степени аллегорическое значение: фурии символизируют „силу, противостоящую смертным, как судьба, рок, «веление свыше» — то, с чем человеку приходится вступать в неравную борьбу, испытывая свою волю и проявляя героизм. Армида вызывает фурий, чтоб они вырвали из ее сердца любовь к Рено (ария ее, соло, хоры и танцы фурий). Но и они не властны над силой ее страсти. При всем драматическом замысле этой сцены она в большой мере декоративна — в традициях французского оперного спектакля.


Еще более это относится к волшебным сце­нам, заполняющим весь четвертый акт. Рено скрывается в вол­шебных садах Армиды. Его друзья, два храбрых рыцаря, от­правляются на поиски. Силой волшебства перед ними возникают то невероятные опасности (разверзаются бездны, нападают страшные чудовища), то манящие светлые видения (образы возлюбленных), которые должны отвлечь их от поисков Рено. На фоне бурного оркестрового сопровождения звучит взволно­ванный диалог рыцарей (традиция Рамо в «Перуанских ин­ках»). Фантастике ужасов противопоставлены светлые идилли­ческие картины, беспокойным, бурным звучаниям — почти пасто­ральная, мягко декоративная музыка (арии, балет, хор). Ос­новная же драма Армиды и Рено тем самым как бы на время отстраняется — до пятого акта, где она приходит к трагической развязке. Последние сцены оперы полны высокого драматизма. Это единственный подлинно трагический финал у Глюка, без

257

балета и торжественного заключительного хора, что предопре­делено самим либретто. Патетический речитатив Армиды, от­чаянно удерживающей Рено у себя, воинственные реплики ры­царей, призывающих его следовать за ними, выражение и скор­би, и решимости самого Рено — это вершина драматического напряжения, кульминация всего произведения, в данном случае сдвинутая к самому концу. Оперу завершает большой патети­ческий монолог страдающей и гибнущей Армиды, который звучит на фоне оркестровой картины разрушения ее волшебного замка. Подобно сцене извержения вулкана в «Галантной Индии» Рамо, здесь как бы сливаются бурное выражение неистовой страсти и картина грандиозных разрушений: героиня оперы гибнет, со­крушая с собой все свои владения.

«Армида», вне сомнений, самая противоречивая из реформа­торских опер Глюка: избирая для себя старое либретто Кино, композитор обрек свое произведение на такую судьбу. Вместе с тем новое и на этот раз прямое соприкосновение с опытом и традициями французской лирической трагедии не осталось без последствий для дальнейшего: оно по-своему отразилось в партитуре «Ифигении в Тавриде», на возросшей в ней роли оркестра, на широте построения сцен, на возникновении особого колорита необычного, рокового, страшного.


Однако в новой опере Глюка противоречие между развитием собственно драмы и эф­фектами декоративного спектакля уже снимается и сама картин­ность, которая там присутствует, приобретает драматический

смысл.

«Ифигения в Тавриде» — уникальное оперное произведение, совершенно минующее тему любви. Это трагедия долга, воз­мездия, искупления и жертвенной дружбы. В ней много суро­вости, ее находили наиболее близкой античным художественным прообразам. В сравнении с исходным пунктом реформы, с «Ор­феем», это последнее ее выражение намного глубже, драматич­нее, мудрее. Глюк-реформатор прошел за семнадцать лет боль­шой и сложный путь исканий. При этом он не останавливался: ни одна из его опер не повторяет другую по конкретному реше­нию задач реформы. И последняя его реформаторская опера вносит немало нового в понимание оперной драматургии не только в сравнении с «Орфеем», но и в сравнении с двумя предыдущими французскими лирическими трагедиями. Суро­вость, строгость ее драматизма, отсутствие каких бы то ни было отступлений от развития драмы соединяются в «Ифигении в Тавриде» с картинностью и даже колористической выразитель­ностью, хотя и подчиненными драме, но вносящими в нее осо­бые оттенки наперекор «монотонии страсти», которая утомляла Руссо в «Альцесте».

«Ифигения в Тавриде» не имеет замкнутой увертюры. Орке­стровое вступление непосредственно вливается в первый акт. Спокойное, даже несколько пасторальное его начало (Andante, струнные, флейты, затем и другие инструменты), словно картина

258

мирной природы, резко оттеняет дальнейшую бурю — стреми­тельное и моторное Allegro, тремоло, гаммообразные взлеты и падения мелодических волн, как завывания ветра, свист флей­ты-пикколо — вспышки молнии. На фоне этой бури идет и пер­вая сцена оперы: рассказ Ифигении, ныне жрицы скифского храма, о ее страшном сне и тяжелых предчувствиях, реплики испуганных жриц-гречанок. Лишь к концу сцены буря успокаи­вается. Таким образом начало первого акта как бы наложено на увертюру, которая утрачивает самодовлеющее значение и «входит» прямо в действие.


Хор далеко не всегда выполняет в этой опере драматическую роль. Так, ария Ифигении, обращен­ная с мольбой к Диане, обрамлена маленькими, хорального склада, двухголосными женскими хориками, несколько статуар­ными, как обобщенный образ группы жриц, своего рода свиты для Ифигении, вторящей, поддерживающей ее. Тяжелые предчувствия и тревога мучат также царя скифов Тоаса. Желая умилостивить богов, он дает обет принести им в жертву первых чужеземцев, какие появятся на берегу. Ария Тоаса создает обоб­щенный образ волнения, страха, смятения, она почти сплошь идет на тремоло оркестра, в нервном пунктирном движении. Хоры и танцы скифов в первом акте оперы выделены несколько условным экзотическим колоритом (в сопровождении барабан, треугольник, флейта-пикколо) по аналогии с увертюрой к ко­мической опере Глюка «Пилигримы из Мекки».

Первые пленники, захваченные скифами и обреченные на смерть в Тавриде, оказываются Орестом, братом Ифигении, и его другом Пиладом. Орест и Ифигения еще не узнают друг друга. Второй акт посвящен главным образом Оресту и его му­чениям. Он убил свою мать Клитемнестру, отомстив ей за убий­ство отца. Драма Ореста — драма мести и возмездия. Его мучат фурии: он не имел морального права мстить за отца убийством матери. Сиена Ореста с фуриями символизирует в данном слу­чае мучения человека, преступившего закон собственной совести. Короткая «роковая» тема преследующих Ореста фурий сначала показывается лишь оркестром и исчезает. В патетическом речи­тативе Орест разражается воплями. Диапазон его басовой пар­тии необычайно широк, в сопровождении — тремоло и мяту­щиеся гаммообразные пассажи. И совсем неожиданно звучит после этого мирная мелодия его арии «Покой вернулся в мою душу». Однако непрестанные тремоландо у альтов, как выражение неотступающей тревоги, словно противоречат Оресту. В ответ на недоумение слушателей, обративших внимание на это противоречие, Глюк сказал про Ореста: «Он лжет, он убил свою мать». Итак, композитор намеренно противопоставил здесь вокальную и оркестровую партии, стремясь показать раздвоен­ность в душевном мире героя.


Затем идёт пантомима: фурии бичуют Ореста (басы с тремя тромбонами). Все заключается хором фурий в характере роковых явлений, вещаний, заклинаний: аккорды, статика, мерное движение, соединение драматической

259

силы и оцепенения. В хор врезаются трагические реплики истерзанного Ореста.

Третий акт сосредоточен на драме Ореста и Пилада. Ифигения решает освободить одного из пленников, с тем чтобы другой был принесен в жертву. Но, подобно Кастору и Поллуксу, никто из них не хочет спастись ценой смерти друга. Разыгрывается борьба великодуший. Драматические столкновения концентрируются в свободных речитативных сценах, разомкнутых и гармонически неустойчивых, сложных и «текучих» по характеру движения. Выражение же эмоций героев сосредоточено в широких и замкну­тых ариях и ансамблях, законченных и типических по образному содержанию, единых в своем облике. Такова ария Пилада B-dur — типичная ария-жалоба с характернейшими для нее интонациями. Такова и его ария C-dur — простое и традиционное воплощение воинственно-героического начала: движение марша, фанфарность, напор энергии (надежда на спасение Ореста). Наконец Пилад решается дать согласие на побег, надеясь со своей стороны спасти Ореста.

Четвертый акт полон драматизма и совершенно лишен какого бы то ни было заключительного дивертисмента. Перед жертво­приношением Ифигения чувствует глубокую жалость к обречен­ному пленнику, напоминающему ей брата, которого она считает давно погибшим. Единственным обширным и замкнутым вокаль­ным номером этого акта является начальная ария Ифигении — прекрасный пример итальянской кантилены у Глюка, по-своему драматичной, даже величественной. Два маленьких хора жриц, поддерживающих Ифигению, несут ту же функцию, что и в первом акте. Сам момент жертвоприношения, когда Орест вспоминает о своей сестре, а она внезапно узнает брата и останавливает действие, образует драматическую сцену с речитативами-диалога­ми, местами переходящими в ариозо, с репликами хора, с объеди­няющей и связующей все оркестровой партией (пример 97).


С появлением Тоаса, требующего смерти Ореста и Ифигении, драматическое напряжение еще нарастает. А когда на сцену врывается Пилад с отрядом греков, оно достигает высшей точки. Реплики трех хоров (жрицы, стражники, греки) идут на фоне оркестровой «бури» (материал вступления к опере) — этим под­черкивается ее особое выразительное значение. Появление Дианы прекращает бурю. Орест прощен, он вернется вместе с сестрой в Микены как законный царь. Скифам же повелевается оставить кровавые жертвоприношения. Это появление Дианы как «бога из машины» подобно появлению Амура в «Орфее», Геракла в «Альцесте», той же Дианы в «Ифигении в Авлиде», то есть оно условно в развязке драмы. Сам же финал в данном случае совсем не затянут и не носит декоративного характера. После краткого соло Ореста идет небольшой заключительный хор греков. Он заимствован Глюком из оперы «Парис и Елена». Точно так же ария Ифигении в конце второго акта взята композитором из его оперы «Милосердие Тита» (1752). Эти самозаимствования

260

означают, что Глюк рассматривал подобные оперные номера как обобщенное выражение эмоций в типической форме, то есть на новой ступени оперной реформы он отчасти вернулся к принципу итальянской оперы, теперь уже совместив его с целой системой иных средств оперной драматургии.

На творческом пути Глюка-реформатора, на материале шести его крупнейших произведений отчетливо видны его глубокие внутренние связи с эстетикой французских энциклопедистов, так же как и значение для его реформы многостороннего наследия итальянского и французского оперного искусства, преодоленного, но не отвергнутого им. Не столь, быть может, ясны, но все же прослеживаются связи Глюка с традициями генделевской оратории: в трактовке хоров, в длительном развертывании круга близких образов (большие массовые сцены, например, в «Альце­сте» и «Ифигении в Авлиде»), в соотношении лаконичного текста и широкой музыкальной концепции. Но есть в оперной музыке зрелого Глюка и черты несомненной связи не с художественными традициями прошлого, а с некоторыми общими тенденциями современного ему искусства.


Вся музыкальная стилистика его реформаторских опер стоит особенно близко не к итальянской или французской национальным творческим школам, а именно к молодой тогда, только складывавшейся венской классической школе. Имела ли здесь значение жизнь Глюка в Вене в зрелые годы, сказались ли в его развитии самые первоначальные музы­кальные впечатления (еще до итальянской оперы) или сам путь реформы, как она выразилась в музыке, привел его к истокам венской классики — сказать с абсолютной точностью трудно. Скорее всего и то, и другое, и третье. Так или иначе музыкальный стиль арий Глюка, одновременно строгий и peальный в своей близости к песенным формам, его мелодика в целом, его понимание ладогармонического движения, самая фактура его сочинений, трактовка музыкальных форм — все сближает его с принципами венских классиков. Он представляет, однако, венскую школу на относительно раннем этапе ее развития. Об этом яснее всего свидетельствуют его оперные увертюры, с их уже наметившимися образными контрастами (отчасти близкими еще мангеймской симфонии), с их общим складом — и в то же время с их скромными масштабами и методами развития.

По отъезде Глюка из Парижа его оперная деятельность закон­чилась. Он вернулся в Вену тяжело больным: по-видимому, перенес инсульт летом 1779 года. В 1781 году у него было второе кровоизлияние в мозг, снова вызвавшее паралич. Сочинял он в последние венские годы мало. Им созданы тогда семь од и песен (на слова Ф. Г. Клопштока), среди них поэтичная «Летняя ночь» (пример 98), ода «К смерти» (записана по памяти И. Ф. Рейхардтом) и духовное сочинение «De profundis» (около 1782 года) для хора и оркестра. У композитора возникали еще намерения создать немецкую музыкальную драму, видимо стояв­шие в связи с его вокальными сочинениями той поры. Но этим

261

намерениям уже не суждено было осуществиться. Глюк умер в Вене 15 ноября 1787 года.

После его смерти Пиччинни обратился с письмом в «Парижский журнал». Он напомнил о том, что война вокруг опер Глюка привела к «музыкальной революции» во Франции.


Он воздер­ жался от словесных похвал великому реформатору, опасаясь недоверия к ним, поскольку они исходили из уст побежденного. «Я осмелился бы предложить вам, — писал Пиччинни, — для ше­валье Глюка знак почтения, который долговечнее мрамора и который передаст потомству самому отдаленному не черты его... но образ гения, коего искусство и Франция почитать должны. И ввиду сего я предлагаю вам основать в честь шевалье Глюка ежегодный концерт в день его смерти, если этот день не совпадает со днем оперы, в коем будут исполнять только его музыку» 9.

Еще при жизни Глюка поднялась в Париже его творческая школа. По существу ее представлял уже Пиччинни в своих опе­рах «Роланд» (1778), «Ифигения в Тавриде» (1781), «Дидона» (1783). К ней относили Ж. Б. Лемуана с лирическими траге­диями «Электра» (1782) и «Федра» (1786). Однако наиболее крупными представителями глюковской оперной школы стали итальянцы Антонио Сальери (1750 — 1825) и Антонио Гаспаре Саккини (1730 — 1786). Молодой Сальери, связанный с 1766 года с Веной, был личным учеником Глюка и пользовался его особым покровительством. Его лирическая трагедия «Данаиды» (1785) первоначально прошла в Париже под именем Глюка (с его согласия, если не по его инициативе), и лишь когда успех ее вполне определился, было раскрыто истинное имя автора. Более важное и долгое значение получила другая лирическая трагедия Сальери — «Тарар» (на либретто П. Бомарше) акту­ального для тех лет тираноборческого содержания. В годы ре­волюции она подвергалась разного рода переделкам в зависи­мости от ситуации. Саккини воспринял идеи Глюка в самом конце своего творческого пути, имея за плечами большой опыт итальянского оперного композитора. Его опера-трагедия «Эдип в Колоне» (на либретто Гийара по трагедии Софокла), создан­ная в 1785 году, была поставлена во Франции в 1786 году и воспринята как продолжение дела Глюка. С операми Сальери и Саккини глюковская традиция переходит к оперному театру Французской революции, в котором она получает новое развитие, проявляясь даже в жанровых разновидностях, далеких от лири­ческой трагедии.



9 Цит. по кн.: Материалы и документы по истории музыки, т. 2, с. 420.

262

ИНСТРУМЕНТАЛЬНАЯ МУЗЫКА

Пути инструментальных жанров и их основная проблематика в XVIII веке. Значение итальянской школы. От увертюры к ранней симфонии: Ф. Б. Конти, А. Кальдара, Дж. Б. Саммартини. Ин­струментальный концерт. Скрипичная и ансамблевая музыка. Дж. Тартини, его творческий путь, концерты и сонаты. Клавирная музыка и ее представители в Италии. Историческое значение Д. Скар­латти и особенности его творческой эволюции (Италия — Испа­ния). Сочинения для клавира. А. Солер и клавирная соната a Испании. Ф. В. Мича и вклад чешских мастеров в развитие сонаты-симфонии. Мангеймская школа и ее представители во главе с Я. Стамицем. Инструментальная музыка во Франции, Ф. Ж. Госсек, И. Шоберт. Творчество сыновей И. С. Баха и их роль в истории предклассической сонаты.

От начала к концу XVIII века инструментальная музыка европейских стран не только прошла большой путь развития, но в полном смысле слова преобразилась, заняла новое место в жизни общества, завоевала небывалое внимание аудитории и в значительной степени определила ведущую роль музыкального искусства в системе художественного мышления эпохи. В то время как проблемы музыкального театра всесторонне обсуждались эстетиками, нередко даже опережавшими творческую практику, проблемы инструментальной музыки, в частности главнейшая проблема симфонии, не были освещены теоретической мыслью в XVIII веке на том уровне, какого требовало реальное развитие искусства.

Можно сказать даже, что магистральная линия музыкальной эстетики, представленная передовыми мыслителями эпохи, почти миновала проблемы новых инструментальных жанров, новых прин­ципов формообразования, связанных с новым методом музы­кального мышления. Там, где действовало слово, либретто, сце­ническое воплощение, там, где была заявлена программа, то есть образный смысл музыки раскрывался и внемузыкальными средствами, теоретически судить о музыке было легче. Теория подражания природе, как охватывающая все искусства, теория аффектов, специально разработанная музыкальными эстетиками, обычно иллюстрировались примерами из области вокальной, сце­нической или программной музыки.


«Соответствие образа пред­мету» — так определил Дидро правдивость («подражательную красоту») искусства, соответствующую истине в философии. В сравнении с чисто идеалистическим пониманием это было важ­ным шагом вперед, ибо утверждало связь искусства с действи­тельностью как критерий красоты и правды. Но с позиций мета­физического материализма принцип «соответствие образа предмету» не включал понятий образного обобщения и широкого раз-

263

вития образов средствами различных искусств. Для музыкаль­ного же искусства эти понятия имеют исключительно важное значение, и чем самостоятельнее развиваются крупные инстру­ментальные формы, тем очевиднее становится роль обобщенных музыкальных образов и особых методов их развития.

Если Дидро и другие эстетики XVIII века в большой мере «предсказали» оперную реформу Глюка, то переворот в инстру­ментальной музыке, происшедший от начала к концу столетия, никем предсказан не был и далеко не сразу был осознан. Твор­чество явно обгоняло эстетику. Сами процессы, развивавшиеся в инструментальных жанрах ко времени сложения венской клас­сической школы, носили столь сложный, широкоохватный и мно­гообразный характер, что, быть может, лишь на большой исто­рической дистанции их общий смысл, их конечные цели представ­ляются достаточно ясными. Если б наши представления огра­ничились, например, конкретно-историческим уровнем середины века, нас бы поразило сочетание, казалось бы, совершенно про­тиворечивых признаков и тенденций.

Что именно происходило в 1740-е годы в музыкальном ис­кусстве Западной Европы? Создавались последние онеры и зрелые оратории Генделя — и развивалась в Париже ярмарочная ко­медия с музыкой; возникали последние произведения Баха, в том числе второй том «Хорошо темперированного клавира» и «Ис­кусство фуги», — и клавирные сонаты Д. Скарлатти; уже умер Вивальди, в последнюю стадию вступал французский клавесинизм, расцвела опера-буффа, появились симфонии Саммартини, формировалась мангеймская капелла; на парижской оперной сцене еще царил Рамо, а в Дрездене, Галле, Берлине уже творили старшие сыновья Баха; Глюк еще не помышлял о своей реформе, а в Вене уже начинали действовать предшественники Гайдна и Моцарта...


Старое в смысле жанров, стиля изложения и принципов формообразования сочеталось с намечавшимся, про­ступавшим и крепнувшим новым. Но и этим еще не все сказано. На примере Баха и Генделя видно, что «старое» переставало быть старым в первой половине XVIII века, вмещало в себя высокозначительное новое содержание и изнутри преображалось в области художественной формы. Как раз этот этап полностью характерен для поступательного движения музыкальной мысли в первой половине XVIII столетия. И одновременно уже в 1730 — 1740-е годы прорастали молодые побеги нового, как будто про­тивопоставлявшие себя «старому»: в опере это были комические жанры, в инструментальной музыке предвестия будущей симфонии и сонаты в творчестве многих европейских мастеров, ранее всего итальянских. Однако в крупном масштабе, в большой перспек­тиве музыкального развития это новое

не оказалось ниспро­вергающим в отношении уже достигнутого. Во-первых, в творче­стве самих Баха и Генделя был осуществлен высокий синтез традиционного и нового. Во-вторых, лишь на ранних стадиях развития новых жанров их простая тематика, их элементарно

264

гомофонный склад, их несложные куплетные или старосонатные схемы противопоставлялись «барочной» трудности, «тяжеловес­ности» полифонических форм. Так мыслил (и соответственно действовал) Ж. Ж. Руссо. Но так уже не мыслил Моцарт. Иными, словами, в огромном, многоохватном музыкальном дви­жении XVIII века следует различать не только отдельные этапы, но и их процессуальную связь, их взаимодействие. Искусство Баха — Генделя стало своеобразным важнейшим «тезисом» на пути музыкального искусства к эпохе Просвещения; признаки нового стиля в их первоначальном воплощении — как бы «анти­тезисом» в этом процессе. Новый же синтез наступил в твор­честве венских классиков, которые непосредственно наследовали своим предшественникам и вместе с тем никогда не ограничи­вались этим: на высшей ступени, у Бетховена, совершенно оче­видно их наследование Генделю — Баху.



Неудивительно, что современники стилевого перелома в сере­ дине XVIII века еще не были в состоянии осмыслить весь этот процесс: они не могли различить его перспектив, предвидеть его последствий. Сама злободневность борьбы за простое новое, особенно у запальчивого Руссо, порой мешала ему заглянуть вперед, дальше комической оперы и программного инструментализма, хотя и он мог обмолвиться: «симфония научи­лась говорить без помощи слов», то есть признать права собствен­но музыкального мышления.

Музыкальное искусство XVIII века — не одни только инстру­ментальные жанры, а все искусство в целом — прошло путь от величественных художественных концепций Баха и Генделя, воплощенных в вокально-инструментальных формах, к новым обобщающим творческим концепциям венских классиков, выра­женным и в вокально-инструментальных, и в чисто инструмен­тальных формах. И те и другие концепции — порождение именно XVIII века, его новой духовной атмосферы в канун и эпоху Просвещения, в предреволюционные и революционные годы. У Баха и Генделя их концепции еще связаны (у Генделя — не всегда) с духовными сюжетами, а их образная система в то же время вовсе не ограничена религиозными представлениями. У венских классиков произойдет полное, даже внешнее осво­бождение от этой тематики как главенствующей. Изменится со временем идеал положительного героя — страстотерпца у Баха, действенного героя в дальнейшем (что ощутимо уже у Глюка).

Подобно тому как большие концепции Баха требовали нового истолкования синтетических вокально-инструментальных форм, художественные концепции венских классиков вызвали к жизни симфонизм — симфонический метод мышления, идею сонатно-симфонического цикла, симфонизацию оперы. Соната, как из­вестно, не является только одной из музыкальных форм, равно-Ценной многим иным. Соната обозначает именно определенный принцип музыкального мышления, она предполагает наличие опре-

265

деленной тематики (значительной, обобщенной и способной к музыкальному развитию), единой системы образов внутри произ­ведения, определенных методов развития тематического материа­ла, способствующих объединению контрастных и противобор­ствующих образов (равно как и выведению контрастов из их единства), определенных приемов изложения в гомофонно-гар­моническом складе, не исключающем, однако, и полифонических элементов.


Как и зарождение оперы на рубеже XVI — XVII веков, формирование сонаты было итогом переворота в музыкальном стиле. Но если когда-то для оперы был характерен принципи­альный (хотя и недолгий) отказ от старых достижений полифонии, разрыв с ними, подчеркнутый появлением basso continuo, то для сонаты-симфонии XVIII века показательно претворение поли­фонических методов развертывания музыкальной ткани в новом стиле и отказ от basso continuo в пользу полной пар­титуры.

Путь к симфонизму — основной, магистральный путь музы­кального развития в XVIII веке. Он захватывает различные области и жанры музыкального искусства. Все, казалось бы, ведет музыку к сонате-симфонии, даже многое, как мы видели, изнутри творчества Баха и Генделя. Самые различные нацио­нальные творческие школы участвуют в этом процессе, который приобретает международное значение. Однако для самих нацио­нальных школ их роль в нем неодинакова, и потому они сохраняют свой облик, свою специфику, держатся в естественных для них рамках. Так, итальянские композиторы во многом подготовляют классическую симфонию, но в дальнейшем отнюдь не идут прямо за венскими классиками, не дублируют их, а сохраняют осо­бенности школы. Вполне своеобразен и путь французских масте­ров. Подготовка классической сонаты-симфонии совершается у них в скромных рамках клавесинизма (что видно на примере Рамо), в форме оперной увертюры, отчасти в скрипичной му­зыке, сказывается в поддержке раннесимфонических опытов ино­странных композиторов, широко представленных в парижских концертах. Но на главном пути французской музыки XVIII века симфония не занимает того положения, какое она заняла в австро-немецкой школе. В общем процессе формирования сим­фонического мышления ощутим вклад чешских музыкантов, весь­ма заметны вообще различные славянские влияния, отозвались черты венгерской бытовой музыки, что нисколько не означает нивелирования национальной характерности или единообразия в развитии для каждой из участвующих сторон.



Никогда еще инструментальная музыка не приобретала такого широкого общественного значения, как в XVIII веке. Иной по­степенно становилась ее жизнь в обществе, условия исполнения и восприятия. Наряду со старыми формами музицирования скла­дывались новые. Музыка по-прежнему звучала в домашнем быту, в обстановке салонов и «академий», в дворцовой среде, в сту­денческих «музыкальных коллегиях», в церкви и церковных

266

концертах. Но сфера художественного действия, например, при­дворных капелл со временем расширялась: они росли и совер­шенствовались но своему составу, становились доступными не только для замкнутой аудитории. Некоторые из придворных капелл (мангеймская) завоевали большую известность. Новые частные капеллы или оркестры пользовались высоким художе­ственным признанием, как, например, оркестр Ла Пуплиньера в Париже при участии Рамо, потом Госсека. Зарождались и новейшие формы концертной жизни, ранее всего в Англии. Еще в 1670-е годы скрипач Дж. Банистер организовал в Лондоне платные публичные концерты в собственном доме. А затем плат­ные концерты, в том числе абонементные, вошли в обычай в ан­глийской столице, хорошо соответствуя новому общественному укладу страны. Мы уже знаем о концертах Генделя, в которых исполнялись, кроме его ораторий, концерты для органа и concerti grossi. В 1765 — 1782 годах в Лондоне происходили абонементные концерты под руководством Иоганна Кристиана Баха. Во Франции так называемые Concerts spirituels основал в 1725 году Ф. А. Филидор; в них звучали многие новые инструментальные произве­дения. С 1743 года известны «Большие концерты» в Лейпциге. Устраивались также платные публичные концерты в Гамбурге, Дрездене, Вене, Неаполе, Праге, Стокгольме и других европей­ских культурных центрах. Так на протяжении XVIII века фор­мируются те условия и та среда, в которых только и возможно развитие крупных инструментальных жанров обобщающего значения.

На первых порах своего развития новые формы симфони­ческой и камерной музыки еще непосредственно связаны с музы­кой бытовой (сюиты, серенады, кассации, дивертисменты, за­стольная музыка), жанровой, театральной.


Лишь постепенно из большого круга инструментальных произведений, путем слож­ного отбора, развития одних художественных свойств и отстра­нения других, формируется более серьезная, масштабная сона­та-симфония. Вплоть до зрелых сочинений Гайдна и Моцарта идет эта кристаллизация новых жанров на широкой и многооб­разной музыкальной почве. Памятуя, что основные пути музы­кального развития направляются в XVIII веке к сонате-симфонии, нельзя, однако, рассматривать все, что происходит в музыке этого столетия, только как подготовку венского классического стиля. Исторически это было подготовкой, но для компо­зиторов того времени именно их индивидуальное понимание тематизма, формы целого, особенностей музыкального развития требовалось художественным замыслом и соответствовало твор­ческой концепции.

Уже в начале XVIII века были подготовлены исподволь некоторые элементы будущего сонатно-симфонического цикла. Принцип цикличности, контрасты между частями цикла, тен­денция к выделению опорных точек цикла важны были в ста­ринной сонате, концерте, отчасти в сюите. Ладотональные

267

соотношения внутри композиционной единицы существенны для экспозиции фуги, для старосонатной схемы. Принцип репризности проявлялся в различных формах, отчетливее всего в арии da capo. Развитие, но преимущественно полифоническое, тема­тического материала характерно для зрелой фуги, отчасти для «разработочных» частей концерта. Гомофонный склад вызревал в различных жанрах, в сюите, сонате, концерте. Но многие из этих перспективных признаков существовали как бы порознь. Лишь постепенно, в увертюре, сольной и ансамблевой сонате, концерте, эти признаки вступают в связь, и данные жанры особо выдвигаются в подготовке сонаты-симфонии классического типа.

Такое выделение на первый план относительно молодых жан­ров было сопряжено и с предпочтением в музыкальной жизни определенных инструментов: скрипки (а не виолы), клавира (а не органа). Скрипка, выдвинувшаяся, как мы знаем, еще раньше, становится одним из важнейших инструментов нового искусства — и соло, и в ансамбле.


Со временем выдвигается и фортепиано, как динамический инструмент, заменяющий, от­тесняющий клавесин. Перед другими инструментами явно отсту­пает орган: он менее соответствует новому складывающемуся стилю. Резкие контрасты звучности вне возможностей особо тон­кой нюансировки, невозможность непосредственного регулирова­ния силы звука прикоснованием к клавише, а главное, посте­пенного (не «террасами») усиления звучности, раздувания ее, больших crescendo и diminuendo — все это было вполне есте­ственно для музыки XVI — XVII веков, для полифонических форм Баха и Генделя и совсем не подходило авторам «предклассических» музыкальных произведений XVIII века. Да и Бах, лучший органист своего времени, многие полифонические пьесы пред­почитал писать не для органа, а для клавесина. Новые же поколения музыкантов далеко не всегда удовлетворялись воз­можностями органа. Гретри, очень чуткий к новому вкусу, к требованиям нового стиля, писал: «Игру хотя бы самого искусно­го органиста и на самом лучшем органе я не могу переносить долго. Я старался уяснить себе причину этого неприятного ощу­щения: оно происходит, несомненно, из-за однообразия звука. Сколько ни меняет артист регистров, везде находит он сочные, но лишенные нюансов звучания» 1.

Формирование сонаты-симфонии естественно связано с раз­витием и определением камерного и оркестрового состава испол­нителей. Постепенно дифференцируются и твердо устанавлива­ются, с одной стороны, камерные ансамбли (квартет в первую очередь), с другой — симфонический оркестр классического типа. Впервые развивающиеся инструментальные жанры крупного масштаба, основанные на специфически музыкальных принципах развития, требуют не только выдвижения тех или иных инстру-

1 Гретри А. Мемуары, или Очерки о музыке, т. 1. М. — Л., 1939, с. 54.

268

ментов, но и отбора наиболее совершенных из них, кристалли­зации составов в больших и малых ансамблях, уточнения функ­ций определенных групп инструментов в оркестре — при ликви­дации basso continuo.


Эволюционирует, разумеется, и сам стиль исполнения, что хорошо улавливается современниками, не пре­минувшими отметить динамику мангеймцев, их crescendo и dimi­nuendo, высокоэкспрессивную игру Тартини на скрипке и Ф. Э. Баха на клавесине, как и новаторство Д. Скарлатти — композитора-исполнителя.

Развитие инструментальных жанров в XVIII веке тесно свя­зано и с развитием оперы, по преимуществу итальянской. Непо­средственная связь здесь осуществляется через увертюру (как итальянского, так и французского типа), через оперный оркестр с его специфическими возможностями. Но это — лишь частное проявление оперно-инструментальных взаимоотношений. Более общее, принципиальное значение имеет глубинная связь типи­ческих образов, сложившихся в опере, с тематизмом новой ин­струментальной музыки, как она представлена итальянскими композиторами, мангеймской школой и другими ранними явле­ниями. В пору же достижения зрелости сама классическая ин­струментальная музыка оказывает значительное воздействие на музыкальный театр, способствуя симфонизации оперы, что лучше всего прослеживается на многочисленных образцах зрелых опер Моцарта.

Инструментальные произведения итальянских, чешских, не­мецких и французских мастеров, возникшие во второй-третьей четверти XVIII века, в большинстве можно отнести к предклассическим этапам развития крупных инструментальных жанров. Лишь с появлением зрелых произведений Гайдна и затем Мо­царта наступает собственно классический период, ознаменовав­шийся созданием сонатно-симфонического цикла нового типа. Судя по сохранившимся сочинениям и по впечатлениям совре­менников, ранее всего путь к сонате-симфонии наметился в твор­честве итальянских композиторов, авторов оркестровых, скрипич­ных и клавирных произведений. В итальянской оперной (или ораториальной) увертюре предварительно вырисовываются об­щие контуры симфонического цикла, примерные функции частей в нем, связанных по тематике с типами оперных образов.


Скри­ пичная музыка особенно интересна своей экспрессивностью, гомофонным складом при главенстве широко развитой, вырази­тельной мелодии. В клавирной сонате идет внутренняя сосре­доточенная работа над будущим сонатным allegro, то есть над образным содержанием части цикла, требующим специальной разработки ее формы, даже своего рода экспериментирования от композитора. При этом и скрипичные, и клавирные сочинения создаются чаще всего выдающимися, крупнейшими исполните­лями, пишущими для своего инструмента и смело, новаторски

269

совершенствующими технику исполнения, как того требуют их творческие замыслы. Джузеппе Тартини как композитор-скрипач и Доменико Скарлатти как композитор-клавесинист наилучшим образом иллюстрируют это положение.

Итальянская увертюра носила название Sinfonia; так же на­зывались отдельные небольшие инструментальные части в пар­титурах опер и ораторий (не только итальянских — у Баха и Генделя) или некоторые вступления к сюитам. Это слово, еще не бывшее тогда вполне точным термином, от оркестровой увер­тюры перешло к собственно симфонии и стало обозначать орке­стровое произведение не только самостоятельного значения, но и определенного жанра, то есть уже сделалось термином. Италь­янская увертюра вместе с оперой и ораторией в 1720 — 1730-е годы распространяется не только по Италии, но и далеко за ее пределами. В частности, с интермедиями Перголези (они же ранние оперы-буффа) его увертюры получили известность как- в Италии, так и в других странах. Итальянские компо­зиторы, работавшие, например, в Вене, своими увертюрами к операм и ораториям несомненно оказали воздействие на местное формирование самостоятельных жанров оркестровой музыки. Подобные примеры, по-видимому, существовали не в одном евро­пейском музыкальном центре. В дальнейшем итальянская опер­ная увертюра продолжала свой путь по Европе. Перголези, Лео, Галуппи, Пиччинни, Йоммелли, Траэтта, Хассе, Паизиелло и многие другие в этом смысле тоже могли оказать влияние на развитие инструментальных форм.


Но с середины XVIII века оперная увертюра звучит уже в иной обстановке, когда сложи­лись и складываются творческие школы, культивирующие ран­нюю симфонию вне оперы или оратории, как самостоятельный род концертной музыки. Поэтому особый «этап увертюры» для предклассической симфонии связан лишь с тем временем, ко­торое предшествует первым симфоническим школам. Этот этап не ограничен действием итальянской увертюры. Уже на образ­цах Генделя и Баха можно было убедиться в том, какое ши­рокое распространение получила в произведениях разных жанров и французская увертюра. Но она, входя в вокально-инструмен­тальные и чисто инструментальные произведения (сюиты, на­пример), не так явно отпочковалась в концертный жанр, как итальянская увертюра определенных десятилетий.

Увертюры Перголези, Конти, Кальдары, появившиеся еще до 1740-х годов (как и увертюры ряда их итальянских совре­менников), стоят по существу у порога ранней симфонии. В увертюрах Перголези важнее всего ясный образный смысл каждой из трех ее частей, что позволяет воспринимать ее от­дельно, как самостоятельное произведение. Контрасты между частями цикла и определение функции каждой из них способ­ствуют такому восприятию. Средняя, медленная часть явно ста­новится лирическим центром цикла — то более облегченным, то более содержательным, то более развернутым, то скорее про-

270

межуточным между крайними быстрыми частями. Она выделя­ется и относительной камерностью оркестрового изложения. Пер­вая быстрая часть и финал, при всей их динамичности, имеют свои заметные отличия. В первой части (Presto или Allegro) заметна тенденция к сопоставлению различного тематического материала. Это еще не темы сонатного allegro, ибо вся часть обычно развивается в старосонатной схеме, но уже эмбрионы таких тем, не сливающихся воедино. В отличие от первой части финал носит более единый характер и устремляется вперед в общем потоке движения порой с явно танцевальной основой. По своему облику такая увертюра хорошо воспринимается и перед спектаклем, и независимо от него.


Она не слишком пере­ гружена самостоятельным содержанием, чтобы отяжелять вступ­ление к спектаклю-буфф, и достаточно ярка и контрастна по своему облику, чтобы слушать ее вне спектакля, воспринимать как законченный инструментальный цикл.

Итальянские увертюры Франческо Бартоломео Конти (1682 — 1732) имели значение в основном для музыкальной культуры Вены, где композитор провел более двадцати последних лет жизни. По своему облику они довольно близки типу concerto grosso. Функции каждой из трех частей цикла более или менее определились. В первой части еще чувствуются полифонические приемы развертывания мелодии, что хорошо видно на примере увертюры к опере «Торжествующая Паллада» (1720-е годы) с ее несколько «прелюдийным» движением. Внутри первой части тоже есть сопоставление двух тематических элементов, но оно не совпадает с тональным планом экспозиции, то есть новый материал (терцовые вздохи в перекличке голосов оркестра) по­является не в «сонатном» качестве второй темы. В целом первая часть увертюры напоминает и прелюдийное изложение, и фактур­ные контрасты concerto grosso и одновременно содержит сек­венции «разработочного» типа (пример 99). Рассматривая по­добные части цикла как «предклассические», мы имеем в виду перспективу музыкального развития. Для самих же композито­ров той поры, в частности для Франческо Конти, такое начало оперной увертюры было совершенно естественно именно в данном своем виде: сопоставление различных тематических элементов вносило, как в concerto grosso, эффекты своего рода светотени, но о полновесном контрасте образов внутри части композитор еще не помышлял. Медленная часть той же увертюры носит как бы связующий, промежуточный характер (что так часто в концертах Генделя), она совсем невелика (всего 18 тактов), неустойчива, подобно драматическим оперным фрагментам (при­мер 100), и непосредственно подводит к финалу — динамиче­скому, моторному. Образный строй этой увертюры менее ярок, чем увертюр Перголези, что связано не только с исключитель­ностью дарования автора «Служанки-госпожи», но и с тем, что именно работа в области оперы-буффа способствовала обновле­нию музыкальной стилистики и яркости образного мышления.



271

Антонио Кальдара (ок. 1670 — 1736) с 1716 года до конца жизни тоже работал в Вене, но еще ранее совершенно сложился как композитор и исполнитель (виолончелист), действовавший в Венеции, Мантуе, Барселоне, Риме. Автор огромного количе­ства опер и ораторий, церковной музыки, инструментальных про­изведений, Кальдара еще в своих венецианских и римских ора­ториях с удивительной последовательностью развивал типиче­ские музыкальные образы «оперного» происхождения: его la­mento, его героические арии, его пасторально-идиллические во­кальные номера, даже его буффонные сцены (например, свя­занные с явлением злой силы — Люцифера) в ораториях могут с успехом поспорить с любыми яркими образами итальянской оперы. Сила его воображения (позднее Кальдара писал и опе­ры-буффа) несомненно должна была сказаться и на его увер­тюрах, которые вместе с камерными произведениями предше­ствовали созданию собственно венской школы. Увертюры Кальдары и Конти стали ранними образцами оркестровой музыки для Вены прежде, чем там появились в 1740-е годы симфонии и другие инструментальные произведения Монна и Вагензейля.

Следующий шаг от оперной увертюры к концертной симфонии был сделан Джованни Баттиста Саммартини (1700? — 1775), «коренным» миланским музыкантом, церковным капельмейсте­ром, органистом, дирижером, исполнявшим собственные инстру­ментальные произведения. Слава Саммартини была в его время велика не только в пределах Италии. Его сочинения с 1740-х го­дов уже известны в Голландии, Франции, Англии. В конце 1730-х годов у него занимался молодой Глюк. Среди инстру­ментальных произведений Саммартини есть множество трио-сонат, ряд сольных сонат для разных инструментов, квартеты, квинтеты, concerti grossi, a также около восьмидесяти симфо­ний. Хотя его симфонии в общем еще не далеко ушли от тех «симфоний», которые писались как оперные увертюры, они сразу же обретали иную, самостоятельную жизнь: Саммартини писал их для концертного исполнения и сам ими дирижировал.


Ин­тересно, что Чарлз Бёрни, слышавший в Милане музыку Сам­ мартини под его собственным управлением уже в 1770 году, отнюдь не нашел ее устарелой. «Очень изобретательны были симфонии, — записал Бёрни после исполнения мессы Саммарти­ни, — полные воодушевления и огня, присущих этому автору. Инструментальные партии в его композициях были написаны хорошо; он не дает ни одному музыканту долго оставаться праздным; в особенности никогда не дремлют у него скрипки. Все же иногда хотелось бы, чтобы он взнуздал своего Пегаса; ибо кажется, что он мчится на закусившем удила коне. Говоря без метафор, его музыка нравилась бы больше, если б в ней было меньше нот и меньше Allegro. Ho его неистовый гений принуждает его в вокальных произведениях мчаться по непре­рывному ряду стремительных частей, которые в конце концов

272

утомляют как исполнителя, так и слушателей» 2. Хотя в то время Саммартини было уже семьдесят лет, Бёрни специально отме­тил: «...его огонь и изобретательность остаются еще в полной силе».

По-видимому, современники воспринимали в музыке Саммар­тини ее яркую эмоциональность, ее динамизм, ее темперамент­ность. Это очень показательно у Бёрни, который слышал много современной музыки, достаточно экспрессивной и динамичной, чтобы не так уж удивляться этим ее качествам у миланского мастера. Надо полагать, что в 1740-е годы она производила еще более сильное впечатление. Саммартини был, по всей ве­роятности, одним из первых композиторов Европы, систематиче­ски писавшим и исполнявшим симфонии вне опер или орато­рий. История закрепила за ним значение первого по времени симфониста как автора концертных симфоний вполне «предклассического» типа, но тем самым еще не создателя симфониче­ского принципа мышления, характерного для классической сим­фонии. У Саммартини, особенно в ранних произведениях, нет отчетливой дифференциации камерного и оркестрового составов. Симфония может быть написана, например, для струнного квар­тета и двух партий валторн, притом почти не имевших само­стоятельного значения в этом ансамбле.


По составу цикла сим­фонии Саммартини идентичны с итальянской оперной симфони­ей-увертюрой. Фактура их совсем не отяжелена, чисто гомофонна, хотя автор не мог не владеть полифонией, будучи, помимо всего прочего, церковным органистом. Главное впечатление оставляет большая их подвижность, динамичность, радостная импульсивность. И тип их динамики, и характер их чувстви­тельности (в медленных частях) близок скорее опере-буффа, чем каким-либо другим жанрам музыкального театра. Ранняя итальянская симфония вообще не знает серьезного углубления чувств, особенно напряженного драматизма. Мир ее образов по преимуществу светел. Из трех частей симфонии первая еще не является классическим сонатным allegro, a всего лишь дви­жется в этом направлении. На примере одной из ранних сим­фоний Саммартини видно, что и у него первая часть может содержать черты прелюдии по изложению (ровный бас восьмыми на протяжении всей части), не ограничиваясь в то же время однородным тематическим материалом, но и не концентрируя его в двух равнозначных темах (пример 101). Из современных инструментальных жанров такой тип музыки стоит ближе всего к концертному изложению (в тогдашнем понимании), хотя по­следовательных противопоставлений соло — тутти здесь нет. Функция второй части цикла вполне определилась: Affettuoso написано для одних струнных и, подобно медленным частям, например, скрипичных сонат, отличается лирической патетикой,

2 Бёрни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1770 г. по Франции и Италии. Л., 1961, с. 55 — 56.

273

чувствительностью в новом духе (пример 102). В качестве фина­ла звучит менуэт, что нередко и в итальянских оперных увер­тюрах. Даже в сравнении с увертюрами Перголези такая сим­фония еще не обладает особой образной самостоятельностью. Возможно, что с годами Саммартини достиг большей тема­тической определенности и в связи с этим более яркого облика каждой из частей, а не только средней медленной части, как можно судить по его ранним произведениям.



Оглядываясь после Баха снова на инструментальное творче­ство Антонио Вивальди (1678? — 1741), который принадлежит к предыдущему, старшему поколению итальянских композито­ров, нетрудно заключить, что в его концертах (служивших Баху образцами в своем роде) больше тематической яркости и им­пульсов развития, чем в ранних симфониях иных итальянских мастеров. В связи с формированием симфонии естественнее всего вспомнить о concerto grosso Вивальди. Эта более ранняя трактовка инструментального цикла вместе с тем и более цельна, характер тематики и формы частей откристаллизовались. Жанр сложился и достиг доступного ему совершенства. О ранней симфонии этого как раз нельзя сказать: она только начинает свой путь, отсюда и ее неровности, особенно в первой части, которая не укладывается в простую форму рондо, но еще и не сложилась в сонатное allegro. Впрочем, концерт, особенно оркестровый концерт, не мог не воздействовать и на формиро­вание симфонии, особенно у таких авторов, как Саммартини, который не оставлял работу и в области concerto grosso.

Скрипичная и ансамблевая музыка еще на протяжении XVII века усваивает характерные мелодические типы, сложив­шиеся в вокальных жанрах (опере, кантате, к концу века в оратории), и это способствует тематическому выделению раз­личных частей цикла, постепенному определению их функций. В подготовке сонаты-симфонии музыка для скрипки и инстру­ментального ансамбля первой половины XVIII века выполнила важную роль прежде всего благодаря своей образно яркой те­матике, подчеркнутому мелодизму и гомофонному складу, а так­же динамическим возможностям струнных инструментов. Харак­терная тематика нового типа складывается уже у Корелли, Верачини, Вивальди, Локателли. Непосредственная связь опер­ного и инструментального тематизма достаточно ясна на при­мере скрипичных сонат неаполитанского оперного композитора Порпора. Хотя они написаны еще по образцам «церковной сонаты» (начинаются медленной частью), а их части выдер­жаны в старосонатной схеме, самый их тематизм, выпуклый и конкретно-выразительный, многим обязан оперным им­пульсам.



Чувствительность, поэтическая лирика, драматизм, страсть, идилличность — все это, конкретизированное в образах итальян­ской оперы, находит наиболее яркое и непосредственное выра­жение именно в тематизме и образном строе скрипичной музыки.

274

Вместе с тем как раз в «предклассический» период сильнейшее развитие получает и сама техника скрипичной игры: яркий тема­тизм и энергичное развертывание инструментальной ткани тре­буют и виртуозности нового типа. Это лучше всего подтверждает творческий пример Джузеппе Тартини.

Тартини родился 8 апреля 1692 года в Пирано (ныне Пиран) в семье купца флорентийского происхождения. Там же учился в церковной школе, а затем продолжал образование в Каподистрии. С 1709 года занимался в старинном падуанском универ­ситете, готовясь быть юристом. По-видимому, уже в Каподистрии его настолько влекло к музыке, что он много часов посвящал игре на скрипке, хотя о его учителях ничего определенного не из­вестно. Вообще сведения о годах молодости Тартини очень смут­ны. Известно, что он не окончил университета, вынужден был по неясным личным причинам покинуть Падую и провести около двух лег в Ассизи, где, возможно, занимался музыкой под руко­водством чешского музыканта Б. М. Черногорского. Затем он играл в Анконе в оперном оркестре. Большое впечатление на молодого Тартини произвело общение с выдающимся скрипа­чом Ф. М. Верачини, которого он встретил, по всей вероятности, в Венеции около 1716 года. Встречался он также с Ф. Джеминиани и Г. Висконти, представителями школы Корелли. Таким образом, и путем самообразования, и общаясь с выдающимися скрипачами своего времени. Тартини овладевал подлинным мас­терством скрипичной игры. В 1721 году он вернулся в Падую, будучи уже известным исполнителем и сложившимся музыкантом широкого кругозора. Ставши первым скрипачом церковной ка­пеллы, главой ее, Тартини, однако, в 1723 — 1726 годах работал в Праге, куда был приглашен графом Ф. Кинским в его капеллу вместе со своим падуанским другом виолончелистом Антонио Вандини.


Известно, что в пражские годы Тартини уже сочинял музыку для скрипки и для гамбы. Общение с чешскими музы­кантами, а также с исполнителями из других стран, находив­шимися в Праге, пополнило и обновило его музыкальные впе­чатления. Лишь с 1726 года Тартини окончательно обосновался в Падуе, в той же капелле базилики св. Антонио, где работал несколькими годами ранее. В его распоряжении были скрипачи (7 — в другие годы 8), альтисты (4), виолончелисты (2 — за­тем 4), контрабасисты (2 — позднее 4), немногие исполнители на духовых инструментах, органисты. Этим составом он свободно располагал, создавая свои многочисленные концерты для скрип­ки. До конца жизни Тартини был связан с Падуей, хотя ему приходилось временами выступать в Венеции, Риме, Милане, Флоренции, Болонье, Неаполе. В Падуе возникла основная часть произведений Тартини, были созданы его теоретические труды: «Трактат о музыке» (опубликован в 1754 году), «Трактат об украшениях» (опубликован посмертно), «О принципах музыкаль­ной гармонии, содержащейся в диатоническом строе» (опубли­кован в 1767 году) и другие. В Падуе же сложилась школа

275

Тартини, включившая множество учеников не только итальян­ского происхождения, но и представителей других стран. Со­временники высоко ценили Тартини как исполнителя и компо­зитора; он был признанным мастером, его называли «первой скрипкой Европы». Скончался Тартини в Падуе 26 февраля 1770 года.

Продолживший традиции Корелли и намного переживший Вивальди, Тартини был в полном смысле слова современником исторического перелома, происходившего в развитии европей­ского искусства от первой трети XVIII века к венским классикам. Как композитор и исполнитель он оказался непосредственным участником этого процесса, вместе с другими лично представлял его. Известность Тартини, авторитет его имени, обилие учеников побуждают думать, что его творческие достижения были весьма весомы на этом пути. То, что он совершил, очень полно выражает его переломную эпоху.


Его художественные воззрения, творче­ство, исполнительская деятельность тут в равной мере харак­терны. « Я не признаю искусства, если оно не подражает при­роде», — писал Тартини в 1749 году к Альгаротти, по существу разделяя позиции французских энциклопедистов. Немного позже он заявлял в «Трактате о музыке»: «Я твердо убежден, что каждая мелодия, которая действительно соответствует аффекту слов, должна обладать своим индивидуальным и своеобразным видом выражения и вследствие этого и своими индивидуальными и своеобразными украшениями» 3. Современники замечали, что Тартини «не играет, а поет на скрипке», что его инструменталь­ные произведения как будто бы подсказаны словами, эмоциями, образами, картинами. Любопытно, что и сам он нередко снабжал свои скрипичные концерты и сонаты поэтическими motto. Напри­мер, надписывал в нотах над скрипичной партией в сицилиане (медленная часть концерта E-dur, № 46): «В море, в лесу, в потоке я искал свой кумир и не нашел его». Или делал в одной из скрипичных сонат такую надпись: «Я мечтал у озера и ждал, что ветер стихнет; но я почувствовал, что все еще увлечен бурей». Вспоминает ли Тартини в этих случаях о буре, об охотнике, дующем в горн, о ласточке или говорит о своей преданности любимой, все это проникнуто характерной чувстви­тельностью в духе Пиччинни, если не Ж. Ж. Руссо. По-видимому, произведения Тартини и воспринимались тогда с конкретно-образными ассоциациями. Отсюда его сонаты получали назва­ния, например: «Покинутая Дидона», «Дьявольская трель». На мелодику Тартини, на характер его музыкальных образов не­сомненно оказывала влияние современная ему итальянская опер­ная музыка — и не только кантилена, но и выразительный речи­татив. С большой чуткостью относился композитор к народным песням и танцам, записывал песни венецианских гондольеров, включал мелодии в свои сонаты, обращался также к образцам

3 Цит. по кн.: Гинзбург Л. Джузеппе Тартини. М., 1969, с. 88, 175.

276

народных танцев (фурлана, например, в скрипичной сонате).


Исследователи находят у него не одни лишь итальянские народ­ные влияния, но порой и близость к славянской мелодике, в частности к песням и танцам хорватов и словенцев. О песнях разных народов, об их простоте и естественности Тартини писал и в своем «Трактате о музыке».

Основными жанрами творчества были у Тартини скрипичный концерт (125 произведений) и скрипичная соната (свыше 200 произведений, среди них преобладающее большинство для скрипки с басом). Цикл концерта он понимал как и его предшествен­ники, безусловно предпочитая последовательность быстро — медленно — быстро (исключения единичны). Важно, однако, что Тартини легко выделил скрипку как сольный инструмент: в его творчестве скрипичный концерт торжествует победу над concerto grosso. В сопровождении к солирующему инструменту участвует струнный ансамбль с basso continuo, порой также гобои и вал­торны. Главными достоинствами концертов Тартини, существен­ными на пути к классическому инструментальному циклу, были их образно-тематические качества, яркость их содержания вместе с определением функций частей и движением ко все более глу­бокому их пониманию и внутренней цельности. Композитор в этом смысле, без сомнения, эволюционировал, и его ранние сочинения отстоят дальше от цели, чем поздние.

Контраст частей в концертном цикле приобретает у Тартини прежде всего образно-эмоциональный характер — и этому под­чиняется все остальное, то есть отбор выразительных средств, жанровые ассоциации, тип изложения, техника как таковая. С особой последовательностью противопоставляет композитор среднюю медленную часть как лирический центр цикла его край­ним частям. Она уже никогда не является у него краткой «про­межуточной» частью между двумя главными частями. Со вре­менем выразительный смысл медленной части в концертах Тар­тини все углубляется. Мы найдем у него лирическую сицилиану в качестве средней части (концерт E-dur, №46, пример 103), проникновенное Grave (концерт h-moll, №124), певуче-идилли­ческое Adagio (концерт A-dur, №92), патетически-экспрессив­ное Andante (концерт E-dur, №53, пример 104), сдержанно-лирическое lamento (Andante, концерт C-dur, № 14, пример 105). В первых, важнейших частях концертов также важен их тема­тический облик, яркий и еще более оттеняемый в своей динами­ческой яркости следующей медленной частью.


С годами этот облик у Тартини несколько изменялся. Если для его более ран­них концертов характерна импульсивная, ритмически острая тематика с танцевальными или народно-жанровыми чертами, то в дальнейшем композитор придает первым частям концертов иной экспрессивный облик, подчеркивая то героические черты тематики, то патетику, то действенную энергию. Порой даже Allegro скрипичного концерта (d-moll, № 45, пример 106) проникнуто лирической патетикой, приобретающей в быстром

277

движении особый оттенок вдохновенного высказывания, которое впоследствии будет столь совершенно в известной симфонии Моцарта g-moll. В тональной структуре первых частей проявля­ются признаки старосонатной схемы (TD/DT), причем чередо­вание tutti — soli еще близко принципу рондо, утвердившемуся в concerto, grosso. Господствует одна характерная тема. Новые тенденции проявляются в другом: в элементах разработочности внутри формы, а также в особых исключениях из правила моно­тематизма. Эти исключения очень редки — и тем не менее по-своему знаменательны. В известном концерте a-moll, № 115 пер­вая часть состоит из чередования двух контрастных разделов (Andante cantabile — Allegro assai, пример 107), которые, воз­вращаясь, несколько изменяются, причем первая, более лири­ческая тема как бы «перекрашивается» тонально, а вторая, размашистая и смелая, разрабатывается и расширяется.

В поисках нового тематизма для первой части концерта Тартини, вероятно, стремился (быть может, и не вполне созна­тельно) придать ей в целом иной облик в сравнении с финалом. Пока первая часть концерта носила у него (как и у Вивальди) по преимуществу оживленно-жанровый характер, финал недо­статочно контрастировал ей на расстоянии. С большей индиви­дуализацией тематического облика первой части жанровый те­матизм финала оставался достаточно своеобразным, что более точно определяло его функцию в цикле. Порою виртуозные скри­пичные каденции разрастаются у Тартини до «каприччо» внутри финала (или другой части концерта).


Эти эпизоды имеют не только собственно виртуозное значение: разные элементы бле­стящей скрипичной техники сочетаются в них с разработкой тематического

материала части. Характер образов в му­зыке Тартини побуждал композитора применять постепенное усиление или ослабление звучности, хотя он еще не обозначал то и другое как crescendo или diminuendo, a указывал только несколько последовательных градаций звучности.

Скрипичные сонаты Тартини также более интересны своими образно-тематическими особенностями, нежели внутренне струк­турными признаками. Впрочем, образно-тематический облик ча­стей уже сам по себе способствует определенным тенденциям формообразования в цикле концерта или сонаты. Для своих сонат Тартини предпочитает трехмастный цикл с иной, чем в концерте, последовательностью частей: за первой медленной ча­стью следуют две различные быстрые. Сопоставляя скрипичные сонаты Корелли, клавирные сонаты итальянских мастеров первой половины XVIII века и сонаты Тартини, можно заключить, что трактовка цикла сонаты в то время еще далеко не была еди­нообразной даже в пределах Италии: от двух до пяти, даже семи частей. Среди частей сонатного цикла у Тартини встре­чаются жиги, изредка — сицилиана, менуэт, гавот, фурлана. На­чальные медленные части бывают очень содержательны в своем лиризме, мягкой созерцательности или патетике, причем со вре-

278

менем их экспрессивность у Тартини возрастает. Две соседние быстрые части выдержаны обычно в разном характере: вслед за энергичным Allegro возможна легкая жига, в качестве фи­нала может появиться тема с вариациями. Не исключено, что при авторском исполнении между двумя быстрыми частями им­провизировалась средняя медленная, небольшая, певучая, с эф­фектной заключительной каденцией. Такая практика известна по другим современным Тартини образцам скрипичных и орган­ных концертов. Тип изложения в самых быстрых частях его сонат со временем эволюционирует в сторону освобождения от полифонических приемов.


Но собственно сонатного allegro мы среди них не обнаружим. Нередко применяется старосонатная схема. Порой возникают внутренние контрасты в пределах части, но они не достигают уровня образно-тематических противопо­ставлений.

Скрипичные сонаты уже по своим исполнительским средствам более камерны, нежели концерты. Начало цикла с медленной выразительной части, то есть по преимуществу с лирики, тоже вносит существенное отличие сонаты от концерта, блестящего и виртуозного с первых же тактов (пример 108). Особую задачу выдвигало перед композитором сочетание двух быстрых частей подряд. Далеко не всегда движение убыстрялось от начала к концу цикла. Наряду с последовательностью Grave — Alle­gro — Presto можно встретить в сонатах Тартини и такой порядок частей: Affettuoso — Presto — Allegro. В последних (или анало­гичных) случаях стремительная средняя часть порой предсказы­вала будущее скерцо — то ритмически острое, живое и импуль­сивное, то порывисто-вихревое.

Одна из известных скрипичных сонат Тартини (g-moll, op. 1, № 10) получила название «Покинутая Дидона». По-видимому, характер ее выразительности ассоциировался с этим трагиче­ским образом, хорошо известным в современной композитору поэзии и особенно в опере. Первая часть сонаты, Affettuoso, проникнута лирической печалью, поднимающейся до патетиче­ского высказывания (пример 109). Но эта основная тематика слегка оттенена вторжением совсем иного эпизодического мате­риала — легких, светлых, словно шуточных, коротких, отрыви­стых пассажей. С большим размахом написано следующее далее Presto — смелое, сильное, действенное в своих стремительных пассажах — и при этом носящее темный, трагический отпечаток (пример 110). За ним идет финал, в известной мере рассеиваю­щий это напряжение: в характере жиги с красивой пластичной мелодией (пример 111).

Несколько иное понимание цикла находим в известнейшей сонате Тартини, прозванной «Дьявольской трелью» 4. В первой

4 С легкой руки французского мемуариста, астронома Ж.


Ж. Лаланда эту сонату стала сопровождать легенда: Тартини будто бы рассказал Лаланду о своем сне, в котором ему являлся дьявол, сыгравший на скрипке неслыханно чудесную сонату.

279

части, Larghetto affettuoso, дана глубоко лирическая трактовка сицилианы с оттенком скорбного lamento, но без остроты экс­прессии, а лишь с тонкими обострениями в гармонии, с легкими хроматизмами, как печальными бликами на общем лирическом фоне (пример 112). С ней резко контрастирует вторая часть, Tempo giusto, полная ритмической энергии, напора, решительно­го, даже драматичного волеизъявления (пример 113). Вероятно, идти далее в этом направлении композитор не пожелал. Он заключил цикл внутренне контрастной частью, в которой триж­ды проводится последовательное сопоставление двух разделов (Grave и Allegro assai). Этот контраст на близком расстоянии, к тому же подчеркнутый возвращениями (не буквальными, а в новых вариантах), — наиболее яркий в произведении контраст насыщенно-патетического тематизма и волевой, действенной си­лы. В Allegro assai применена та «дьявольская трель», которая дала название всей сонате: она звучит в верхнем голосе, тогда как нижний ведет мелодию (пример 114). Особый технический эффект как бы прибережен для финала с его смелой контра­стностью.

Подобное применение внутренних сопоставлений (по аналогии с первой частью концерта № 115) свидетельствует о поисках нового типа тематизма, образующего внутренний контраст в пре­делах одной части. Но пока еще две темы существуют раздельно, как в двойных вариациях, не будучи объединены принципом сонатного allegro. И в этом отношении образное мышление ком­позитора обгоняет современные ему возможности формообразо­вания. Что же касается круга и характера самих музыкальных образов Тартини, то, при естественных, органичных связях с традициями (оперными, вообще вокальными, народно-жанровы­ми), они в значительной мере обогащаются, углубляются или детализируются в духе времени и в соответствии со спецификой инструмента, всесторонне познанной автором (последнее особен­но ясно при сравнении сонат и концертов Тартини с современ­ной им итальянской музыкой для клавесина).


Образы лириче­ские, лирико-идиллические, созерцательные, скорбно-лирические приобретают у Тартини множество эмоциональных оттенков — от легкой, почти не омраченной элегичности до подлинной па­тетики, порой достигающей в быстрых частях циклов степени вдохновенного порыва. В сфере образов героических, «подъем­ных», волевых композитор явно раздвигает уже сложившийся и даже отчасти канонизированный их круг. Тартини нередко соединяет в своих Allegro или Presto характер действенной энергии большого размаха с новыми акцентами особой «пове­лительной» силы или с драматическим, если не трагическим, отпечатком. Это соединение ново, оно продиктовано духом вре­мени, когда складывался пламенный сентиментализм и прибли­жалась пора «бури и натиска».

Именно выразительные возможности скрипки, не только близкие вокальным, но и отличные от них (диапазон, темп,

280

штрихи, акцентировка) способствовали естественному вопло­щению образов этого порядка.

Клавирная музыка итальянских композиторов выполняла свою, несколько особую роль в подготовке классической сонаты. Если в увертюре намечались общие контуры будущего симфо­нического цикла и в характерности частей устанавливалась связь с типическими оперными образами, если в скрипичной музыке по-новому обогащалось ее образное содержание, то в музыке для клавира скорее шла работа над деталями в процессе фор­мирования сонатного allegro. Разумеется, сам этот процесс был также неразрывно связан с проблемой образности сонатно­го тематизма, которая, однако, все-таки по-другому вставала в клавирной сонате в сравнении с сонатой и концертом для скрипки.

К XVIII веку клавирная музыка в Италии впервые обрела художественную самостоятельность. Ранее она либо ограничива­лась бытовым назначением, либо в большой мере зависела от органной: органист и клавесинист часто объединялись в одном лице. Первые значительные в XVIII веке клавирные компози­торы не были по преимуществу клавесинистами: Бенедетто Мар­челло (1686 — 1739) и Франческо Дуранте



(1684 — 1755), при­надлежавшие к поколению Баха, много работали в области во­кальной музыки (в частности; камерной — кантата, камерный дуэт) и оказали большое влияние на молодые поколения опер­ных композиторов в Италии.

Клавирная музыка предоставляла ее автору возможность постоянного, непосредственного и всеобъемлющего общения с ин­струментом в процессе ее создания. «Всеобъемлющего» — в от­личие даже от возможностей скрипача, пишущего для своего инструмента хотя бы в сопровождении basso continuo, не говоря уж о сопровождении оркестра. Поэтому клавирная соната и ока­залась наиболее естественной основой для тщательной, кропот­ливой, с элементами импровизации, работы над тематизмом и различными сторонами формообразования в пределах пьесы (самостоятельного значения или в качестве части цикла). Хотя сама по себе клавирная музыка в Италии начала XVIII века еще не имела собственных творческих традиций, стиль ее стал складываться, быть может, и не сразу цельным, но во всяком случае отличным от стиля французских клавесинистов, с их более давними и устойчивыми традициями. Для итальянцев в общем не характерны ни программные заголовки, ни изящный миниатюризм купереновского типа, ни обилие орнаментики в духе рококо. Если их тематика образно конкретна или даже носит жанровый характер, она, как правило, не подчинена ка­кой-либо программе и допускает в дальнейшем достаточно сво­бодное с ней обращение, вплоть до отхода от нее к новым тематическим элементам, импровизации и т. д.

281

Выразительные возможности клавесина слишком сильно от­личались от возможностей вокального и скрипичного исполнения в смысле широты мелодического дыхания, протяженности звука, тембровой окраски, характера динамики и экспрессии. Отры­вистый звук клавесина препятствовал развитию кантилены. На­растание и ослабление звучности среди других характерных для эпохи выразительных приемов удавалось на скрипке несрав­ненно лучше, чем на клавесине, который был весьма ограничен в этом отношении.


Поэтому даже те итальянские композиторы, которые много писали для голоса, почти не переносили на кла­весин характерный для оперы тематизм, и возникавшие в их клавирных произведениях образы в общем далеки на первых порах от сложившихся в опере типов.

Дуранте еще не именует свои клавирные произведения со­натами, предпочитая название «Studio» (этюд). По стилистике они тяготеют к своеобразной «токкатной» звучности, даже, по­жалуй, к скерцозности, и в этом смысле предсказывают неко­торые стороны стиля Доменико Скарлатти. К будущему сонат­ному циклу эти пьесы еще не имеют отношения, по-своему под­готовляя в лучшем случае сонатное allegro. Фактура их уже собственно клавесинная. Общий характер каждого произведения скорее гомофонный, хотя новые приемы изложения легко соеди­няются с полифоническими. Например, нередко встречаются ими­тации, изложение может приближаться к типу прелюдии, а в то же время между проведениями тем звучат интермедии сонатно-разработочного характера. Тональный план экспозиции (Т — d) еще не означает ее тематической зрелости: она пока­зывает либо одну тему, либо недостаточно дифференцированный тематизм. Такой тип клавирной пьесы, как бы находящейся на пути от прелюдии-фуги к сонате, был, видимо, очень распро­страненным в итальянской клавирной музыке 1720 — 1740-х годов. Пьесы подобного рода в принципе могли быть более индиви­дуально выразительны, чем рядовые прелюдии полифонического склада, но современные им клавирные прелюдии Баха несрав­нимы с ними по выразительной силе и многообразию. Это есте­ственно: Бах достиг вершины в развитии жанра, будучи гени­альным художником; талантливый Дуранте начинает разрабаты­вать новый, еще не сложившийся жанр.

Сонаты Марчелло состоят в большинстве из двух частей, причем обе они могут быть быстрыми. Двухчастный цикл и в дальнейшем остается еще достаточно распространенным в италь­янской клавирной сонате. Контрасты между частями менее опре­деленны, чем в сюите или скрипичной сонате, словно такая проблема вообще не привлекает к себе внимания.


Так, в сонате Марчелло G-dur обе части (и та и другая Presto) скорее при­ближаются к чисто инструментальному стилю прелюдии-этюда, нежели к чему-либо другому (к вокальной кантилене, фуге и т.д.). Первая часть сонаты, легкая, светлая, прозрачная, обла­дает некоторыми признаками сонатного allegro: тональный план

282

экспозиции, соотношение экспозиции и репризы. При этом сам характер развертывания музыкальной ткани (общие формы дви­жения, ровные шестнадцатые с начала почти до конца формы) слишком уж напоминает прелюдию или этюд, то есть тематиче­ский материал совершенно недостаточно дифференцирован (при­мер 115). В разработке есть и секвенции, и повторения, и новые эпизоды - — все это в самых скромных общих масштабах. Новый тип сопровождения (альбертиевы басы — разложенные гармо­нии) сочетается не с индивидуализированной мелодией, а с прелюдийным гаммообразным движением верхнего голоса. В другой, g-moll'ной сонате Марчелло тоже сопоставлены две быстрые части. Ее первая часть обнаруживает признаки фуги, причем имитационное изложение прерывается неполифоническими, чисто пассажными эпизодами.

Существенными особенностями таких ранних клавирных со­нат являются большая цельность частей, достигаемая пока еще сочетанием признаков сонатного allegro и полифонических форм, и чисто клавирный стиль изложения (гаммы, ломаные пассажи, альбертиевы басы), освобожденный от полифонической нагрузки, свежий и определенный. Тематика этих пьес еще не отличается той яркостью и образной конкретностью, что тематика увертюр Перголези или сонат Тартини, а круг эмоций пока еще несложен и узок: динамика, шутка, оживление. Вся первая часть G-dur'ной сонаты Марчелло звучит словно поток веселой, остроумной и блестящей болтовни.

В дальнейшем итальянские композиторы Дж. Б. Пешетти, Б. Галуппи, Дж. А. Пагапелли. П. А. Парадизи, Дж. М. Рутини и многие другие до конца столетня, продолжая культивировать сонату для клавира, продвигаются к классическому пониманию цикла, углубляют образное содержание частей, обогащают тема­тизм (в частности, мелодической кантиленностью) и достигают в итоге совсем иного художественного уровня в сравнении с самыми ранними образцами этого жанра.


Но их творчество, в особенности с 1760 — 1770- х годов, уже не образует особый этап

в движении к классической сонате-симфонии: другие шко­лы и явления параллельно выдвигаются на первый план и опре­деляют направление общего процесса. Разве только венециан­ская школа, сложившаяся довольно рано при участии Галуппи и плодотворно сблизившая в. некоторой мере клавирную сонату с мелодикой вокального происхождения, заслуживает здесь упо­минания: советские исследователи справедливо выявили и оха­рактеризовали ее скромную в европейском масштабе, но суще­ственную для национальной творческой линии историческую роль.

Своеобразнейшим явлением второй четверти XVIII века было клавирное творчество Доменико Скарлатти. Его значение несом­ненно вышло за пределы собственной клавирной музыки и стало существенным на общем пути музыкального искусства. Будучи связан происхожением и воспитанием с итальянской музыкаль-

283

ной школой, Скарлатти все же не полностью укладывается в ее рамки, не имеет в ней прямых предшественников и непосред­ственных продолжателей. Соприкасаясь без малого сорок лет с музыкальной культурой Испании и будучи явно восприимчив к ней, он не является бесспорным представителем испанской музыкальной школы, самое существование которой в общеевро­пейском масштабе еще не очень ощутимо для того времени. Специфика испанского искусства если и ощущалась западноев­ропейскими музыкантами, то более всего через ярко характерные особенности народного творчества и отчасти через произведения некоторых испанских композиторов, работавших вне Испании и в известной мере поддавшихся нивелирующей «европеизации». Помимо всего прочего музыка Скарлатти, органически связанная со спецификой инструмента, предъявляющая к нему максималь­ные, предельные тогда требования, как раз в области клавир­ного творчества почти не имеет аналогий ни в Италии, ни в Испании, ни тем более во Франции. И вместе с тем она — яркое знамение своей эпохи. В художественной личности Доменико Скарлатти соединилось редкостное индивидуальное дарование композитора-исполнителя, отзывчивость на новей­шие, передовые творческие направления своей страны и спо­собность проникнуться самим духом народного искусства Испании, оставшись самостоятельным в общей концепции своих произведений.



Доменико Скарлатти родился 26 октября 1685 года в Неаполе в музыкальной семье крупнейшего итальянского оперного ком­позитора того времени Алессандро Скарлатти. С юности проявил выдающиеся музыкальные способности, занимаясь первоначаль­но под руководством отца. Вероятно, еще в Неаполе испытал на себе воздействие ранних клавирных произведений Б. Мар­челло и Ф. Дуранте. Музыкальное развитие Доменико было настолько быстрым, что с 1701 года он стал композитором и органистом неаполитанской капеллы, а это означает, что он уже уверенно сочинял музыку и был превосходным исполнителем. В 1705 году отец, однако, отправил его в Венецию, полагая, что это будет полезнее для развития его таланта. Там молодой музыкант смог еще расширить свой кругозор. Он завершил музыкальное образование, занимаясь с капельмейстером, органи­стом и клавесинистом Ф. Гаспарини, даже, возможно, сотруд­ничал с ним в подготовке методического пособия «L'Armonico Pratico al Cimbalo». В Венеции Скарлатти хорошо познакомился с музыкой Вивальди в его собственном исполнении. Сам он уже поражал опытных музыкантов блестящей виртуозной игрой на клавесине. В 1708 году Скарлатти перебрался в Рим, где, пользуясь покровительством кардинала Оттобони, не только на­шел для себя избранную музыкальную среду (Гендель, Корелли, Б. Паскуини), но и посещал собрания Аркадской академии, встречался с поэтами и просвещенными любителями искусства, состязался как исполнитель с Генделем. Для домашнего театра

284

польской королевы-изгнанницы Марии Казимиры, проживавшей в Риме, Скарлатти создал ряд опер. С 1713 года он стал по­мощником капельмейстера, с 1714 — капельмейстером в соборе св. Петра, следовательно, музыкальный авторитет его был очень высок в глазах Ватикана. Сочинял он тогда с быстротой и легкостью: писал оперы, духовные сочинения, кантаты.

Казалось бы, все для Доменико Скарлатти было открыто и доступно в художественной жизни Италии; имя прославленного отца сразу сделало его своим в кругах сильнейших музыкантов; как композитор и исполнитель он пользовался всеобщим при­знанием.


И со всем этим он порвал в 1719 году, круто изменив свой жизненный путь к тридцати пяти годам. Он оставил службу в Ватикане и уехал из Италии. Осенью 1720 года Скарлатти появился в Португалии. При дворе в Лисабоне он стал учителем инфанты Марии Барбары: обучал ее игре на клавесине. После активной деятельности исполнителя и композитора, после мно­гих лет общения с выдающимися музыкантами он замкнулся в поневоле узком придворно-домашнем кругу, постепенно со­средоточился на сочинении музыки для клавесина — в большой мере с педагогическими целями. Трудно предположить, что такой переворот вызван простой случайностью или соображениями ма­териально-карьерного свойства. Скарлатти как раз все имел в Италии — и от всего отказался, покинув свою страну. Быть может, у него были сугубо личные причины для этого. Или он испытывал какое-либо творческое неудовлетворение? Из че­тырнадцати его опер почти все партитуры утрачены. Быть может, он мало ими дорожил? Все остальное, что он сочинял, тоже не оставило большого следа не только в истории, но и в сознании современников. И лишь его клавирная музыка, созданная в зрелом возрасте, выявила его творческое лицо и определила его подлинное место в развитии музыкального искусства. Он наконец нашел себя как композитор-исполнитель.

Так или иначе Доменико Скарлатти покинул Италию. В 1724 году он на время приезжал туда, чтобы повидаться с отцом незадолго до его кончины. Но тут же вернулся в Лисабон к своей придворной должности. В 1729 году его ученица вступила в брак с наследником испанского престола. Ее свита последовала за ней в Испанию — и Скарлатти в том числе. Сначала он находился в Севилье, а когда Мария Барбара стала испанской королевой, естественно, должен был жить в Мадриде, где и про­шли все его остальные годы. Он продолжал служить при дворе как клавесинист и капельмейстер королевы, участвовал в при­дворном музицировании, сочинял для своей ученицы (и не только для нее) клавирные пьесы. Они распространялись главным об­разом в рукописях.


При жизни композитора был издан лишь один сборник из тридцати сонат (под названием «Упражнения для клавичембало», 1738) и двенадцать произведений опубли­кованы ирландским органистом Т. Розенгрейвом, который встре­чался со Скарлатти еще в Венеции.

285

Несмотря на обстоятельные современные исследования, под­робности жизни Скарлатти в Испании остаются неясными. Его обязанности, самая среда, в которой он главным образом вра­щался, не способствовали гласности в освещении его творчества или исполнительских успехов. Однако его музыка свидетель­ствует по крайней мере о самом важном: он никогда душевно не замыкался в узкой жизненной среде и был необычайно отзыв­чив ко всему, что мог слышать в быту широких слоев народа, на улицах, во время празднеств, гуляний, плясок, что мог на­блюдать в простой повседневности. Придворный музыкант оста­вался демократичным по духу художником. Скончался Доменико Скарлатти в Мадриде 23 июля 1757 года, оставив большое рукописное наследие.

В современном музыкознании утвердилось мнение о том, что Скарлатти создавал свои клавирные сочинения в Испании между 1729 и 1757 годами, в большинстве после 1738 года и особенно интенсивно в годы 1754 — 1757. Об этом судят на основании да­тированных рукописей (не автографов!), некоторых деталей из­ложения, а также расчета композитора на определенные тех­нические возможности инструмента, которые изменялись при его жизни. Однако автографы-то не сохранились. И хотя переписчи­ки делали копии при жизни композитора и ставили определенные даты, все же нельзя полностью довериться только этим датам переписки: композитор мог создавать свои сонаты раньше, даже значительно раньше, делать затем новые их редакции и т. д. Будучи исполнителем собственных произведений, Скарлатти мог импровизировать их, не всегда записывая. Поэтому происхожде­ние ряда его клавирных сонат, самое зарождение его клавирного стиля вряд ли правомерно относить только к испанскому пе­риоду. В Испании Скарлатти действительно сосредоточился на создании музыки для клавира, сочинил подавляющее большин­ство своих сонат, испытал влияния испанских народных жанров.


Однако истоки его музыкального стиля не могут не идти также из Италии. Если не сохранились более ранние авторские руко­писи клавирных сочинений Скарлатти, то ведь они не сохрани­лись и от испанских лет. Помимо того между первой авторской записью готовой пьесы для клавира и композиторскими замысла­ми исполнителя на этом инструменте, его неоднократными импро­визациями могут пройти годы. Иными словами, появившись в Испании опытным композитором и блестящим клавесинистом, Скарлатти был уже определенным образом подготовлен к со­зданию пьес для своего инструмента.

Всего в рукописных копиях сохранилось до нашего времени 555 клавирных пьес Доменико Скарлатти, которые он называл в большинстве сонатами, но иногда также давал им названия: фуга, пастораль, каприччо, менуэт, гавот, жига, токката, ария. Все они в целом несут на себе яркий отпечаток индивидуаль­ного авторского стиля, притом в специфически клавирном, сме­лом и новаторском его выражении. Оставаясь репертуарными

286

доныне, сонаты Скарлатти привлекают к себе интерес с разных точек зрения: как важный этап на пути к классической сонате, как одно из высших достижений клавесинизма, как особый мир художественных образов. Что касается формы сонат, то компо­зитор дает многочисленные решения, о которых иногда судят как об экспериментировании в подготовке сонатного allegro. Объективно так оно и было в самом деле. Но субъективно композитор все-таки не мог «экспериментировать», да еще с оп­ределенной целью, которая была ему неведома. Форма всякий раз отвечала его творческому замыслу, соответствовала тому, что он хотел сказать своим произведением. Мир его образов, творческое задание, связанное с небольшой пьесой, специфика его клавесинизма вместе определяли эту процессуальность фор­мы, ее своеобразную текучесть, неполную определенность при все же характерных тенденциях. Такая гибкость еще не уста­новившегося сонатного решения и нужна была Скарлатти, ибо допускала достаточно свободное чередование образов и возникновение образных зерен, однако не без скрепляющих целое признаков формы — чуть ли не всякий раз в особом варианте.



Сам же характер этих образов и возможности их «всплывания» в масштабе пьесы свидетельствуют о том, что музыка Доменико Скарлатти представляет, в частности, совсем иную сторону современного ей искусства, чем музыка Джузеппе Тартини. Как раз не патетический подъем, не подчеркнутая экс­прессивность, не пламенная чувствительность более всего харак­терны для Скарлатти (хотя совсем и не исключены у него). Его искусство тоже полно жизни, движения и блеска, но оно прежде всего остро динамично и темпераментно в своем ра­достном, бурлескном, буффонном подчас, скерцозном облике. Быть может, никому из музыкантов того времени не доступны были такое сверкающее остроумие, такая тонкость штриха в обрисовке легко пролетающих образов, такая неистощимая изоб­ретательность. Даже итальянская опера-буффа в пору своего первого расцвета — как родственное Скарлатти явление — еще не достигает подобной остроты и блеска. С другой же стороны, испанские народные жанры (танцы, песни), с их необычайно импульсивной ритмикой и огневой манерой исполнения, очень привлекали композитора и естественно вторгались свежей струей в его стиль, хорошо отвечая его природе. Скарлатти же был склонен подчеркивать (быть может, чрезмерно) легкость своего искусства. В предисловии-напутствии к единственному сборнику своих произведений («Essercizi per Gravicembalo») он просил читателя не искать в них глубокого смысла, а смотреть на них скорее как на остроумную художественную шутку. Если это даже и является авторским «защитным» преуменьшением, то не на­столько, чтобы совсем противоречить действительности.

Как в понимании формальной структуры, так в общем складе и в отношении к традиции инструментальных жанров клавирные

287

сонаты Скарлатти процессуальны, стоят «на, пути», но еще не пришли к кристаллизации устойчивого типа. Гомофонный склад в них преобладает, но полифонические приемы применяются нередко — имитации, в частности имитационные начала, канони­ческое изложение, сложный контрапункт, прелюдийный тип му­зыкального развертывания.


Широко используются в сонатах Скарлатти танцевальные жанры, менуэт, жига, сицилиана, бурре, реже традиционные аллеманда, куранта, сарабанда. В Испании композитора привлекли жанры хоты, форланы, фанданго, се­гидильи, сарданы, паваны, тонадильи, движения и ритмы ко­торых проявляются в его музыке. По-видимому, он с самым жи­вым интересом наблюдал искусство испанских певцов и танцо­ров (которые примерно сто лет спустя так заинтересовали на­шего Глинку), вслушивался в древние андалузские напевы, в игру цыганских ансамблей, в звучание национальных инстру­ментов — гитар, мандолин, кастаньет. При этом Скарлатти не копировал и не обрабатывал образцы народнобытового искус­ства, а свободно претворял их яркие особенности в своем те­матизме, иногда в кратких, проходящих эпизодах, порою только в характере ритмов или тембровых эффектов. Все это органи­чески сливалось с образным строем, тенденциями формообра­зования и специфически клавирным стилем его сонат.

В смысле тематики, методов развития и конструирования формы Скарлатти широко опирался на опыт итальянской му­зыки, на испанские бытовые жанры, вообще на современный ему уровень выразительных средств. И все же он представлял уникальное творческое явление именно для своего времени. В отличие от главенствовавшей тогда в европейском искусстве тенденции к типизации образов и приемов формообразования, с наивысшей ясностью проявившейся в мангеймской школе, Скарлатти непрестанно стремился в своей клавирной музыке индивидуализировать каждое из многочисленных произведений, найти для любой пьесы особого рода примету, своеобраз­ную художественно-техническую задачу, в которой и заключал­ся главный интерес данного произведения. Изобретательность его в этом отношении не имеет себе равной: сосредоточив все внимание на создании клавирных пьес небольшого объема вне какой-либо программности, он никогда не повторялся в сотнях своих произведений, не вырабатывал схем или типов, а в по­исках новой образности решал и новые частные индивидуально-творческие задачи.


Живая опора на большой круг сложивших­ся жанров при индивидуализации музыкального языка и прие­мов формообразования, необычайное многообразие в скромных, казалось бы, узких рамках малой клавирной пьесы — таков главный творческий итог Скарлатти в Испании. По всей вероят­ности, в Италии, где ему приходилось создавать крупные произведения, где господствовали, особенно в вокальной музыке, стремления к большим линиям и типизации образов и ситуа­ций, композитор не смог бы в равной степени обособиться

288

в своих творческих принципах, избрать столь «отдельный» от окружающих путь.

Рассматривая даже такую ясную сторону творчества Скар­латти, как его частое обращение к характерно-жанровой те­матике, мы и здесь обнаружим всякий раз новую примету для пьесы в целом. Усилиями советских музыковедов найдены, например, признаки многосторонних связей искусства Скарлатти с испанскими народными жанрами. И в каждом конкретном случае композитор решает несколько новую задачу. Так, не­редко Скарлатти обращается к характерному облику хоты5: в сонатах 15, 21, 26, 38, Н 43 и ряде других. При этом от­ношение к исходному материалу, к иным тематическим элемен­там, к форме в целом, к клавирной технике у него всегда ин­дивидуально. Например, исходные фразы очень ярки и смелы, очень броски в сонате 15 (К 15, пример 116) и особенно Н 43 (К 221, пример 117). А «следствия» этого весьма раз­личны.

В первой из них подчеркнутые широкие возгласы главной темы определяют облик всего произведения: остальное стушевывается. В старосонатной схеме вторая тема (в параллельном мажоре) вся идет на подобных ходах, как бы подчеркивая динамические фразы первой. Иное дело в сонате Н 43, где заглавные фразы еще более броски и вызывающи (возглас вверху, синкопа, как бы ответный шаг баса глубоко вниз). Композитор словно не рискует возвращаться к этому сильнейшему началу. Он дает в экспозиции нечто новое и в связующей, и в побочной, и в заключительной партиях; разрабатывает это новое далее и в репризе проводит только вторую тему.


Весь новый материал не слишком индивидуален — и на его фоне выделяются лишь отдельные штрихи главной темы: в падениях баса побочной, в синкопах верхнего голоса в ней же и в заключительной. Как тут безотносительно ко всему говорить об экспериментировании в подготовке сонатной формы? Композитор движим всякий раз особой образной задачей и зависит от интерпретации исходного материала. В сонате 21 (К 21) исходный материал хотя и спе­цифичен (хота) и широко развит, ему противопоставлены явно контрастные темы: экспрессивная вторая (в тональности минор­ной доминанты) и смело развернутая заключительная с осо­быми техническими эффектами (триольные пассажи с пере­крещиваниями рук). Разработки почти нет. Во второй части первая тема сразу напоминается (в девяти тактах) в доми­нанте. Реприза дальнейшего расширена. Элементы главной темы

5 Номерные обозначения сонат даны по изд.: Скарлатти Д. Шестьдесят сонат для фортепиано. Под ред. А. Б. Гольденвейзера. М., 1934 — 1935; или по изд.: Скарлатти Д. Сонаты для фортепиано. Под ред. А. А. Николаева и И. А. Окраинец. М., 1973 — 1974 («Н» перед цифрой). В скобках указаны номера сонат по каталогу в кн.: Kirkpatrick R. Domenico Scarlatti. Prin­ceton Univer. Press. 1953 («К» перед цифрой).

289

можно найти внутри заключительной. По-иному контрастируют новые темы исходному материалу в сонате 26 (К 26): все остальное моторно (пассажи шестнадцатыми), но чрезвычайно динамично и отмечено особыми техническими приемами (ре­петиции с перекрещиваниями рук). Здесь нет равноценного те­матического контраста: скорее совершается динамическое рас­крытие образа. В большой сонате 38 (К 96) сверкающе яркий исходный материал сопоставлен с достаточно выразительными иными темами — эта соната богата тематизмом, и ее экспози­ция широко развернута. По всей вероятности поэтому вторая часть сразу напоминает главную тему и она же проходит в коде. Везде хота — и везде без исключения новый вариант формы целого.

Подобные же варианты можно встретить у Скарлатти при обращении к другим испанским жанрам, например к фанданго в сонатах Н 72 (К 400) и Н 78 (К 442).


Во втором случае очень интересны приемы, передающие даже несколько экзоти­ческий местный колорит во всей сонате: обыгрывание увели­ченной секунды и подчеркнутые синкопы в верхнем голосе (пример 118).

Неоднократно обращается Скарлатти к испанскому жанру сарданы: сонаты 9 (К 9), 32 (К 159), Н 32 (К 174), Н 41 (К 218), Н 90 (К 506). Порой он выдерживает на протяжении всей пьесы исходное движение, порой же дает контрастный к исходному материал (см. 9 и Н 90), причем, как всегда, на­ходит различные варианты формы целого. Именно в жанре сарданы и при ровности движения мы обнаружим у него пол­ное сонатное allegro в небольших масштабах. Такова соната 32, C-dur. Скарлатти сумел создать внутренние контрасты, не выходя за рамки заданного движения. Первая «стаккатная» двухголосная тема имеет свой облик — плясовой, веселый, лег­кий (пример 119). Связующая партия содержит ярко испан­ский элемент (аналогия в сонате Н 88, К 492, с такта 20; пример 120 а, б), побочная звучит почти «баркарольно» (при­мер 121), заключительная подхватывает и утверждает уже по­казанные пассажи из параллельных терций стаккато. Все это происходит на протяжении 26 тактов. В разработке всего 16 так­тов. Разрабатывается «испанский элемент» в одноименном ми­норе и в минорной доминанте. Единственный пассаж триолями шестнадцатых ведет к полной классической репризе. И здесь вряд ли композитор экспериментировал над сонатной формой. Стимулы, думается, были другими: желание внутренне разно­образить движение и особо разработать колоритный испанский элемент. Есть ли в итоге подлинный, «сонатный» контраст образов? Он уже намечается, но целое объединено движе­нием танца и поэтому образы лишь проплывают в нем, в его потоке.

Скарлатти обращается также в своих сонатах к тематике и ритмам сегидильи (К 225, К 468), паваны (К 256, К 270,

290

К 283), малагеньи (К 188), тарантеллы (К 129, К 245). В со­нате 35 (она же Н 76, К 426) очень интересны многократные паузы в целый такт с ферматой, отделяющие «колена» в 13, 11, 7, 11 и 7 тактов, возвращения второго и третьего колен, обращения септаккордов с секундой наверху — как признаки происхождения этой пьесы от испанской тонадильи.


Сонатными закономерностями этого не объяснить!

Не слишком часто Скарлатти проявляет интерес к тради­ционным в западноевропейской музыке танцам. Но все же мы найдем среди его прообразов аллеманду (соната 4, К 4), са­рабанду (8, К 8), немало жиг (54, К 252; Н 67, К 372; Н 68, К 375), гавот (Н 54, К 289), бурре (60, К 377). Есть у него пасторали в движении сицилианы (43, К 446) и другие. Иногда изложение приближается даже к ариозо (51, К 544). Начала некоторых сонат то подражают концерту с его перекличками групп (31, К 113), то напоминают военную фанфару (40, К 477). Пишет Скарлатти и фуги для клавесина, причем в этих случаях находит индивидуальные приметы для каждой из них. Так, более строгая фуга c-moll (Н 9, К 58) интересна своими нисхо­дящими хроматизмами (пример 122): в этом смысле ее тема определяет всю полифоническую ткань (появляясь в коде в уменьшении) и удерживает скорбный характер целого. В проти­воположность ей фуга g-moll (30, К 161), невзирая даже на ее вескую тему с увеличенной секундой, развертывается в дви­жении жиги. Подобно некоторым вокальным фугам у его совре­менников, Скарлатти строит футу d-moll (Н 74, К 417) из двух разделов, причем второй из них быстро сводит к сме­шанному изложению: два верхних голоса линеарны, а бас «аккомпанирует» им пассажами шестнадцатых.

В сонатах Скарлатти явно преобладает инструментальный по характеру тематический материал, зачастую с чертами тан­ца, чрезвычайно динамичный и импульсивный. Но у него встре­чаются и вокально выразительные, почти ариозные темы, со специфической для них экспрессией, порою патетические или исполненные лирического чувства. Некоторые из них особо вы­деляются своим характерно испанским обликом и, вероятно, связаны с национальной манерой пения. При сравнении ряда подобных тем выступают их общие черты: движение мелодии на фоне аккордового сопровождения, словно пение под гитару, несколько экстатическая мелизматика, синкопы, опевания зву­ков, быть может даже восточный колорит: таковы, например, темы в сонатах 6 (К 6), 17 (К. 17), 24 (К 24), 29 (К 29), Н 81 (К 458) (пример 123 а, б, в, г, д). Они обычно по контрасту оттеняют своим присутствием преобладающий тема­тизм.


Не случайно поэтому они появляются в качестве побоч­ных партий ряда сонат. Так, в сонате F-dur (6, К 6) вторая тема (в тональности минорной доминанты), выделенная вне­запным piano, «поется» верхним голосом в сопровождении ак­кордов, и мелодия ее, с синкопами, уменьшенной терцией и

291

увеличенной секундой, звучит лирической экспрессией. Анало­гична функция второй темы в другой сонате F-dur (17, К 17), где она идет в сходном изложении (и тоже в минорной до­минанте) и представляет эмоциональный контраст ко всему пре­дыдущему. И еще один подобный пример укажем в сонате D-dur (29, К 29), где лирические «оазисы» резко выделяются (такты от 16 и от 29) среди бравурно-стремительной музыки. Много экспрессии в сонате c-moll (Н 20, К 115); ее темати­ческий материал пронизан «вздохами» и хроматизмами. «Вздо­хами» изобилует соната F-dur (Н 84, К 482), что в быстром темпе приобретает особый «полетный» характер. Отметим также экспрессивность тематизма в сонатах Н 24 (К 126, с такта 16), Н 40 (К 205, с такта 9), Н 84 (К 482), Н 81 (К 458, с такта 30).

Доменико Скарлатти любит применять острые гармонические и ритмические средства, не злоупотребляя, однако, ими, а умело выделяя на общем, более простом музыкальном фоне. Его склонность к синкопам всецело поддерживалась испанскими танцевальными ритмами. Сам он порой строил чуть ли не всю сонату на синкопах, да еще в сочетании с хроматизмами (3, К 3, пример 124), или сознательно избегал виртуозности из­ложения, чтобы выделить синкопическое движение как примету всей пьесы (Н 52, К 275). Великолепны по броскости начальные синкопы в сонате Н 63 (К 361, пример 125). Важная вырази­тельная роль принадлежит им в сонате 73 (К 403). С народ­ными испанскими жанрами, надо полагать, связаны смелые, лихие синкопы в сонате Н 86 (К 484, пример 126). Возможно, что испанская национальная музыка особенно привила Скарлат­ти вкус к увеличенным секундам в мелодии, которые встре­чаются у него много чаще, чем у итальянских современников: помимо названных напомним еще о сонатах Н 19 (К 109), Н 73 (К 403), Н 12 (К. 76, также уменьшенные терции).


Порой Скарлатти на простом ладогармоническом фоне допускает кра­сочные отклонения (соната Н 71, К 395), на доминантовом органном пункте в до мажоре уходит в до минор (соната 41, К 133). От народных испанских ансамблей он воспринимает гроздья секунд, которые в чистом виде у него не часты (соната К 175), но при обращениях септаккордов подчеркиваются в верхних голосах.

Индивидуальная примета каждой сонаты в большой мере зависит у Скарлатти и от применения тех или иных приемов клавесинной техники. Даже когда он находился в Испании, его современники в других странах передавали легенды о его технических возможностях и его изобретательности. В этом смыс­ле он обогнал свое время, взял от клавесина все, что воз­можно, и потребовал более, чем возможно. В ряде его сонат применено нечто вроде «дьявольской трели» Тартини. Так, в сонате 5 (К 5) на протяжении четырех тактов в нижнем голосе звучит трель (исполняемая правой рукой!), а в верхнем на ее

292

фоне проходят гаммообразные пассажи вверх и вниз (левая рука!). В другой сонате (38, К 96, такт 11 и далее) на фоне трели в среднем голосе движутся все остальные голоса. Разу­меется, техника клавесина в этих случаях менее сложна, чем техника скрипки, но показательно само стремление к анало­гичному изложению. Многообразие клавесинной фактуры у Скар­латти не может не изумлять: ни у итальянских, ни у фран­цузских клавесинистов мы не обнаружим ничего подобного. Особенно часто его технические приемы служат обострению общего впечатления, призваны еще более акцентировать актив­ное, импульсивное начало тематизма, то есть по существу нести образную роль. Вызывающе смелые широкие скачки, виртуоз­ные перекрещивания рук, сплошные стаккато или репетиции в очень быстром темпе не имеют у Скарлатти самодовлеюще технического интереса.

Неоднократно сам тематический материал, сам исходный об­раз выделен, подчеркнут резкими скачками, сопоставлениями регистров, как особой ударной силой. Вне этого совершенно немыслимы главные впечатления от сонат: 23 (К 23) с ее октавными возгласами, 44 (К 387) с регистровыми контрастами как основой тематизма, Н 95 (К 528) с ее императивным на­чалом, отражающимся затем в октавах разработки (пример 127 а, б, в).


Скачки баса в сонате 20 (К 20) — по- иному важный штрих образа: словно колокольный гул в начале каж­дой из двух частей (пример 128). Иной вариант, тоже спе­цифически тембровый, находим в сонате 27 (К 27): скачки образуются путем перебрасывания левой руки через правую, так что пассажи шестнадцатыми правой руки звучат на фоне непрерывного чередования четвертей то во второй, то в боль­шой октаве у левой руки (пример 129). Примеров можно при­вести еще сколько угодно.

Перекрещивание рук вообще нередко дает особый звуковой эффект, подобный только что затронутому: напомним сонату 25 (К 25, такт 12 и далее), а также сонату 31 (К 113, от так­та 31). Специфически скерцозный оттенок придается движению благодаря перекрестным пассажам в сонатах 7 (К 7), 13 (К 13), Н 2 (К 36). Перекрещивания очень часты у Д. Скарлатти. Любители музыки, посещавшие Испанию при его жизни, со­общали, что лишь в последние годы композитор избегал пере­крещиваний, так как полнота мешала ему скрещивать руки при собственном исполнении.

Широко пользовался Скарлатти приемами репетиций в бы­стром темпе (см. сонаты 13, 17, 26, Н 40 — К 205), порой чуть ли не все изложение строил на сплошном стаккато (40, К 477; 42, К 487; Н 92, К 516; Н 100, К 555). Найдем мы у него пассажи двойными терциями или двойными секстами в быст­ром движении, ломаные октавы, многие виды орнаментики, приемы глиссандо.

Хотя Скарлатти не отказывался от полифонизированного

293

изложения и помимо фуг (соната в движении аллеманды 4 или в движении сарабанды 8), он разрабатывал главным образом различные виды гомофонной фактуры. Новые в то время гар­монические фигурации встречаются у него в различных видах. На них основана вся соната 36 (К 241), они господствуют в сонатах Н 61 (К 341), Н 64 (К 363), Н 69 (К 381), Н 70 (К 382), Н 5 (К 48), они чрезвычайно эффектны в своей ши­роте в сонате Н 59 (К 321), они имеют арфообразный харак­тер в сонате 22 (К 22).

В ряде сонат на первый план выходит какой-либо один вид техники, что и определяет единство их фактуры.


Но есть у Скарлатти немало примеров сочетания различных видов тех­ники, подчиненного избранному кругу образов. Как бы две «техники» даже подчеркнуты в сонате 10 (К 10) — гармонические фигурации и быстрые нисходящие гаммы: они сущест­вуют порознь, ибо связаны с различными темами. Несколько «техник» (различного рода пассажи, токкатность, ариозность) находим в сонате 24 (К 24) — они соответствуют смене об­разов. Близкие случаи — в сонате 29 (К 29), где тоже богат тематический материал, в сонатах 38 (К 96), Н 20 (К 115), Н 81 (К 458).

Образной системе Доменико Скарлатти, его свободной опоре на жанровый материал, подвижности его творческой мысли соответствует в сонатах и понимание формы целого. Его реше­ния в этом смысле простираются между простой двухчастной формой, характерной для танцев в сюите, старосонатной фор­мой — и простейшим видом сонатного allegro. Промежуточные решения преобладают. Вариантов может быть сколько угодно. Это относится к тематизму, выбору и соотношению тем. Они могут сливаться в однородном движении, быть мало диффе­ренцированы. Могут быть сопоставлены по контрасту, но не дифференцированы. Могут быть сопоставлены по контрасту, но не подвергаться разработке. Тематических образований может быть несколько: два, три, четыре... Введение нового темати­ческого материала может не вполне совпадать с гранями формы (если ее понимать как «предклассическую»). Сама же форма здесь, более чем где-либо, процессуальна вплоть до того, что не исключена и доля импровизационности в построении целого, однако без нарушения равновесия ком­позиции.

В связи с использованием у Скарлатти жанра сарданы уже упоминалась соната 32 — сонатное allegro с ясно выраженны­ми темами, разработкой и репризой в скромных общих рам­ках. Композитор уже владел этой формой. Но обращался к ней не часто, по-видимому воспринимая ее как один из воз­можных вариантов — не более. Рядом с этой сонатой можно по контрасту поставить две пьесы, возникшие тоже на жан­ровом материале, но еще вполне далекие от такого понима­ния формы.


Соната 2 (К 2) выдержана в единообразном дви-

294

жении, тональный план первой части нормален (Т — D), но темы мало дифференцированы в ровном движении; вторая же часть типична для старой сонаты (D — Т). Скарлатти здесь просто не нуждался в сонатном allegro. Еще более яркий пример представляет соната 34 (К 450). Строго выдержанная с начала до конца в ритме гранадской малагеньи, колоритная и оригинальная по звучности, она тоже не содержит контра­стного противопоставления тем при нормальном плане экспо­зиции и наличии этих тем и тоже написана в старосонатной схеме: иного и здесь не понадобилось. И в том и в другом случае ощущается скорее единство образов, чем их контраст. Однако и в той и в другой сонате есть и своя острота неко­торых приемов: в сонате 2 — сопоставление одноименного ма­жора и минора в побочной партии, в сонате 34 — резкие син­копы в верхнем голосе перед окончанием (такт 6 с конца), как ломающие на миг ритмическое движение. Есть у Скарлат­ти и близкие к этим, но все же иные варианты. Например, в сонате 33 (К 430) структура ясна, темы четко отделены, но тем не менее торжествует старосонатная схема (ее части равны даже по количеству тактов). Соната 17 (К 17) F-dur могла бы служить хорошим примером кристаллизации двух конт­растных тем, если б к этому не присоединялся ряд осложняю­щих обстоятельств. Побочная партия (здесь ее можно смело назвать именно так) отчетливо кристаллизована (в тональности минорной доминанты, что характерно для ряда произведений Скарлатти), но остальной тематизм далеко не концентрирован. Три такта вступления (нисходящие кварто-квинтовые ходы) не относятся к первой теме: это всего лишь заставка — она на­поминается в конце экспозиции и в конце всей сонаты. Первая тема многоэлементна и содержит ряд аналогичных мотивных ячеек (ритмически готовящих побочную). Связующая имеет свой облик. Все это отражается на дальнейшем. Элементы пер­вой темы как бы обвивают вторую в разработке, где она про­ходит целиком в a-moll, и они же возвращаются после нее в репризе (где вторая идет в f-moll), чтобы вернуть мысль в мажор.


Так, с одной стороны, намечена мотивная связь между контрастирующими темами (производный контраст), с другой же стороны, отсутствует концентрация материала в первой теме и в порядке дальнейшего движения явно выступают черты рондо. Двойной контраст демонстрируется в сонате 29 (К 29): дваж­ды сопоставлены в экспозиции стремительные пассажи и лирико-патетический тематизм, но и то и другое сопоставления не тождественны: словно две динамичные и две лирические темы, причем ритмы их (прихотливо синкопированные в лирике) одинаковы. Это богатство материала не используется в раз­работке: вторая часть сонаты даже короче первой. И здесь композитору не нужна зрелая сонатная форма: он акцен­тирует череду образов и показывает их контрасты, пользуясь

295

и «разными техниками» (блестящая инструментальная виртуоз­ность и ариозный склад). Богата тематическим материалом и разными типами техники соната 24 (К 24). В ней не только каждая из тем (включая связующую и заключительную) за­являет о себе, но может и сама содержать различные элемен­ты. Уже первая тема развивает большую силу движения, как будто в широкой инструментальной импровизации (словно вступ­ление к токкате), и включает нисходящие репетиции, параллель­ные пассажи и стремительные гаммообразные взлеты. Связую­щая широко развита: в ней поначалу подчеркнут испанский колорит, затем показано несколько «техник» (кое-что из пер­вой темы, скачки с перекрещиванием рук). Побочная, как обычно, концентрированна и ариозна, с характерными испан­скими синкопами, носит экспрессивно-лирический характер: В заключительной развиты токкатные элементы первой темы. Этот широкий размах, эта богатая образная фантазия не тре­буют у автора дальнейшего собственно сонатного развития. Вто­рая часть сонаты короче первой. Разработка ограничена де­вятью тактами, реприза начинается со второй темы, после чего довольно широко показана связующая (получается своего рода симметрия в отношении к экспозиции) и на своем месте зву­чит «токкатная» заключительная.



Множество сонат стоит у Скарлатти на уровне старосонат­ной формы лишь с известным движением вперед в начале вто­ рой части, где не просто излагается первая тема в доминан­те, но появляется и тенденция хотя бы к некоторой ее раз­работке. Однако для композитора нет менее совершенных форм типа старой сонаты и более совершенных, как сонатное allegro в сонате 32. Всякий раз форма отвечает творческому заданию. Соната 24 — одна из самых богатых по кругу образов и об­разных штрихов, словно картина, выхваченная из жизни с ее динамикой, страстями и сменой впечатлений, — но она не дает примера собственно сонатной зрелости. Скарлатти на редкость свободно обогащает мир музыкальных образов и только в этой связи, по мере надобности, развивает те или иные стороны «предклассической» сонаты.

Среди сонат Скарлатти есть и состоящие из нескольких раз­делов. Так, соната Н 11 (К 73) состоит из Allegro и менуэта. Соната Н 13 (К 81) включает Grave, Allegro, новое Grave (которое могло бы называться менуэтом) и новое Allegro. В другой сонате (Н 15, К 89) три части: Allegro, Grave и финал — моторное Allegro. Особенно интересно сопоставление разделов в сонате Н 33 (К 176): здесь дважды чередуются с некоторыми изменениями лирическое Cantabile andante и ди­намическое Allegrissimo. Подобная форма встречалась нам в концерте и сонате Тартини. По-видимому, это были поиски конт­растов в своеобразной форме.

Изучение прижизненных рукописей, содержащих копии сонат Скарлатти, привело современных исследователей к убеждению

296

в том, что его сонаты в большинстве соединялись попарно, образуя двухчастные циклы — по аналогии с сонатами многих современных итальянских и испанских композиторов, португаль­ца Карлоса де Сейшаса (1704 — 1742), испанца Антонио Солера (1729 — 1783). Вполне возможно, что сонаты выписаны по парам в соответствии с обычаем их исполнения, с авторским замыслом. Но исполнение сонат Скарлатти как отдельных про­изведений тоже представляется вполне убедительным: каждая из них достаточно завершена и способна производить само­стоятельное впечатление.


Сонатный цикл, особенно цикл из двух частей, не был тогда, например у итальянских композиторов, столь же крепким единством, как партита у Баха или кон­церт у самих итальянцев, где уже намечались определенные функции частей Тем более не был он своеобразным единст­вом, близким прелюдии-фуге с их принципом дополняющего контраста. Соната из двух частей, так сказать, переходный цикл от старинной многораздельной церковной сонаты к сонатным циклам зрелого типа. Поэтому сонаты Скарлатти, объединен­ные при жизни композитора по парам, вероятно, и тогда могли исполняться по отдельности, и теперь не проигрывают от по­добного исполнения.

В настоящее время исследователи полагают, что музыка Доменико Скарлатти оставалась в XVIII веке неизвестной в Европе и, следовательно, не могла воздействовать на ближай­шие поколения музыкантов. Однако некоторые данные о се рас­пространении все же имеются. Знаменитый певец Фаринелли, который долго прожил в Испании при Скарлатти, привез от­туда рукописный том его сонат, содержавший 496 произве­дений. Вполне возможно, что по этим текстам снимались копии для знатных любителей музыки. Чарлз Бёрни рассказывает, что в 1772 году он познакомился в Вене с придворным меди­ком Ложье, который побывал в Испании и близко узнал До­менико Скарлатти в последний год его жизни. Скарлатти со­чинил для Ложье много клавесинных «уроков». «Книга, где они записаны, поясняет Бёрни, — содержит сорок две пьесы, в том числе несколько в медленном темпе: из них я, собирав­ший в продолжение всей моей жизни сочинения Скарлатти, видел не больше трех или четырех»6. Итак, некоторые лю­бители музыки в Англии и Австрии систематически собирали (и, очевидно, копировали по рукописям) произведения компози­тора, когда он жил в Испании. Таковы всего лишь случайно дошедшие до нас единичные сведения. Не исключено, однако, что подобные любители находились и во Франции, и особенно в Италии.

«Скарлатти часто говорил г-ну Ложье, — продолжает свой рассказ Бёрни, — что он сознает, насколько нарушает все пра-



6 Бёрни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии. М. — Л., 1967, с. 103.

297

вила композиции в своих уроках, но спрашивал, не раздра­жают ли слух эти отклонения от правил; и, получив отрица­тельный ответ, добавлял, что, по его мнению, редко какое из всех правил заслуживает большего внимания талантливого че­ловека, чем правило — не противоречить чувству, предметом (выражением? — Т. Л.) которого является музыка. В пье­сах Скарлатти есть много мест, где он подражает мелодиям песен, которые поют возницы, погонщики мулов и просто­людины» 7.

Это написано спустя пятнадцать лет после смерти Доменико Скарлатти. Его музыка сохраняла живой интерес для млад­ших современников, представлялась им смелой, новаторской, нетрадиционной и демократичной по своим истокам.

Что касается внеитальянских творческих связей Доменико Скарлатти, то обычно отмечают некоторую близость его сти­листики с чертами стиля клавирных токкат португальского ком­позитора X. А. К. де Сейшаса, который, возможно, вначале повлиял на Скарлатти, когда тот попал в Португалию. Но го­раздо более заметно воздействие самого Скарлатти на твор­чество испанского композитора Антонио Солера. В рукописном сборнике его сонат он прямо назван учеником Доменико Скар­латти. Между тем известно, что Солер принадлежит к испанской музыкальной школе, учился певческому искусству в монастыре, имел духовный сан и с 1752 года до конца жизни был органистом и руководителем хора в монастыре Эскориала. Им создано более 130 сонат для клавира; он писал также концерты для двух органов, камерные ансамбли, мессы, мотеты. И тем не менее пример Доменико Скарлатти оказался решающим для выбора пути Антонио Солера. Как представитель более молодого поколения, он в некоторых отношениях движется дальше Скарлатти, расширяет рамки своих произведений, круг их те­матизма. И все же его клавесинизм поразительно напоми­нает скарлаттиевский.


Он также любит широкие, смелые скач­ки по клавиатуре, трели и репетиции в быстром движении, сверкающие стаккато, частые перекрещивания рук, стремитель­ные ниспадания из самого высокого регистра в предельно низ­кий, порой имитационные приемы. При этом техника Солера, как и техника Скарлатти, в значительной степени рассчитана на клавесин с двумя клавиатурами. Перекрещивания рук, по­очередные репетиции в их партиях, скачки с перекидыванием левой руки через правую исполнялись на разных клавиатурах, что могло давать особый звуковой эффект и обеспечивало сво­боду движений исполнителя. У Солера, который на четверть

7 Бёрни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии, с. 44.

298

века . пережил Скарлатти, более заметны черты раннего фор­тепианного стиля, что естественно к 1780-м годам.

Широко опирается Солер на испанские танцевальные жан­ры — хоту, сегидилью, малагенью, фанданго. Вообще в его со­натах очень ощутимы движение танца, его острые испанские ритмы, характерная мелизматика. Сказывается это и в таких особенностях изложения, как типичное для испанских танцев (и танцевальных песен под гитару, под лютню) «придыхание» в начале мелодии: на сильной доле вступает лишь бас, сла­бую акцентирует мелодия. Начала ряда сонат звучат как на­стоящий танец. Движение кастильской хоты местами явно опре­деляет характерный ритм сонаты.

Чеканная триольная мелизматика, столь частая в испанских песнях и танцах, несколько «ориентальная» по колориту, в большой мере проявляется в мелодическом складе Солера. В одной из его сонат она почти такова, как в наваррской хоте. В другом случае подобный же триольный мелодический «завиток» остро подчеркивает сильную долю такта. На фоне современной Солеру европейской музыки его стилистика порой воспринимается как «экзотическая»: настолько специфичен ее мелодико-ритмический облик (пример 130).

Весьма развито ладогармоническое мышление Солера, обо­стрено у него чувство тонально-гармонического колорита.


Он применяет необычные для того времени тональности Des-dur, Fis-dur. Его привлекают красочные переходы из Eis в D, из D в Cis (соната Fis-dur) или движение в разработке из D-dur в Es-dur и обратно в D-dur.

Называя свои произведения то сонатами, то токкатами, ис­панский композитор своеобразно развивает в них композицион­ные принципы Доменико Скарлатти. У Солера все еще чувст­вуется переходное время сонаты, все еще не устанавливается тип зрелого сонатного allegro и каждое произведение представ­ляет своего рода опыт на этом пути. В итоге он тоже скорее обогащает образный мир клавирной сонаты, чем движется в прямом направлении к классическому ее типу. Это хорошо про­слеживается на примере упомянутой сонаты Fis-dur. Ее ори­гинальная главная партия с явно испанской танцевальной ос­новой сама по себе достаточно широка: лишь к такту 19 за­канчивается развертывание ее материала, приводящее к ниспа­дающему заключительному пассажу-каденции. Затем начи­нается связующая — как соединительный эпизод самостоятель­ного тематического значения в D-dur (пример 131). Он при­водит в Cis-dur к легкой «скарлаттиевской» второй теме с ха­рактерными перекрещиваниями рук (пример 132). Разработка совсем невелика и имеет скорее соединительный смысл: низ­вергающиеся каденционные пассажи и интонации октавы из связующей. За разработкой целиком проходит самостоятельная связующая на этот раз из G-dur в Fis-dur. Начинается репри­за — как часто у Скарлатти — со второй темы. Основной ин-

299

терес в этой сонате представляет не развитие мыслей, а яркое, красочное сопоставление трех различных образов.

Наряду с сонатами, дающими подобное красочное чередо­вание образов, у Солера встречаются и сонаты, выдержан­ные в одном движении, «однокрасочные», раскрывающие ско­рее единый образ, подобно сонатам Скарлатти 2 (К 2) пли 34 (К 450). Но в большинстве пьесы Солера стоят как бы на пути от старосонатной формы к классическому сонатному allegro.


Иногда возникают неожиданные варианты. Например, намечаются признаки зрелой формы, но тематическая реприза не совпадает с тональной. Именно так построена соната cis-moll: I тема (cis-moll) — большая связующая — II тема (gis-moll) — разработка (на основе II) — I тема (A-dur) — II тема (cis-moll). В целом ряде подобных «неожиданных» вариантов проступает вместе с тем довольно приметная общая тенден­ция — стирание грани между разработкой и началом репризы, что свидетельствует о движении от старосонатной формы впе­ред, но еще не до классического сонатного allegro.

Таким образом, Солер, как и Доменико Скарлатти, как и Тартини со своей стороны, прежде всего обновляет и расши­ряет тематизм, соответственно новаторски разрабатывая стили­стику своих сочинений, — и многосторонне представляет свое переходное время в области формообразования.

С середины XVIII века возрастает участие немецких твор­ческих школ в развитии европейской инструментальной музыки по пути к сонате-симфонии. Ранее других складывается и за­ставляет современников говорить о себе мангеймская школа. Параллельно ее формированию продолжает свою историю ита­льянская увертюра, и связанная с оперой, и обретающая все более самостоятельный смысл. Те же мангеймцы, да и другие авторы инструментальных произведений в известной мере на­следуют достижения итальянской увертюры и делают из них свои художественные выводы. В этом процессе немаловажной становится творческая роль чешских мастеров, которые, рабо­тая над инструментальными жанрами, также движутся от увер­тюры итальянского тина к концертной симфонии. Чешские музыканты, как известно, в значительной мере определили твор­ческий облик мангеймской школы, будучи участниками мангеймской капеллы, которую возглавлял чешский скрипач, дирижер и композитор Ян Вацлав Антонин Стамиц.

В связи с этим следует подчеркнуть, что еще до начала деятельности мангеймцев среди чешских мастеров старшего по­коления выделился композитор, уделивший большое внимание «предклассической» симфонии и создавший ряд оркестровых произведений самостоятельного значения.


То был Франтишек Вацлав Мича (1694 — 1744), певец, композитор и капельмейстер придворной капеллы графа Я. А. Квестенберка в Яромержице,

300

автор многих музыкальных произведений (в том числе на чеш­ский текст). Писал Мича увертюры-симфонии, опираясь на итальянские образцы, но расширяя форму частей, заменяя по­рой финальный менуэт быстрой фугой и рассчитывая на боль­ший состав оркестра. В первых частях его симфоний намеча­ется контраст двух достаточно характерных тем (например, ге­роической и лирической). Вообще произведения Мичи интересны тем, что в них явно проступает тенденция к отбору темати­ческого материала, к освоению исторически сложившихся ме­лодических типов. Фанфарная или маршеобразная первая тема allegro и более певучая, лирическая вторая тема имеют свои далекие прообразы и основаны на длительно вырабатывавших­ся интонационных комплексах. На этом же принципе будут за­тем основываться в своем симфоническом тематизме мангеймские мастера, которые сделают его правилом для себя. Более камерный характер носят медленные части в симфонических циклах Мичи, уже явно претендующие на роль лирического их центра.

Вместе с тем увертюры-симфонии чешского композитора дают различные решения на пути к сонатному allegro. В одном случае он сопоставляет в экспозиции две контрастные темы, но не разрабатывает их далее. В другом намечены разработка и реприза, но тема всего одна, хотя проводится она в экспозиции дважды — в основной тональности и тональности доми­нанты, как бы «заменяя» вторую тему (пример 133 а, б). Иногда, напротив, обе темы проводятся только в основной тонально­сти. В увертюре к Торжественной серенаде (1735) находим две характерные темы в обычных соотношениях, секвенционную среднюю часть и репризу, но неполную (отсутствует вторая тема). Развитой тип Allegro, но при свободной репризе, лири­ческое Andante и финальная фуга содержатся в симфонии D-dur, обнаруженной в оркестровых голосах только в 1933 году. Так в отношении формообразования Мича примыкает к другим композиторам различных стран, работавшим в переходный период над «предклассической» симфонией и направлявшим свои искания примерно по тому же пути.



Формирование новых симфонических школ связано с сере­дины XVIII века с большими придворными капеллами в не­мецких центрах и в Вене. Эти капеллы постепенно переросли рамки и возможности чисто придворных организаций, хотя еще продолжали исполнять немало развлекательно-бытовой музыки (застольной, танцевальной, обычно в форме сюит). Одна из таких капелл приобрела тогда выдающееся значение — это была капелла мангеймского курфюрста (курфюршество Пфальц в Баварии). Мангейм становился значительным немецким му­зыкально-культурным центром. Благодаря близости к фран­цузской границе мангеймцы были неплохо знакомы с француз-

301

ской музыкальной культурой. Издавна, как и в других немец­ких центрах, там была хорошо известна итальянская опера, действовал оперный театр. Наконец, Мангейм привлекал мно­гих чешских музыкантов, руками которых по существу и была основана мангеймская творческая школа. Современники отме­чали особенно высокий уровень музыкальной культуры Мангейма с тех пор, как город прославился своей капеллой. Состав мангеймской капеллы в 1756 году был таков: 20 скрипок, 4 альта, 4 виолончели, 2 контрабаса, 2 флейты, 2 гобоя, 2 фа­гота, 4 валторны, трубы и литавры. По своему времени это был очень большой оркестр, с огромной струнной группой. Современники восхищались необычайной сыгранностью оркестра, стройностью исполнения, подчеркнутой его динамикой (дли­тельные нарастания и затухания звучности) и особыми «ма­нерами» как чертами стилистики. Бёрни писал, что «в этом оркестре больше солистов и отличных композиторов, чем, ве­роятно, в любом другом оркестре Европы; это — армия из ге­нералов, столь же способная составить план сражения, как и выиграть его» 8. При дворе курфюрста в дни, когда не было оперных спектаклей, устраивались концерты, на которые до­пускались не только местные жители, но и иностранцы. Кур­фюрст Карл Теодор (1743 — 1778) не щадил средств на со­держание оркестра и устройство оперных спектаклей.


«Расходы и роскошь двора в этом маленьком городке невероятны, — замечал Бёрни; — дворец и службы занимают почти половину города; и одна половина жителей, служащих при дворе, грабит другую, которая, по всей видимости, находится в крайней нуж­де» 9. Все это вместе — и новые успехи музыкального искусст­ва, в частности, и оборотная сторона придворной культуры — весьма характерно для многих музыкальных центров того вре­мени, особенно немецких и австрийских.

Особое впечатление, которое производил мангеймский оркестр на современников, связано не только с его исполнительским стилем как таковым. Дело в том, что в мангеймской капелле, как нигде, проявлялось единство творческих замыслов и харак­тера исполнения: в оркестре участвовали сами композиторы, авторы симфоний и камерных произведений, исполнявшихся в концертах. Это и впрямь была «армия генералов». С 1744 года первым скрипачом капеллы был Ян Вацлав Антонин Стамиц (1717 — 1757), а несколько позднее он возглавил ее. По про­исхождению чех, из Гавличкув-Брода, он получил первона­чальное музыкальное образование у своего отца, местного кан­тора. С юных Лет играл на скрипке, а затем и на виоле д'амур, виолончели и контрабасе. С 1734 года находился в Праге, с 1741 года стал придворным музыкантом в Пфальце. Кон-

8   Бёpни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии, с. 49.

9  Там же, с. 44.

302

цертировал как скрипач-виртуоз, исполнял свои произведения. В Мангейме Стамиц оказался превосходным, подлинно творче­ским руководителем оркестра и способствовал его совершенст­вованию и быстрым успехам. Стиль исполнения мангеймцев сложился в тесной связи со стилем симфонических произве­дений Стамица и его товарищей по капелле. Это был как раз тот период, когда ранняя увертюра-симфония уступила в кон­цертах место симфонии, не связанной определенно с каким-либо назначением, кроме концертного. Стамиц мог творчески воздействовать на свой оркестр одновременно как первокласс­ный капельмейстер (теперь бы сказали — дирижер), как знаток струнных инструментов (струнная группа была подавляющей по своему значению в капелле) и как автор многочисленных симфоний.


В 1751 и 1754 — 1755 годах Стамиц концертировал в Париже как скрипач и дирижер, исполнял свою симфонию. Это положило начало воздействию «мангеймского стиля» во Франции. Современники, высказывавшиеся о мангеймском ор­кестре, никогда не разграничивали впечатлений от характера его исполнения и от исполняемой музыки. Все, что они улавливали в концертах, — выдающееся значение струнной группы, подчеркнутые динамические эффекты, находки музыкальной светотени, обилие «мангеймских манер» — было в равной сте­пени свойственно сочинениям Стамица и других мангеймских композиторов. Музыканты младшего поколения были в боль­шинстве его учениками. Мангеймская школа с годами полу­чила известность в Европе как творческая школа нового орке­стрового стиля, нового оркестрового письма.

Формированию этого стиля способствовали также: компо­зитор, скрипач и певец Франтишек Ксавер Рихтер (1709 — 1789), ученик Стамица, композитор, скрипач и дирижер Иоганн Кристиан Каннабих (1731 — 1798), другой его ученик, компози­тор и виолончелист Антонин Филс (1730 — 1760), композитор и скрипач итальянец Карло Джузеппе Тоески (1724 — 1788), сын Стамица, композитор и альтист Карел Стамиц (1745 — 1801) и другие. При значительных индивидуальных отличиях этих композиторов чешского, немецкого и итальянского проис­хождения в их симфоническом творчестве несомненно прояви­лись и общие черты стиля. Поражает количество крупных ин­струментальных произведений, в частности симфоний, создан­ных мангеймскими мастерами. Все они работали также в об­ласти камерной музыки, писали сонаты для различных соста­вов, квартеты и другие ансамбли, создавали концерты для скрипки, клавира, виолончели, альта, флейты. Характерной тен­денцией их инструментальных ансамблей стало выдвижение клавира как облигатного инструмента, что вообще было в духе времени. Только нахождением определенного типа инстру­ментального цикла можно объяснить необыкновенную плодови­тость всех без исключения композиторов мангеймской школы.


Даже Филс, проживший всего тридцать лет, написал более со-

303

рока симфоний, не говоря уж о трио-сонатах, клавирных трио, сонатах для виолончели, концертах для виолончели и для флей­ты. Да и сам Стамиц, скончавшийся сорока лет от роду, создал 50 симфоний, 10 трио, писал скрипичные концерты, полифони­ческие сонаты для скрипки соло и другие камерные произве­дения. Каннабиху принадлежит около ста симфоний, помимо камерных, концертных сочинений и даже опер. 69 симфоний написал Рихтер, 63 — Тоески, 70 — младший Стамиц (сын). Подобная творческая активность была бы немыслима, если б всякий раз объяснялась только индивидуальными качествами каждого из композиторов. Она стала возможной и благодаря прекрасным навыкам музыкантов — участников едва ли не луч­шего тогда в Европе оркестра, и, конечно, благодаря их сов­местному решению творческой задачи — выработке типа сим­фонии, определению крута ее образов и в соответствии с этим функций частей в цикле.

Современные зарубежные исследователи спорят об истори­ческом значении мангеймской творческой школы на пути к клас­сической симфонии. В свое время известный немецкий музыко­вед Хуго Риман «открыл» мангеймцев, издал в первом деся­тилетии нашего века их партитуры и, в увлечении этим от­крытием, несколько преувеличил их значение как создателей «нового стиля». В наши дни некоторые ученые во главе с Й. П. Ларсеном (Дания) отрицают новаторские заслуги ман­геймцев, доказывая, что многие приемы их оркестрового пись­ма и принципы трактовки цикла уже существовали у италь­янских композиторов — авторов увертюр, у ряда немецких му­зыкантов их поколения, у чешских мастеров. Строение цикла из четырех частей, введение в него менуэта, наличие двух тем в Allegro, проявление субъективного начала, даже роль опре­деленных «манер» (в частности, «мангеймских вздохов») можно обнаружить в стилистике не только у мангеймцев, но также у их современников в других странах и творческих школах.


С этими последними наблюдениями мы в принципе должны согласиться: черты мангеймской симфонии и оркестрового письма не упали с неба, а были подготовлены исторически — вероятно, даже более длительно и глубоко, чем полагают в наше время. И вместе с тем современники мангеймцев, знавшие музыку XVIII века ближе, чем знаем ее мы, были поражены общим обликом мангеймской школы и даже ге­ниальный Моцарт в конце 1770-х годов остро ощущал его своеобразие.

Мангеймцы как бы собрали воедино, обобщили и акценти­ровали то, что носилось в воздухе, что было подготовлено усилиями не только творческих школ, но и нескольких поко­лений перед ними. Их заслуга не ограничена частными «от­крытиями». Они означают важный этап на общем пути: именно в их творчестве с небывалой последовательностью и в под­линно массовом масштабе (в сотнях произведений!) утвердил-

304

ся тип симфонии как концертного цикла, непосредственно предшествовавшего классическому циклу, сложившемуся в вен­ской классической школе. Этот тип был у мангеймцев настолько пpоакцeнтиpован, что вызывал упреки в излишнем еди­нообразии их произведений, в их «манерности». Между тем и самые «манеры» мангеймцев применялись с настойчивой целе­направленностью: одни для выявления типа главной партии Allegro, другие — для побочной, третьи для медленной части цикла и т. д.

Многие линии музыкального развития в XVIII веке были подхвачены мангеймцами и как бы скреплены ими в один крепкий «узел»: порознь мм найдем их приемы где угод­но, но вот этого пока еще не было нигде. Сходный путь избрал, пожалуй, лишь Глюк — в музыке реформаторских опер, но несколько позднее.

Мангеймские композиторы старшего и младшего поколений, Стамиц n его ученики, а также другие музыканты капеллы сообща и последовательно работали над симфонией как чисто концертным жанром, как определенным циклом с характерным крутом образов и устойчивыми функциями частей, над тема­тизмом этого цикла, приемами его изложения и развития, си­стемой контрастов, собственно оркестровым письмом.


Эта кри­ сталлизация типа симфонии, целенаправленный отбор темати­ческого материала для ее частей обнаруживают, казалось бы, удивительным рационализм творческих принципов. Однако со­временники прежде всего ощущали в искусстве мангеймцев его яркую эмоциональность, большую экспрессию, определявшую новый уровень динамики и самый характер чувствительных «манер». Их forte казалось подобным грому, их crescen­do — словно водопад, их diminuendo — затихающее журчание потока.....- такие сравнения возникали у слушателей. Длитель­ные динамические нарастания и затухания не были характер­ны для предшествующих этапов развития музыкального искус­ства, что стояло в связи с его образной системой и основами формообразования и развития. Ни оперная ария типа неапо­литанской, ни инструментальное произведение (фуга, старая со­ната, сюита, концерт) еще не знали широкого внутреннего развития образов, постепенности перехода от одной эмоции к другой: либо цельный образ, либо резкий контраст. Новое искусство XVIII века, вместе с углублением и драматиза­цией его содержания, нуждалось и в новых динамических средствах.

Показательно, что и в творчестве Рамо, Тартини, Доменико Скарлатти параллельно возникают сходные динамические тенденции. Это было знамением времени. Не случайно англий­ский эстетик Даниэль Уэбб писал в 1769 году о «постепенном длительном нарастании от пиано до форте; в музыке, — про­должал он, — этот прием доставляет высокое наслаждение, про­исходящее от тех же причин, по которым чувства переходят

305

от печали к гордости или от обычного состояния к восторжен­ному взлету» 10.

Симфонический цикл мангеймцев в большинстве случаев состоит из четырех частей с ясно выделенными их функциями. Так, например, из 23 симфоний Я. Стамица, Ф. К. Рихтера, А. Филса, И. К. Каннабиха, К. Д. Тоески, К. Стамица, Ф. Бе­ка — 14 четырехчастных, 7 трехчастных (без менуэтов), 2 трехчастных, с менуэтом-финалом. Функция центра тяжести несом­ненно принадлежит первой части, функция лирического центра — второй, медленной части цикла.


Функция менуэта при четырех частях сводится к интермеццо, при трех — он может отсутст­вовать или заменять финал. Итак, финал редко сводится к менуэту. Во всех остальных случаях он носит просто ожив­ленный характер, отличаясь по степени тематической «нагруз­ки» и возможных контрастов от более напряженной первой части цикла.

Примером трактовки симфонического цикла может служить симфония Я. Стамица Es-dur, имеющая подзаголовок «La me­lodia germanica». Она достаточно типична в целом для мангеймской школы, за исключением первой темы Allegro, кото­рая в большинстве других случаев носит фанфарно-героический характер, а здесь скорее патетична. Первые три части цикла сопоставлены, как бывало в итальянской увертюре: Allegro — Andante — менуэт. К ним прибавлен быстрый, моторный фи­нал (Prestissimo). Первая часть значительно расширена и ди­намизирована в сравнении с образцами итальянской увертюры, что обусловлено и развитыми, широкими темами, и большими динамическими нарастаниями в экспозиции (между первой и второй темами) и разработке (перед репризой). В составе ор­кестра восемь партий: струнные, гобой, флейта, валторны. Те­матический материал симфонии, не в пример ранней увертюре, отличается определенностью и простой яркостью. Он целиком связан с исторически сложившимися музыкальными образами, в полном смысле слова типичен. Первая тема основана на вздо­хах (тут они воспринимались современниками как «мангеймские вздохи»), что придает ей в быстром движении подъемно-патетический характер, — подобные случаи мы наблюдали у Тартини (пример 134). Вторая тема контрастирует ей, как бы снимая начальное напряжение эмоций: легкое танцевальное дви­жение, прозрачная фактура, соло деревянных духовых, парал­лельные ходы верхних голосов, изящные синкопы придают ей несколько идиллический облик (пример 135). Большое место в Allegro занимают также «ходы» на месте связующей пар­тии в экспозиции и разработке — то есть общие формы дви­жения как своего рода фон для тематизма.


Они имеют чисто

10 Уэбб Д. Наблюдения о соответствии между поэзией и музыкой. — Цит. по кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков М 1971 с. 612.

306

динамический интерес. Разработка только динамична. Реприза не полностью воспроизводит материал экспозиции, и лишь вто­рая тема появляется в тональности тоники. Вторая часть сим­фонии написана в тональности доминанты, для одних струнных, в двухчастной форме TDDT, носит скорее камерный характер и тем самым заметно выделяется после первой части цикла. Она вся с начала до конца основана на «вздохах» и проник­нута акцентированной чувствительностью (пример 136). Каза­лось бы, «вздохи» можно встретить в изобилии уже у ком­позиторов XVII века и во всяком случае почти у каждого авто­ра в XVIII. И все-таки они получили название «мангеймских вздохов», когда Стамиц и его товарищи взяли их в основу лирических частей симфонического цикла. Произошла полная кристаллизация типа — даже не темы, а образа.

Третья часть цикла, менуэт, лишена утонченности и черт стилизации и сохраняет свой жанровый облик. Последняя часть симфонии — Prestissimo на 3/8

— это стремительный по­ток движения, без патетики первой части, без чувствительно­сти второй (пример 137). По образному смыслу, по характеру динамики оно близко финалам оперы-буффа.

Сходные тенденции в понимании цикла и его частей мы обнаружим и у других мангеймских композиторов, хотя у каж­дого из них есть и индивидуальные особенности стилистики, а второе поколение мангеймских мастеров вообще несколько усложняет стиль оркестрового письма. Сонатное allegro чаще всего бывает у мангеймцев еще «предклассического» типа в разных его вариантах, с неполной репризой и неразвитой раз­работкой. Его относительная широта по большей части обус­ловлена динамичным развитием. Две темы Allegro — и это один из важнейших признаков мангеймской симфонии, — как пра­вило, сопоставлены по принципу резкого контраста. Тип пер­вой темы: по преимуществу инструментального склада, широ­кого диапазона — фанфара, бравурные пассажи, активное, вос­ходящее движение, маршеобразность (tutti, унисоны оркест­ра, тремоло басов), все самое яркое и безусловное, что свя­зано с типами героических, подъемных образов, что проступало у Генделя, Алессандро Скарлатти, у многих итальянских опер­ных композиторов (позднее — у Глюка, Гретри).


Мангеймцы воспринимают тип героической тематики и утверждают его как тип первой темы Allegro, определяющей начало всего цик­ла. Это первое впечатление силы, простоты, мощи и света, воли к действию чрезвычайно важно для облика мангеймской сим­фонии. Огромное большинство произведений написано в мажоре (только 7% минорных); преобладают четные размеры. Неред­ко именно в первой теме мангеймского Allegro дается динами­ческое нарастание — crescendo всего оркестра. К числу «ман­геймских манер» современники относили и ракетообразный взлет, характерный для мелодического склада первой темы. Ее ди­намичность, захватывающая все звучности оркестра, более всего

307

определялась энергией и подвижностью струнных. Преобла­дала тональность D-dur, как известно, очень удобная для них (пример 138).

В противовес «инструментальности» и широкому диапазону первой темы вторая чаще всего носила «вокальный» характер, была сосредоточена в определенном регистре, более замкнута, выделена особенностями изложения и подбором тембров. Здесь мангеймцы утверждали тип лирической, лирико-идиллической образности, хорошо известной по оперным и всяким иным при­мерам еще с конца XVII века и воспринятой затем Глюком, развитой Гретри в многочисленных вариантах. Эта светлая ли­рика иногда клонилась к песенности, приобретала несколько пасторальный облик, отличалась грациозностью, женственно­стью, порой чувствительностью. После мощного tutti первой темы особым контрастом воспринималась прозрачная фактура, спо­койный и ровный фон сопровождения, нередко звучность со­лирующих духовых, движение параллельными терциями в верх­них голосах, закругленность целого (пример 139 а, б).

При всем различии изложения первой и второй тем для них характер­ны ярко гомофонный склад, зрелая и полная гомофонная фак­тура, при которой отпадает надобность в basso continuo. Итак, тематизм мангеймского Allegro основан на типических образах героическом и лирическом, какими они сложились в итоге дли­тельного музыкального развития.



Вторая, медленная часть мангеймской симфонии (в тональ­ ности субдоминанты, доминанты или параллельного минора) представляет собой развертывание одного образа. Новая то­нальная окраска, новый размер (чаще 2/4, иногда 3/4), более камерная инструментовка (например, одни струнные) выделяют ее как иную в сравнении с первой — более сосредоточенную, углубленную, собственно лирическую. В основе ее нередко ле­жит обобщенное выражение благородной скорби, то более сдер­жанное, то с сентиментальным оттенком — инструментальный ва­риант lamento. Порой же лирический центр симфонии скло­няется к мирной идиллии, спокойной созерцательности пли эле­гичности. В кантилене медленной части как «мангеймские ма­неры» воспринимались прежде всего обильные интонации «вздохов».

Для менуэта в мангеймской симфонии остается характер­ным простой склад, близкий танцевальному подлиннику. Вместе с трио менуэт рассматривается и Я. Стамицем, и его после­дователями как своего рода интермеццо среди других частей симфонии. Правда, у младшего поколения мангеймцев он обыч­но уже несколько стилизован, но это сопряжено с общей эво­люцией их симфонического письма, с его усложнением, с од­ной стороны, и, с другой — детализацией, даже некоторой утон­ченностью. Менуэт связывает симфонию не только с итальян­ской увертюрой, но и с многочисленными другими жанрами, в том числе с «прикладными», развлекательными — диверти-

308

сметами, серенадами, кассациями, застольной музыкой. Сим­фония «отобрала» из танцев, из номеров сюиты именно ме­нуэт, вероятно, по многим причинам: он был более новым, «модным», менее стилизованным по изложению, чем традицион­ные танцы сюиты, более связанным с гомофонной обработкой, может быть более гибким (то легким, то шутливым, то тяго­теющим к иному облику трехдольного танца — вплоть до ран­него вальса). Важно было выбрать для симфонии именно трех­дольный танец — из-за преобладания в ней четных размеров, не очень быстрый — для контраста с финалом, не слишком мед­ленный — после медленной части.


Так или иначе из большого количества бывших в музыкальном обиходе XVIII века танцев в симфонию попал именно менуэт — и остался в ней надолго. Финалы симфоний получили теперь, у мангеймцев, более само­стоятельно-завершающее значение, чем то было в оперной увер­тюре. Они удержали более объективный характер в сравнении с первой частью цикла, более «рассеивающий» тип тематики, близость к образам буффа, к динамичным образам, типичным в европейской музыке с конца XVII века. Они наследовали и финалу сюиты — жиге. Движение в них. убыстрялось, размер изменялся (2/4, 3/8, 6/9), тематические контрасты не подчер­кивались или отсутствовали, все подчинялось общему впечат­лению оживления, способствовало радостному подъему чувств без их большого напряжения.

Хотя со временем элементы разработки в мангеймском Al­legro проступили более отчетливо (вычленения мотивов, сек­венции, имитации), все же главными признаками творческой школы остались определение функций частей в цикле, отбор для них наиболее типичных сложившихся музыкальных обра­зов, образные контрасты и характерная стилистика, подчинен­ная этому и воспринимающаяся как сумма «мангеймских ма­нер». Тематический контраст внутри Allegro тоже приобрел ти­пическое значение. Однако из него композиторы еще не из­влекли больших возможностей для дальнейшего развития, и разработка по существу осталась не слишком значительной «средней» частью формы, даже если реприза была полной. Заслугой мангеймцев, сколь бы ни оспаривали их значение в истории симфонии, была образная типизация всех четырех ча­стей цикла, охватившая крут сложившихся типических обра­зов эпохи. Показательно, что этот крут полностью определился только в их симфонических произведениях. В их камерной му­зыке подобной устойчивой типизации всех частей цикла еще нет. Если образы лирические и особенно идиллические тоже достаточно типичны для нее, то контрастов сонатного allegro и типичных для него тем она не придерживается: крупный план еще не для нее.



Симфонии мангеймских композиторов довольно быстро по­лучили известность в других странах, издавались в Париже, Лондоне, Амстердаме; уже в 1751 году в «Духовных концер-

309

тах» в Париже была исполнена одна из симфоний Я. Стами­ца, а в сезон 1754/55 года композитор сам побывал в столице Франции, где снова исполнялись его произведения. Мангеймский тип симфонии оказался очень влиятельным в 1750 — 1760-е годы, особенно во Франции. Не забудем, что мангеймские композиторы писали симфонии десятками и настойчиво утверждали этот тип. Полная ясность и твердость их творче­ских позиций при огромном объеме продукции обеспечили влия­тельность школы.

Излишняя типизация симфонической тематики, препятствую­щая тонкой разработке индивидуальных качеств произведения и выявлению творческих личностей (что было столь характер­но для музыки Доменико Скарлатти), была, видимо, неизбеж­на на первых этапах развития симфонии как концертного про­изведения. Ее преодолели такие мастера-симфонисты, как Гайдн и Моцарт. Но и для Моцарта, в частности, пример мангеймцев не прошел бесследно, хотя его искусство поднимается не­досягаемо высоко над их творческим уровнем.

Роль французской творческой школы в истории сонаты-сим­фонии XVIII века весьма своеобразна и не очень значительна. У французских композиторов, авторов инструментальных про­изведений, преобладали иные художественные интересы: к сюи­те, к программной миниатюре, к камерным масштабам. И только с симфониями Госсека к 1760 — 1770-м годам творческая школа Франции реально приобщается к общим сонатно-симфоническим интересам Западной Европы. Это отнюдь не означает какого-либо опоздания творческих сил или ограниченности французского инструментализма: просто национальная школа двигалась своим путем, естественным и органичным для нее. В этом нетрудно убедиться на примере инструментальных про­изведений Куперена и Рамо. При всех их признанных досто­инствах, при новаторских исканиях Рамо творчество француз­ских клавесинистов лишь отчасти соприкасалось с магистраль­ной линией «предклассического» инструментализма, но не стре­милось в полной мере выходить на нее.


В области скрипичной и ансамблевой музыки долго господствовали салонно-развлекательные тенденции, малые формы, проявлялись черты стиля рококо. Развитие концертной жизни в Париже, казалось бы, должно было в XVIII веке стимулировать работу над круп­ными инструментальными формами. Помимо «Духовных кон­цертов», «Концертов любителей» (с 1770 года), концертов у Ла Пуплиньера, у герцога д'Эгийона, у принца Конде, содер­жавших собственные оркестры, инструментальная музыка зву­чала во многих салонах, исполнявшаяся всякого рода ансамб­лями. Но концертная жизнь Парижа не была в той мере его общественной жизнью, как оперная, не вызывала в такой мере обсуждений и споров, не волновала умы и сердца слушате-

310

лей. К тому же с 1760-х годов в репертуар парижских кон­цертов широко вошла музыка иностранных композиторов, в пер­вую очередь мангеймских, которые с годами приобрели боль­шую известность во Франции. Противопоставить им француз­ские произведения в близком жанре было еще невозможно, и парижане, не поступаясь собственными художественными вку­сами и традициями, охотно слушали музыку Я. Стамица и его товарищей и даже находили нужным ее поддерживать, изда­вать, брать при случае за образец.

Что касается отечественных композиторов, то среди них к этому времени еще не было симфонистов, кроме бельгийца Гос­сека, только начинавшего свой творческий путь — и притом не без воздействия тех же мангеймцев. Все, что предшествовало его симфониям у французов, лишь в малой степени могло их подготовить. Помимо творчества французских клавесинистов здесь следует вспомнить скрипичные и ансамблевые произведе­ния их современников, обращавшихся к жанрам сюиты, сонаты, концерта. По существу к сюитным композициям сводились сонаты известного скрипача Франсуа Франкёра (1698 — 1787). Его младшие соотечественники не избежали художественного воздействия Корелли, его трио-сонат, но, стремясь освоить этот жанр, делали собственные художественные выводы. Над ансамб­левой и сольной скрипичной сонатой во Франции первой по­ловины XVIII века работали Жан Обер, Франсуа Дюваль, Бодуен де Буамортье, Жан Мари Леклер Старший, Жан Жозеф Мондонвиль (последний создавал ранние сонаты для клаве­сина со скрипкой).


К жанру концерта обращались Леклер, Габ­риэль Гильмен, а также Рамо (в своих произведениях для струн­ного секстета). В большинстве своем эта музыка носила ка­мерный характер, салонный отпечаток, была легкой, развлека­тельной, не избегала программности (программные миниатюры в качестве частей цикла). Дюваль называл свои скрипичные произведения «Комнатными забавами». Гильмен обозначал свои ансамбли как «Сонаты-квартеты, или Галантные и занятные бе­седы между флейтой, скрипкой, басовой виолой и basso con­tinuo». Программные обозначения пьес обнаруживали вкусы, характерные тогда вообще для музыкальной образности не только во Франции и не только в оперном искусстве. Отсюда модные «Охоты» или «Досуги пастуха» в инструментальной музыке, стремление к передаче сельского колорита, пастораль­ных настроений.

В массе своей инструментальные произведения француз­ских композиторов не так уж далеко отстоят от общего уровня европейской музыки «предклассического» периода. Но во Фран­ции один лишь Рамо возвышается над этим общим уровнем, тогда как ряд итальянских мастеров (Вивальди, Тартини, Д. Скарлатти), авторы мангеймской школы и сыновья Баха в Германии, не говоря уж об иных творческих фигурах, явно выделяются на общем фоне. Неудивительно поэтому, что сим-

311

фонии мангеймцев завоевали большой успех в репертуаре па­рижских концертов, а затем и симфонические произведения других авторов были поддержаны в Париже. Среди них вы­делился ученик Ф. К. Рихтера Г. Й. Ригель, которого во Фран­ции именовали Анри Жезефом Рижелем (1741 — 1799): его сим­фонии в 1770-е годы уже были близки молодой венской школе, а мангеймский элемент в них несколько напоминал молодого Моцарта. Однако по-настоящему вошел во французскую твор­ческую школу из симфонистов XVIII века только Франсуа Жозеф Госсек (1734 — 1829), композитор поколения Гайдна, проч­но связавший свою судьбу с Францией — предреволюционной и революционной.

Сын бельгийского крестьянина, воспитанный в певческой школе антверпенского собора, Госсек с 1751 года обосновался в Париже, где вскоре возглавил оркестр Ла Пуплиньера, после смерти которого в 1762 году работал у принца Конти, а затем стал «музыкальным интендантом» у принца Конде, основал в 1770 году общество «Концерты любителей», способствовал реорганизации «Духовных концертов» в Париже.


Концертная и педагогическая деятельность Госсека приобрела в 1770-1780-е годы подлинно общественный характер, а его призва­ние музыкального деятеля нового типа со всей силой обнару­жилось в годы Великой французской революции.

Появившись в Париже накануне «войны буффонов», Гос­сек хорошо узнал Рамо, пользовался его покровительством и через него сблизился с домом Ла Пуплиньера. Будучи скри­пачом, затем капельмейстером оркестра в этом доме, Госсек создал свои первые камерные и симфонические произведения, которые имел возможность тут же проверить на практике. На его творческом пути большое значение возымели симфонии Стамица, которые тогда впервые прозвучали в Париже. Еще в 1751 и 1754 — 1755 годах Стамиц, как упоминалось, и сам выступал в столице Франции как скрипач и дирижер. Изве­стно также, что его сыновья, принадлежавшие к мангеймской школе, тоже на ряд лет обосновались в Париже: старший, Карел Стамиц — с 1785 года, младший, Антонин Стамиц — с 1770-х годов. Госсек в сущности примкнул к новому направ­лению, хотя и не копировал мангеймцев. Роль его как сим­фониста оказалась во французской обстановке достаточно труд­ной. В отличие от тех авторов симфоний, которые были только гостями в Париже, от стал парижанином, он уже представлял французскую творческую школу. Между тем крепкие традиции программной музыки, всецело поддерживавшиеся даже эстети­ками, подавляющая роль оперы в общественном сознании — все это не слишком способствовало развитию отечественного симфонизма как особого, непрограммного направления. Госсек тоже не отворачивался от вокальной музыки, от оперы. Он не только создал одновременно с симфониями ряд комических опер, написал несколько произведений для Королевской ака-

312

демии музыки, но и организовал в Париже Королевскую школу пения и декламации (прообраз будущей консерватории). И все же именно он может быть по праву назван первым француз­ским симфонистом.

Всего Госсек создал около тридцати симфоний. Сначала он рассчитывал на состав оркестра, каким он сложился в доме Ла Пуплиньера.


Известно, что в год смерти мецената (1762) в его оркестре находились один главный скрипач, четыре скри­пача (среди них Госсек), виолончелист (Карло Грациани), клавесинист (жена Госсека), арфист (Шенкер, он же валтор­нист), флейтист, гобоист, два кларнетиста (в том числе Г. Прокш), исполнитель на бассоне, два валторниста. Гра­циани, Шенкер и Прокш были также композиторами, автора­ми инструментальных произведений. Известно, что Грациани опубликовал в 1760 году шесть сонат для виолончели и кла­весина, что Прокш создал ряд квартетов (для кларнета со струнными), трио и сонат для клавира, что из симфоний Шенкера одна исполнялась в 1761 году в «Духовных концертах», а шесть было издано. Таким образом, и в оркестре Пуплиньера соединились творческие силы, хотя и не очень крупного мас­штаба. Кстати, и здесь сотрудничали итальянец виолончелист, чех кларнетист и немец валторнист. Госсек был среди них не­сомненно самой крупной творческой фигурой. Заслугой Госсека было введение в состав оркестра (и в партитуры симфоний) кларнетов и валторн. В этом он последовал примеру Рамо в Королевской академии музыки.

Симфонии Госсека написаны для разных составов оркест­ра, как для большого по тому времени (с валторнами и клар­нетами), так и для одних духовых инструментов. Уже партитура симфонии Es-dur, возникшей около 1760 года, содержит де­сять партий: две флейты, два кларнета, две валторны, две скрипки, альт, бас. На примере этого крупного произведения видно, как быстро был воспринят в Париже опыт ранних сим­фонистов. Госсек свободно достиг здесь уровня мангеймцев: его симфония не менее значительна и интересна, чем лучшие их симфонические сочинения. Она более широко задумана, чем первые симфонии Гайдна, возникшие одновременно с ней. В симфонии Госсека четыре части: Allegro moderato — An­dante (романс) — менуэт (с трио) — финал, Presto. Тип цикла тот же, что у мангеймцев; соотношения частей, характер ме­нуэта и финала соответствуют их образцам.


Первая часть симфонии достаточно широка (около 250 тактов) и темати­чески богата, хотя тематизм ее не всегда дифференцирован. Главная партия весьма развернута (композитор долго не по­кидает основной тональности) и содержит различные элемен­ты: плавные мелодические фразы с характерно мангеймскими «вздохами»-окончаниями, мелодию плясового склада, идущую сначала в унисон и октаву, простую аккордику (пример 140). Связующая мало характерна: мягкая, волнообразная, она ис-

313

полняется одними струнными. Побочная партия звучит очень свежо и чуть идиллично — у флейт и кларнетов в высоком регистре (пример 141). Она близка по характеру подобным же темам мангеймцев. Однако, в отличие от них, разработка более обширна. В ней использован разнородный материал: плясовое начало главной партии, волнообразные ходы связую­щей, взлетающие и низвергающиеся «ракеты» мангеймского склада, «вздохи» из первой темы — при довольно резких ди­намических контрастах. К репризе подводит длительный орган­ный пункт на доминанте. Реприза не полностью зависит от экспозиции. Плясовая мелодия главной партии проходит только в коде. Побочная партия опущена, зато связующая как бы заменяет ее, а затем вводится новый материал: «сигналы» скри­пок перед tutti коды. Преобладающее впечатление от этого Allegro, с его характерной для французских танцев трехдоль­ностью, — это впечатление неотяжеленного, радостного тан­цевального движения, хотя возникающие образы — лирические (начало симфонии), веселые (танец), нежные и светлые (по­бочная партия), патетические (разработка) — отнюдь не огра­ничены собственно танцевальностью. В этой характерности, в этом отличии от типа мангеймского Allegro сказывается общая традиция французской музыки, также воспринятая Госсеком.

Вторая часть симфонии очень несложна и непосредственно близка бытовой вокальной лирике: простая песенно-французская мелодия с простым же сопровождением примыкает к рас­пространенным тогда образцам музыки Руссо и вокальным но­мерам комической оперы (пример 142). Бесхитростный менуэт близок по характеру побочной теме Allegro.


Финал симфонии в принципе сходен с мангеймскими симфоническими финала­ми: стремительное движение подхватывает в своем потоке ряд тем, порою народнобытовых по облику, и в итоге производит впечатление скорее единства, чем многообразия всей заклю­чительной части цикла.

Не только жанровые, песенно-танцевальные истоки тематики, но порою и программные тенденции сближают произведения Госсека с обликом именно французского музыкального искус­ства. Он не чуждается программности: у него есть симфонии «Охота» (1776), «Мирза», пьеса для духового оркестра «Боль­шая охота в Шантийи» (Госсек с 1766 года служил у принца Конде в Шантийи). Тем не менее в симфониях Госсека, как и в инструментальных произведениях его товарищей по орке­стру Прокша и Шенкера, заметны некоторые типовые черты мангеймского симфонизма. Они сказываются в преобладающем характере первых тем Allegro — ярких, волевых, героико-фанфарных у Госсека. Еще отчетливее они выступают на примере лирико-патетических тем с их «мангеймскими вздохами», кото­рых не миновали ни Госсек, ни Шенкер, ни Прокш (пример 143). Таким образом, молодая французская симфоническая

314

школа складывается, свободно соединяя национальные музы­кальные традиции с опорой на творческий опыт мангеймцев.

В те же десятилетия, когда развернулась работа Госсека в Париже, столица Франции привлекла внимание целого ряда иностранных музыкантов, которые принесли сюда свой твор­ческий опыт, отчасти свои национальные традиции и тем не менее приняли существенное и в конечном итоге естественное для них участие в развитии французского искусства. В 1750-е годы это были Госсек и Дуни, в 60-е — Гретри и Иоганн Шоберт, в 70-е — Глюк, в 80-е — Керубини, если на­зывать только самые известные имена. И каждый из них, будь то в области инструментальной музыки, комической оперы или лирической трагедии, не принуждал себя как-либо приспосаб­ливаться к новой общественно-художественной обстановке, а находил в ней особые стимулы для дальнейшего развития и собственных творческих исканий.


Наряду с Госсеком новое направление в сфере «предклассической» инструментальной му­ зыки представлял во Франции Иоганн Шоберт, о личности ко­торого, к сожалению, сохранилось очень мало сведений. Из­вестно лишь, что примерно с 1760 года он был «камерчембалистом» у принца Конти, а в 1767 году внезапно скончался (вместе с женой, домашними и тремя друзьями) от отравления грибами.

Инструментальные произведения Шоберта, вне сомнений, очень смелы и совершенно незаурядны для своего времени. Он принадлежит к числу клавесинистов-новаторов, подобно Д. Скарлатти или Ф. Э. Баху, с их оригинальными «предклассическими» исканиями. Музыкант немецкого происхождения, Шоберт, возможно, испытал на себе воздействие мангеймской школы, хотя и двигался достаточно самостоятельным путем. С мангеймцами его роднит приподнятая выразительность, па­тетика его тематизма, а также масштабность сонатного цикла, особенно первой части. Но симфония как таковая не привле­кает его. Он работает над ансамблями различных составов, обычно с участием клавира (не basso continuo, a «облигатной», то есть обязательной, полностью выписанной партии). Мы находим у Шоберта прообразы будущих фортепианных трио, квартетов, концертов с оркестром. Писал он также сонаты для клавира, для клавира и скрипки и даже симфонии для кла­вира (!), скрипки и двух валторн. Во всех случаях главное значение в ансамбле приобретает у него партия клавира: по существу его ансамбли написаны для клавира с теми или иными инструментами. Вероятно, он и создавал их для собст­венного исполнения с участием других музыкантов из дома Конти. В этом смысле Шоберт не слишком разграничивал жанр концерта для клавира с сопровождением струнных инструмен­тов и жанры клавирных ансамблей. Притом сама партия кла­вишного инструмента перерастает у него возможности клаве­сина и удивляет своим ранним фортепианным складом, хотя

315

фортепиано в то время едва лишь выходило на концертную эстраду. Партии струнных в ансамблях Шоберта имеют более подчиненное положение (иногда могут исполняться только ad libitum): их подавляет партия клавира.


Клавишный инструмент в сущности всегда концертирует у Шоберта — и нередко в характере пламенной виртуозности.

Сонатный цикл понимается Шобертом довольно свободно. Чаще всего его ансамбли состоят из трех частей, иногда, по образцу итальянской увертюры, оканчиваются менуэтом, иногда, минуя менуэт, приближаются к циклу концерта (Allegro — An­dante — Presto). Некоторые ансамбли, подобно симфониям мангеймцев, содержат по четыре части в цикле. В отдельных случаях (дуэт для клавира и скрипки A-dur, один из кварте­тов) вторая часть является полонезом. По характеру образов и стилистике части сонатного цикла у Шоберта очень далеки от программных миниатюр французских клавесинистов, даже Рамо. Масштаб сонатного allegro часто весьма широк. Тема­тика по преимуществу патетична в быстрых частях, чувстви­тельна в медленных. Форма сонатного allegro, при всей его широте, серьезности и блеске, еще не установилась, и, наряду с приверженностью к старосонатной схеме, можно встретить в ряде ансамблей неожиданные новые эпизоды (импровиза­ционность), неполную репризу и т. п. Основной интерес первой части цикла у Шоберта — в ее масштабности, в смелом, бле­стящем стиле изложения, в тематизме нового выразительного типа, но совсем не в установлении зрелого типа классиче­ского allegro. Так, в его сонате c-moll для клавира и скрипки вся первая часть даже выдержана в одном движении (сплошь пунктирный ритм), но чрезвычайно интересна своей патетикой, родственной Ф. Э. Баху (пример 144). В той же сонате An­dante cantabile, благодаря простому, но уже чисто фортепианно­му складу и широкой кантилене, немного напоминает Мо­царта. Примечательно, что сама кантилена сосредоточена в партии клавира, тогда как скрипка аккомпанирует ей (при­мер 145).

Среди композиторов своего времени Шоберт стоит несколько особняком. Он как будто не продолжил какой-либо школы и сам не создал ее. С одной стороны, он не избегнул влияния определенных типов современной музыки (по образцу мангеймских мастеров), с другой же — остался весьма индиви­дуальным в их понимании и воплощении.


На пути к класси­ческой сонате-симфонии роль таких художников- одиночек тоже оказалась немаловажной, поскольку их искания препятствовали утверждению шаблонов и стереотипов в процессе ее истори­ческой подготовки: подобная опасность несомненно возникала хотя бы в массовой продукции мангеймских симфонистов.

Для французской творческой школы творчество Госсека и Шоберта имело в большой мере перспективное значение. Это полностью обнаружилось в отношении первого из них уже в годы

316

Французской революции. Что же касается Шоберта, то он по-своему задолго предсказал некоторые черты французского романтизма, который, в частности, через революционную «оперу спасения» унаследовал и развил некоторые традиции XVIII века.

Множество композиторов разных европейских стран так или иначе принимают участие в развитии инструментальной музы­ки по пути к классической сонате-симфонии. Процесс этот зах­ватывает крупные и малые творческие явления, целые школы и композиторов-одиночек, музыкантов- мыслителей, хотя бы частично осознающих новые задачи своего искусства, и музы­кантов-практиков, не вдающихся в теоретические рассуждения. Даже на примере немецких композиторов следующего после И. С. Баха поколения хорошо видно, насколько различные силы и несхожие индивидуальности, отправляясь, казалось бы, от разных исходных пунктов, движутся в конечном счете к об­щей цели. Чем ближе по времени к расцвету венской класси­ческой школы, тем значительнее становится роль немецких му­зыкантов и австро-немецкой культуры в ее подготовке и фор­мировании. При этом, однако, необходимо учитывать и внут­реннее участие чешских мастеров как в процессе выработки принципов симфонизма, так и в их утверждении и распрост­ранении. Нельзя думать, что чешские музыканты попросту вхо­дили в такую немецкую школу, как мангеймская: они в зна­чительной мере создавали ее, а затем вплотную сотрудничали с немецкими (и не только немецкими) музыкантами в ее даль­нейшем развитии.


Воздействие же мангеймской школы ощутили на себе многие немецкие композиторы того времени. Иное дело — венская классическая школа: впитавшая в себя, помимо авст­ро-немецких истоков, нечто и от славянских музыкальных куль­тур (в том числе от чешской), не прошедшая мимо итальян­ского, французского, даже венгерского воздействия, она стала ведущей школой общеевропейского масштаба. И чешские масте­ра примкнули к ней (что было для них органично в силу самого ее обобщающего значения), сделали собственные творческие выводы из ее достижений — скорее и очевиднее, чем компози­торы других европейских стран.

Творчество сыновей Баха по-разному представляет именно «предклассический» период в развитии инструментальной му­зыки XVIII века. Ни один из них не ограничился областью инструментальных форм — и тем не менее в ней сосредоточены главные их исторические заслуги, в ней они подошли к самому порогу классического симфонизма. Сыновья Баха связывают в своей художественной деятельности классиков первой поло­вины XVIII века, поколение своего отца — и классиков венской школы. Все они, столь различные по творческому облику, полно и в совершенстве воплощают свое переходное время, его луч­шие, перспективные устремления. Для них — правда, в нерав-

317

ной степени — характерно и известное «прояснение» гомофонно-гармонического стиля письма в духе середины XVIII века, и вместе с тем новое углубление содержания. Как это ни пара­доксально, они, внутренне противопоставлявшие себя великому отцу, оказались, более других современников, его наследни­ками — для своего исторического этапа. Это вы­разилось в содержательности и нестереотипности их искусства, в том, что стремление к ясности и большей простоте не при­вело у них к упрощению и обеднению содержания и выра­зительных средств, а участие в общем процессе кристаллиза­ции сонатно-симфонических принципов не способствовало сгла­живанию индивидуальных черт стиля. Филипп Эмануэль, на­пример, некоторыми сторонами своего творчества соприкасается с искусством мангеймцев, но он много индивидуальнее каждого из них и гораздо многообразнее в целом.


Если иметь в виду собственно перелом, наступивший в развитии западноевропей­ского искусства к середине XVIII века, то сыновья Баха на­ходятся уже по ту сторону его, в большей близости к венской школе.

С наибольшей полнотой творческие принципы этих компози­торов проявлялись в их клавирных произведениях, хотя они писали и симфонии. Как мы уже видели, клавирная и камер­ная музыка XVIII века, подчиняясь тем же основным принци­пам развития, что и симфоническая, все же сохраняла на этом пути известное своеобразие. В симфоническом жанре выраба­тывались по преимуществу общие закономерности композиции цикла и его частей, складывалась типичная тематика, выяс­нялись простые, крупные общие контуры композиции. В со­натной музыке это установление общих закономерностей шло более сложным путем, сочеталось с углублением в детали, даже с экспериментированием, что производило впечатление большей противоречивости, смешения тенденций, но и большей индиви­дуализации исканий. Симфония казалась хорошо «обозримой» издали, как фреска. Соната же требовала пристального рас­смотрения вблизи. В сфере симфонии и вокальных форм сы­новья Баха, при всех их достоинствах, отмечавшихся современ­никами, шли, видимо, более проторенными, общими путями, держались общих направлений эпохи. В музыке для клавира каждый из них сказал свое слово — сказал ко времени, к месту, в соответствии со своей индивидуальностью.

Особое значение клавирных произведений у сыновей Баха связано также с тем, что каждый из них был прекрасным ис­полнителем на своем инструменте, причем Вильгельм Фридеман шел к клавиру скорее от органа, Филипп Эмануэль раз­вивался как собственно клавесинист, Иоганн Кристиан от кла­весина уже двигался к фортепиано как к новому инструмен­ту. Что же касается Иоганна Кристофа Фридриха Баха (так называемого «бюккебургского» Баха), то клавирная музыка не занимала главного места в его творческом наследии и в ка-

318

честве клавесиниста он не пользовался у современников такой известностью, как его братья.



Старший из сыновей Баха, Вильгельм Фридеман, был наи­более противоречивым в своем творчестве, одновременно не порывая с крупными импровизационными формами органной традиции — и заглядывая далеко вперед, к патетике бетховенского типа. Второй сын Баха, Филипп Эмануэль, хотя и был весь в исканиях, хоть и заглядывал в будущее и выражал дух эпохи Sturm und Drang, был полностью признан своим вре­менем и не утратил внутреннего художественного равновесия между пламенным чувством и здравым, трезвым рассудком. Младший из сыновей Баха, Иоганн Кристиан, словно принад­лежал к иному поколению музыкантов; он стоял уже далеко по ту сторону исторического перевала, почти не оборачивался назад и не заглядывал далеко вперед, будучи в полном смысле слова злободневным художником, получившим всеобщее при­знание, даже модным. Легко воспринятые им итальянские влия­ния заметно отличают его от старших братьев и в известной мере сближают с молодым Моцартом.

В произведениях каждого из сыновей Баха по-различному выделяются и различным образом сочетаются характерные тен­денции их эпохи: то выступает сугубо рационалистическое на­чало (у Филиппа Эмануэля, отчасти Иоганна Кристиана), то торжествует необузданная, пламенная эмоциональность (у того же Филиппа Эмануэля, у Вильгельма Фридемана). По существу их внутренний мир соприкасается и с рационализмом француз­ского толка, в частности с эстетикой французских энциклопе­дистов, и с сентименталистскими течениями, даже с атмосферой Sturm und Drang. Последнее, правда, не характерно для Иоган­на Кристиана, нисколько не мятежного, а пластически ясного предшественника музыкального классицизма. Вместе с тем ни один из сыновей Баха не может быть безоговорочно назван представителем какой-либо сложившейся тогда творческой школы. Вильгельм Фридеман по духу своему был мятущимся одиночкой. Филипп Эмануэль считался и «берлинским» Бахом, и «гамбургским» Бахом, однако ни та, ни другая школа не объясняют целиком существа его творческой личности.


Иоганн Кристиан еще менее старших братьев может быть причислен к одной из немецких школ.

Карл Филипп Эмануэль Бах родился 8 марта 1714 года в Веймаре. Музыкальным образованием его всецело руководил отец; как клавесинист и композитор он первоначально разви­вался в музыкальной обстановке родного дома. Впрочем, Иоганн Себастьян Бах не считал этого сына столь же выдающимся музыкантом, как Вильгельм Фридеман или — много позднее — Иоганн Кристиан. Со своей стороны Филипп Эмануэль склонен был впоследствии несколько иронически отзываться о своем гениальном отце, явно не умея постигнуть его истинного вели­чия. В юности Филиппу Эмануэлю предназначалась карьера

319

юриста. Он учился в университетах Лейпцига и Франкфурта-на-Одере, но затем оставил юридические науки ради музыкаль­ного искусства, которое было его истинным призванием. Уже находясь во Франкфурте, он обратил на себя внимание как композитор и дирижер. Затем он отправился в Берлин, где имел большой успех как клавесинист и пользовался покрови­тельством кронпринца. Когда же тот вступил на престол под именем Фридриха II, Ф. Э. Бах стал у него с 1741 года при­дворным клавесинистом. Вплоть до 1767 года он находился на службе у прусского короля, много общался с представите­лями берлинской музыкальной школы, с немецкими писателями, в том числе с Г. Э. Лессингом. Однако при всех своих твор­ческих достижениях и исполнительских успехах он, по свиде­тельству современников, не пользовался при берлинском дворе таким же признанием, как музыканты более скромного мас­штаба и меньшей оригинальности: Иоганн Готлиб Граун (скри­пач и композитор) и Иоганн Иоахим Кванц (флейтист и компози­тор). Во время Ф. Э. Баха в Берлине работали многие немецкие и некоторые чешские музыканты, не составлявшие, однако, еди­ной творческой школы, подобно мангеймцам: среди них Фран­тишек Бенда, И. Ф. Кирнбергер, К. Нихельман, Ф. В. Марпург и другие. Уже тогда было замечено, что берлинские музыкан­ты любят рассуждать о музыке.


И действительно, как ме­тодические труды Баха и Кванца, так и теоретические работы Кирнбергера и особенно Марпурга выражают определенные эстетические позиции, исходят из определенного понимания общих основ музыкального искусства. Но если эстетическое единство здесь явно намечается, то творческая практика еще не позволяет говорить о единстве школы. Крупнейшая фигура ее — Ф. Э. Бах — стоит особняком; чех Франтишек Бенда ни­как не ограничен в своем творчестве рамками берлинской шко­лы. Другие же музыканты именно в творческом отношении были второстепенными величинами.

Сама деятельность музыкантов в Берлине протекала в не­благоприятной, душной обстановке прусского двора. Неудиви­тельно, что им было легче рассуждать о музыке, чем писать ее. Фридрих II, бывший музыкальным дилетантом (он играл на флейте), весьма по-своему «покровительствовал» развитию светской музыкальной культуры, не терпел церковной музыки и не выносил немецких певцов. Его личные вкусы и мелочная опека тормозили развитие новых направлений музыкального искусства, которые — в то время — стимулировались самой эпо­хой Просвещения. И чем крупнее, чем самостоятельнее оказы­вался придворный музыкант, тем меньше возможностей у него становилось быть понятым при дворе. Ф. Э. Бах так и не завоевал за многие годы достойного признания, хотя создал в Берлине множество произведений и опубликовал свой вы­дающийся труд «Опыт истинного искусства игры на клавире» (1753 — 1762). Если же говорить о творческих образцах для

320

него, то вряд ли он хоть в какой-то мере мог найти их в Берлине.

Симфоническое творчество берлинцев развивалось еще по преимуществу в тесной связи с оперой: их симфонии еще не преодолели «увертюрного» этапа и возникали в большинстве как вступления к итальянским операм. Правда, в медленных частях симфоний уже проступают и у них черты сентименталь­ной лирики — знамение времени. В целом же симфонический цикл не достигает самостоятельности, свойственной творчеству мангеймцев, да и не разрабатывается с подобной настойчи­востью.


Камерный ансамбль и концертная симфония не всегда разграничены в творческом сознании берлинцев. Ф. Бенда, на­пример, писал симфонии-квартеты. Таким образом, о зрелости в понимании жанров говорить еще рано. Многочисленные ка­мерные ансамбли очень неровны по стилю: то близки ансамб­левой музыке старой манеры, то галантны или сентиментальны. Наиболее интересны скрипичные сонаты Бенды, который писал для своего инструмента. Скорее исторический, чем художест­венный интерес представляют сонаты Кванца для флейты. Об­разцы клавирной музыки берлинских композиторов обнаружи­вают очень большой стилевой разнобой: трудно представить, что простая, легкая, песенно-галантная сонатная композиция Нихельмана возникла в той же художественной среде, что и вязкие по фактуре, иногда имитационные по складу, внутрен­не фрагментарные сонатные циклы Бенды. Но как бы ни были различны творческие тенденции берлинцев того времени, Ф. Э. Бах не похож ни на кого из них: он идет своим путем и в итоге испытывает желание покинуть Берлин ради Гам­бурга, расширить сферу своей деятельности и освободиться от придворной зависимости.

Единственно, что реально сближает его с берлинцами, это некоторые эстетические установки. Правда, и они не вполне совпадают у Ф. Э. Баха и его берлинских коллег, но все-таки не трудно ощутить, что «Опыт истинного искусства игры на клавире», хотя и полностью опирающийся на творческие прин­ципы самого композитора-исполнителя, возник в той же эсте­тической атмосфере, что и труды Марпурга, что и «Опыт обу­чения игре на флейте» (1752) Кванца. Берлинские теоретики последовательно опирались на учение об аффектах и полага­ли, что ведут борьбу против старомодного искусства барокко. При этом Марпург и Кирнбергер, занимавшиеся вопросами музыкальной композиции с интересом, в частности, к полифо­нии, в отличие от других своих коллег, ценили мастерство Иоганна Себастьяна Баха. Другие же берлинцы по существу стремились скорее забыть о прошлом своего искусства и овла­деть основами нового стиля, который представлялся им истинно современным, галантным и чувствительным, связанным с ясным гомофонным складом, певучей мелодией, не отяжеленной диссо­нансами гармонией и прозрачной фактурой.


В инструменталь-

321

ной музыке они стояли за песенность мелодии. Практически же эта песенность носила у них то народнобытовой, то салонно-галантный характер: вероятно, они не очень ощущали эти раз­личия. В согласии с теорией аффектов они настаивали на един­стве аффекта в пьесе, даже если она достигала масштабов оперной увертюры или симфонии. Любопытно, что эта же мысль выражена в 1767 году таким выдающимся деятелем немецкого Просвещения, как Г. Э. Лессинг 11. Между тем композиторская практика уже с достаточной определенностью показывала, что даже в «предклассической» симфонии вызревают внутрен­ние образные контрасты, отличающие ее от ранее господст­вовавших инструментальных жанров. Берлинцы принципиально возражали против присутствия менуэта в симфонии, полагая, что он нарушает возвышенный характер композиции в целом. Рассуждая о природе нового стиля, они призывали к объеди­нению рационализма во французском духе с яркой эмоцио­нальностью итальянского типа. Интуитивно они ощущали, что новому искусству присущи и рационализм и чувствительность, что оно не чуждается достижений различных творческих школ. Но делали из этого слишком прямолинейные и механистиче­ские выводы, по существу оправдывая эклектику. В известной мере Ф. Э. Бах примыкает к берлинцам в своих теоретических воззрениях, поскольку является убежденным представителем учения об аффектах. Однако ни в теории, ни, тем более, в ху­дожественной практике он совсем не ограничен кругом их эсте­тических представлений.

Вообще обстановка музыкальной деятельности в Берлине, надо полагать, совсем не удовлетворяла Ф. Э. Баха. Известно, что Фридрих II во время оперных спектаклей не отходил от дирижера и следил за партитурой во время исполнения, что он решительно не одобрял теоретическую работу Кирнбергера (полагая, что все уже сказано по его предмету), что он тре­бовал «укорочения» оперного спектакля и пересочинения для того прежних речитативов в произведении, что он будто бы запрещал писать увертюры с фугированными частями в их со­ставе и т.


д. По свидетельству современников, это деспотическое и некомпетентное вмешательство в конечном счете приводило к застою в развитии музыкального искусства, к ограничению всего нового, смелого, оригинального в нем. Ф. Э. Бах впо­следствии отзывался о прусском короле весьма пренебрежи­тельно, утверждая, что он любит не музыку, а только флейту — но не флейту как таковую, а только свою

флейту. Это почти

11 «Одна симфония, выражающая одновременно разные страсти, противопо­ложные одна другой, — писал Лессинг, — есть музыкальное чудище; в одной симфонии должна выражаться только одна

страсть и каждая отдельная тема должна разрабатывать и возбуждать в нас одно и то же страстное настроение, только с разными изменениями относительно ли степени его силы и энергии или разных сочетаний с другими сродными чувствами». — Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. М. — Л., 1936, с. 106.

322

афористическое признание крайней ограниченности Фридриха II говорит, пожалуй, больше, чем сказали бы подробные харак­теристики, и об обстановке для музыкантов в Берлине, и о принципиальности Баха.

В Гамбурге Ф. Э. Бах нашел совершенно иные условия для музыкальной деятельности и обосновался там с 1767 года до конца дней. По существу он стал музыкальным руководи­телем города, заменив только что умершего Г. Ф. Телемана в должности городского музыкального директора, ставши кан­тором в ряде церквей, организатором концертной жизни. В кон­цертах, начавшихся по его инициативе с апреля 1768 года, исполнялись также его сочинения и сам он выступал как клавесинист. В гамбургские годы Ф. Э. Бах пользовался полным признанием и огромным музыкальным авторитетом. Именно к тому времени его слава временно затмила в глазах совре­менников подлинное величие его гениального отца. В лице Баха его слушатели ценили прежде всего представителя нового «выразительного стиля» — как в его собственных сочинениях, так и в исполнительском искусстве. И хотя среди его произ­ведений были и оратории, и кантаты, и симфонии, главную известность принесла ему музыка для клавира, наибольшую славу — выступления композитора-исполнителя.


Кстати, его кла­вирные сочинения в большом количестве публиковались при его жизни, что также способствовало их преимущественному распространению.

В октябре 1772 года Чарлз Бёрни посетил Ф. Э. Баха в его гамбургском доме и в течение нескольких часов имел возмож­ность слушать его игру. Бах, — по словам мемуариста, — «сел за любимый им зильбермановский клавикорд и сыграл несколько своих лучших и труднейших сочинений с изяществом, точностью и воодушевлением, которыми он по праву славится среди со­отечественников. В патетических и медленных частях всякий раз, когда ему надо было придать выразительность долгому звуку, он умудрялся извлекать из своего инструмента буквально вопли скорби и жалобы, какой только возможно получить на клавикорде и, вероятно, только ему одному». Во время игры, — продолжает Бёрни, — Бах «становился столь взволнованным и одержимым, что не только играл вдохновенно, но и выгля­дел так».

«Сегодня его исполнение убедило меня в том. что мне рань­ше подсказывали его произведения, а именно, что он не только один из величайших композиторов, когда-либо сочинявших для клавишных инструментов, но и лучший исполнитель с точки зрения выражения; ибо другие, возможно, обладали такой же беглостью, но он владеет любым стилем, хотя он сам преи­мущественно придерживается экспрессивного» 12. Далее Бёрни

12 Бёрни Ч. Музыкальные путешествия. Дневник путешествия 1772 г. по Бельгии, Австрии, Чехии, Германии и Голландии, с. 235, 236.

323

сопоставляет Ф. Э. Баха с Д. Скарлатти, находя, что оба они в равной мере шли новыми путями и опередили свой век.

Примечательно, что Ф. Э. Бах, располагавший в Гамбурге наилучшими возможностями игры на органе, совершенно за­бросил то, чем овладел еще под руководством отца: орган уже не соответствовал его художественным вкусам, его понятиям об истинной экспрессии. Казалось бы, многочисленные вокаль­ные сочинения Баха (в том числе такие, как пассионы, — он создал их более двадцати!) могли наилучшим образом удовлет­ворить его тягу к выразительности, но, видимо, в вокальных формах ему не свойственно было высказываться с той непо­средственностью, как в инструментальных, особенно там, где он был композитором-исполнителем.


В Гамбурге более, чем в Берлине, Бах был волен избирать для себя любые жанры: он располагал широкими возможностями концертного исполнения. И все же его знали и ценили главным образом как автора клавирных произведений. Таким он и вошел в историю. Его пассионы, кантаты, песни, симфонии, другие инструментальные произведения, даже концерты для клавира никогда не дости­гали известности клавирных сонат.

Скончался Филипп Эмануэль Бах в Гамбурге 14 декаб­ря 1788 года, пережив не только старшего брата, но и са­мого младшего, отчасти своего воспитанника, Иоганна Крис­тиана.

Творческое наследие его огромно. В наше время мало кто помнит, что Ф. Э. Бах создал более пятидесяти концертов для клавира, девятнадцать симфоний, десятки инструментальных ансамблей, множество светских и духовных вокальных сочи­нений. Его клавирные пьесы, в первую очередь сонаты, затмили все остальное, созданное им. Исследования последних лет, по­священные, например, забытым симфониям Баха, не слишком побуждают пересматривать установившиеся исторические оцен­ки. Они скорее лишний раз убеждают в том, что клавирная музыка по справедливости признана самой значительной об­ластью его творчества. Дополнительные сведения о понимании симфонического цикла у Баха не изменяют отчетливого пред­ставления о том, что его искания были сосредоточены по преи­муществу в образно-выразительной сфере и не приводили к той мере типизации цикла, какая характерна для мангеймских симфонистов.

Как композитор для клавира Ф. Э. Бах работал над раз­личными жанрами (соната, концерт, клавирный ансамбль, от­дельные пьесы типа рондо и т. д.), но явно выделял среди них сонату, в которую и вложил наиболее серьезные и инте­ресные творческие замыслы. Клавирные сонаты он предпочи­тал выпускать сборниками, чаще всего по 6 произведений. Известны 6 сонат, посвященных Фридриху Н в 1742 году, 6 сонат, посвященных герцогу Вюртембергскому (1744), 6 со­нат в приложении к «Опыту истинного искусства игры на кла-



324

вире», сборник сонат ( с измененными репризами, то есть с вы­писанными украшениями, которые обычно импровизировались в репризах), посвященных принцессе Амалии (1760), еще две серии сонат в продолжение этого сборника (1761, 1763), 6 сонат «для дам» (1770), ряд сборников «для знатоков и любителей» (1779 — 1787). Это клавирное наследие Баха более богато и содержательно, чем сонатное творчество любого из композиторов его поколения. Его клавирной музыке доступна такая драматическая сила, такой глубокий лиризм, каких она, пожалуй, не знала после его великого отца. В некоторых от­ношениях Ф. Э. Баха поэтому сопоставляют скорее с Бетхове­ном, чем с Гайдном, — разумеется, не по значительности твор­ческих концепций в целом, а по характеру некоторых образов. Впрочем, специфической особенностью его вдохновения явля­ется сентиментальная патетика, отличающая его и от И. С. Баха и от Бетховена, — знамение времени, когда создавались «Стра­дания молодого Вертера» (1774).

Клавирный стиль Баха складывался на очень широкой исторической основе. Гораздо более, чем принято думать и чем сознавал он сам, композитор обязан в этом смысле своему отцу. Через отца он в определенной мере наследует серьезные традиции органной музыки, особенно патетической органной импровизации, не ограничиваясь, однако, сферой художествен­ного действия органных жанров. Вместе с тем он претворяет и художественные достижения французских клавесинистов, творчество которых он хорошо знал, ценил, но и критиковал одновременно за слишком обильную орнаментику. У францу­зов его привлекала удивительная, почти графическая отточен­ность и нежная гибкость их музыкального письма, их галант­ный мелизматический стиль, но в то же время Бах не под­ражал им — особенно в выборе жанра. Программной миниа­тюре, сюитному циклу он, вне сомнений, предпочитает клавир­ную сонату и в этом смысле скорее приближается к итальян­цам. Но и сонату он понимает не так, как итальянские клавесинисты, не так, как Доменико Скарлатти.


Он стоит ближе к таким художникам, как Тартини с его скрипичными сона­тами, хотя и более свободно понимает сонатный цикл и его части. В области клавирной музыки Ф. Э. Бах скорее насле­дует многочастным токкатам или концертам своего отца, чем собственно его сонатам. Как в концерте, в сонате Ф. Э. Баха обычно три части, из которых средняя чаще всего бывает мед­ленной. Некоторые части его сонат, особенно финалы, обнару­живают близость к итальянскому стилю, не обязательно кла­вирному, но вообще к моторному, энергичному стилю италь­янских концертов. Иногда даже отзвуки итальянского вокаль­но-драматического искусства чувствуются в баховской канти­лене, в его «говорящих» мелодических интонациях.

Однако все это не препятствует проявлению творческой са­мостоятельности и независимости Ф. Э. Баха. Овладев много-

325

сторонними достижениями современного инструментализма, он мыслил как композитор широко, свободно, инициативно. Сам он замечал, что иные произведения писал, будучи связан гос­подствующими вкусами своего времени, а зато те, которые со­чинял для себя, были написаны свободно и непринужденно. Впрочем, это противоречие, которое ощущал композитор между вкусами публики и собственными творческими побуждениями, по-видимому, не было столь уж существенным: Ф. Э. Бах в итоге не имел оснований сетовать на непонимание современ­ников.

В клавирных сочинениях Бах выступает как антипод мангеймских симфонистов, но не в смысле образного содержа­ния, а в трактовке сонатного цикла. Насколько мангеймцы тверды в установлении типовых свойств цикла и тематизма его частей со всей определенностью их функций, настолько же он стремится испытать самые разнообразные возможности сонат­ного цикла, никогда не останавливаясь в своей пытливости и не будучи, казалось бы, ничем связан в своих исканиях. В ка­мерной музыке мангеймских мастеров тоже не было той сте­пени типизации, какая характерна именно для их симфоний. Но Бах далеко обгоняет их в свободном понимании сонатного цикла, обнаруживая удивительное богатство творческой фан­тазии и рассчитывая при этом на собственное же индивидуаль­ное дарование исполнителя-интерпретатора.



При сопоставлении многих клавирных сонат Ф. Э. Баха можно подумать, что композитор не всегда осознает даже функ­цию каждой из трех частей в цикле, иной раз финал у него может приближаться чуть ли не к медленной части — по типу движения, по субъективности тематизма, по известной «пере­груженности» содержанием, вообще не характерной тогда имен­но для последней части цикла. Словно Бах сознательно про­водит опыты в этом направлении. Процессуальность формы, какая-то особая ее неустойчивость, проистекающая не из твор­ческой незрелости, а из богатого творческого воображения, вообще характерна для музыкального стиля Баха. Трехчастный сонатный цикл (без менуэта) может трактоваться им раз­лично: то как небольшой, песенный по мелодике, прозрачный по изложению, чуть ли не в духе бытовой музыки, то как тема­тически насыщенный, сложный по богатому импровизацион­ному складу, то как причудливо смешанный, «неожиданный» в подробностях и контрастах. Любая часть цикла может по­лучать ту или иную трактовку в каждом отдельном случае. От смелого, драматичного сопоставления резко контрасти­рующих тем композитор переходит чуть ли не к мирной «прелюдийности», плавной и текучей, от спокойного и плавного раз­вертывания мысли — к импровизационной пылкости, к взволнованной «говорящей» мелодике. Его творчество беспокойно и полно неожиданностей. Но оно отнюдь не беспорядочно и не лишено своеобразной художественной гармонии.

326

В новую клавирную музыку, представленную, французскими клавесинистами во главе с Купереном и Рамо, итальянскими мастерами, Доменико Скарлатти, теперь входит иной круг тем, вторгаются иные образы. Даже то, что достигнуто пламенной виртуозностью одиночки Шоберта, не идет в сравнение с твор­чеством Ф. Э. Баха. Драматический пафос, страстное лири­ческое излияние, поэзия глубокой грусти или светлых мечта­ний более всего определяют его «выразительный стиль». Он вносит в клавирную сонату такую субъективность высказыва­ния, какая будет присуща затем поэтической лирике романти­ков.


Ему часто свойственна патетическая приподнятость вы­ражения, которая искупается, однако, искренним душевным волнением. Импровизационность отличает зачастую не только способ музыкального изложения: она является органическим качеством всего беспокойного, внутренне динамичного искус­ства Ф. Э. Баха. Оригинальное, субъективное, неожиданно-романтическое, даже «таинственное» сочетается в нем с пси­хологической глубиной и энергией выражения. Патетика — с га­лантностью, страсть — с изысканностью: в этом он — художник XVIII века, даже, собственно, третьей четверти его.

Своеобразный интерес представляет, в частности, мелодика Баха, особенно в ее импровизационно-патетическом облике. Наследие Иоганна Себастьяна Баха, непревзойденного в этой сфере выразительности, казалось бы, хорошо усвоено его сы­ном; однако у Филиппа Эмануэля это сочетается с иными ак­центами сентименталистской

лирики, в отдельных слу­чаях даже не без «сладостно»-итальянского оттенка. Его ме­лодии говорят — и он, надо полагать, умел подчеркивать это в собственном исполнении. Для них характерны изысканные, словно капризные ритмы, изобилие синкоп, значительные украшения, перестающие быть орнаментикой и становящиеся частью поэтической речи, ферматы, выразительные паузы, на­стойчивые интонации вздохов, энергичное продвижение на ос­нове мотива, частые хроматизмы, то причудливые и изящ­ные, то патетические как бы в непосредственности речитативно-монологического высказывания. Конечно, все это немыслимо вне гармонического, динамического, композиционного новатор­ства. Индивидуальный облик и субъективная тонкость мело­дики Ф. Э. Баха неотделимы от его гармонического богатства и динамической гибкости. Красочные и мягкие сопоставления фраз в мажоре и одноименном миноре, выразительная роль уменьшенного септаккорда, свобода модуляционного плана, так же как неожиданные регистровые и динамические контра­сты, динамические нарастания — все это способствует драмати­зации музыкальной речи (пример 146). И в свою очередь, не­отделимо от особенностей баховской клавирной фактуры, изы­сканной и многообразной, еще как будто далекой от ранне-фортепианного изложения, но зато порою предвещающей более зрелый фортепианный стиль.



327

Наконец, особенности баховского тематизма и его музы­кального языка в целом неразрывно связаны с принципами его формообразования, с пониманием музыкальной формы в ча­стях и целом. Как и лучшие его современники в «предклассический» период развития сонаты-симфонии, Ф. Э. Бах преж­ де всего образно обогащает сонату, придает новую худо­жественную ценность ее тематизму. При этом важным каче­ством многих (не всех!) его тем является вложенная в них энергия движения, потенциальная возможность развития, не обязательно мотивного, но во всяком случае вызванного внут­ренними импульсами. Если в сонатном allegro даже нет от­четливо выраженных контрастных тематических сфер, если раз­работка не выделяется в особый раздел формы, то сам про­цесс музыкального развития, хотя бы в экспозиции, протекает с большой интенсивностью. Образы и движение, к которому они побуждают, — такова в истинной сущности основа формо­образования в баховской сонате. Все, что сверх этого, может получать в конкретных случаях различное выражение — и ин­дивидуальных решений здесь не счесть.

Наиболее многообразна, как и следовало ожидать, трактов­ка у Ф. Э. Баха сонатного allegro. Мастерски и вдохновенно написана экспозиция в Allegro assai сонаты f-moll (1763). Силь­ная и патетическая первая, «предбетховенская» тема развер­тывается с какой-то крепкой пружинящей энергией из своего первоначального ядра. Вторая, менее значительная тема сна­чала как бы ослабляет и тормозит движение, но затем при­водит к общей динамической вершине (синкопы на уменьшен­ном септаккорде сфорцато) с ярким прорывом движения, после чего в заключительной партии сливаются, синтезируются раз­личные ранее показанные элементы экспозиции, и ритмическая упругость целого выражается с наибольшей полнотой в сое­динении первоначального пунктирного ритма — и «вьющихся» триолей. Здесь по существу нет двух равнозначительных те­матических сфер. Главенствует энергия первой темы, вторая как бы ставит ей временное препятствие, сквозь которое дви­жение с силой прорывается дальше, уносит с собой «осколки» и торжествует победу в конце экспозиции (пример 147). Раз­работка в этом allegro далека от мотивно-тематической и но­сит прелюдийный характер (сплошное движение триолями).


Главное показано в экспозиции. Смысл разработки в ее ладо­ гармонической функции: она уводит мысли далеко (fes-moll = e-moll), словно с силой натягивает тетиву — и тем активнее, тем напряженнее требуется возвращение назад, к репризе в f-moll.

Подобная структура, вернее драматургический замысел Al­legro отнюдь не становится типом у Ф. Э. Баха. Он настолько свободно трактует первую часть сонаты, что трудно даже уло­вить последовательность его творческих экспериментов. Среди ранних и среди поздних сонат встречаются как простейшие об-

328

разцы allegro, так и самые сложные. В конечном счете устрем­ление к классическому сонатному allegro здесь налицо, но путь к нему в поисках решений извилист и запутан. Преобладают варианты allegro, которые носят, так сказать, «промежуточный» характер: I (Т) — II (D) — I (D) — разработочное развитие — I (Т) — II (Т). Появление в начале разработки первой темы в тональности доминанты и слабо выраженная собственно раз­работка сближают эту схему со старой TDDT, но нормальная реприза уже явно означает движение от нее вперед. Такие и близкие им варианты можно встретить и в самых ранних сонатах, и в произведениях 1760-х годов. Вместе с тем Бах не отказывается и от совсем неразвитых, маленьких allegro, да­леких от классической формы. В одной из зрелых его сонат (d-moll) allegro состоит всего из 32 тактов и построено по старосонатной схеме. Аналогичные случаи есть и в ранних со­натах, например маленькое пассажное allegro в другой сона­те d-moll. Некоторые allegro, сильные и драматичные, словно воплощают тяготение Ф. Э. Баха к образам бетховенского мира. Таково цитированное allegro из сонаты f-moll, такова первая часть сонаты h-moll из цикла шести сонат издания 1744 года. И наряду с этим в других сонатах того же цикла находим и прелюдийный склад (соната B-dur), и полифоническое из­ложение (соната f-moll), и моторность по типу финала (C-dur). Иными словами, от пассажных Prestissimo в качестве первых частей цикла до прелюдий или певучих Andante — таковы мас­штабы возможных исканий Баха.


Тем самым и функция первой части в цикле не всегда одинакова: иногда ясно обозначен центр тяжести, иногда же он перемещается к какой-либо дру­гой части цикла — вплоть до финала. Некоторые allergo Ф. Э. Баха импровизационны по своему складу, причем они могут этим и не выделяться в цикле, носящем в целом не­сколько импровизационный характер. Но могут быть и противо­поставлены всем остальным его частям. В отдельных случаях на месте сонатного allegro возникает как центр тяжести им­провизационная токката, отдельные эпизоды которой могут лишь условно сближаться с сонатной композицией (соната g-moll, 1746 года).

Итак, все здесь переменчиво, все далеко от типизации — и понимание allegro в целом, и его тематизм, и характер экс­позиции, и возможность той или иной разработки, и реприза, и даже особенности изложения вплоть до возвращения к им­провизационным формам.

Подобная переменчивость все же менее характерна для мед­ленных частей сонатного цикла, хотя и они у Ф. Э. Баха еще далеки от кристаллизации типа. Сама функция медленной части в цикле определяется у него более ясно как функция лириче­ского центра, в котором с наибольшей сосредоточенностью, порой даже интимностью, раскрывается внутренний мир человека. Медленные части сонат наиболее глубоки и непосредственны

329

именно в своем лиризме. Тем не менее они не так опреде­ленно выделяются в цикле, как медленные части в симфониях мангеймцев, ибо не всегда первая часть или финал в доста­точной мере способствуют этому выделению, оттеняя его по контрасту. Импровизационно-патетический стиль Ф. Э. Баха особенно насыщен в этих Adagio affettuoso или Largo maestoso с их удивительно свободной, гибкой и вместе с тем изысканной мелодической линией; сама звучность, густая и мягкая, пора­жает плотностью и глубиной, особенно в сравнении с несколько «плоским» звучанием многих клавирных произведений того вре­мени. В медленных частях гармоническое развитие весьма бо­гато, смены гармоний часты, фактура тонко разработана.


Но наряду с такими Adagio, близкими в своей глубоко индиви­дуальной выразительности драматическим монологам (в отдель­ ных случаях они включают речитатив на клавесине), у Ф. Э. Баха встречаются и совсем другие медленные части со­нат: прозрачные, легкие, песенные, то простодушно-сентимен­тальные, то мирно-идиллические (пример 148). Функция сонат­ного финала не всегда отчетливо осознается композитором. На его месте можно обнаружить часть цикла, скорее похожую на сонатное allegro или на лирический центр. Правда, неред­ки и легкие, «объективные» жанровые финалы сонат, например Allegro siciliano в зрелой сонате h-moll, или Allegro siciliano e scherzando в сонате a-moll 1758 года, или Cantabile в одной из ранних сонат. Иногда же финалом служит большая фан­тазия, становящаяся центром тяжести цикла. Однако импрови­зационность в финале все же менее характерна, чем в других частях сонат Ф. Э. Баха: она слишком подчеркивает субъек­тивное начало, чтобы способствовать завершению трехчастного цикла.

Итак, функции частей сонатного цикла то намечаются, даже порой как будто устанавливаются, у Ф. Э. Баха, но все же еще не установились у него: никогда не исключены неожидан­ности и оригинальные решения. Если мы теперь вернемся к со­нате f-moll, об Allegro assai которой шла речь, то заметим, что ее цикл в целом тоже довольно своеобразен: хотя он и не полностью противоречит складывающемуся типу, но в из­вестной мере отступает от него. За драматическим Allegro (драматическим по экспонированию, но не по разработке) сле­дует в высшей степени экспрессивное, исполненное лирических чувств Andante cantabile с чертами патетической импровиза­ционности. Но после эмоционального напряжения этих двух ча­стей нет обычного «рассеивающего», объективного по характеру образов финала, какой можно было бы ждать в подобном слу­чае. Цикл завершается еще одной лирико-экспрессивной ча­стью — Andantino grazioso в несколько сентиментальном духе инструментального lamento.


В итоге весь цикл остается эмо­ционально напряженным, объединенным драматической или ли­рико-драматической экспрессивностью, и только градации, от-

330

тенки этого напряжения различны в его частях. Драматиче­ская энергия и порыв торжествуют в первой части, пламенная патетика — во второй, как в монологе, и чуть более просто­душная, изящная чувствительность характерна для финала. Такой круг образов не захватывает систему образных контра­стов своего времени, а свидетельствует об определенном «на­клонении» цикла как большой музыкальной поэмы. Это отнюдь не единственный вариант сонатного цикла у Ф. Э. Баха, но всего лишь один из возможных, впрочем, достаточно внутренне для него характерный не только как для композитора, но и как для исполнителя. Об этом свидетельствуют его собственные высказывания.

«Музыкант может тронуть сердце слушателя только если сам преисполнен переживаниями, — писал Ф. Э. Бах в своем «Опыте истинного искусства игры на клавире». — Он должен сам находиться в состоянии аффекта, который хочет передать слушателям; при исполнении печальных и томных фраз он дол­жен ощущать эту печаль. Так же обстоит дело и с бурными, веселыми и другими темами, аффекты которых музыкант дол­жен ощутить в себе. Один аффект сменяет другой, страсти разгораются и затихают непрерывной чередой. Такие приемы исполнения необходимы в произведениях, написанных вырази­тельно, независимо от того, кто их сочинил — сам исполнитель или кто-либо другой. В последнем случае исполнитель должен пробудить в себе чувства, изображенные автором пьесы. Для играющего на клавире легче всего овладеть чувствами слуша­телей импровизацией фантазий» 13. Тут выражено своего рода credo Филиппа Эмануэля Баха как артиста, выступающего перед слушателями. Оно находится в полном единстве с его творческими побуждениями. Более того: оно продиктовано в первую очередь этими побуждениями, служит им, отражает композиторскую индивидуальность автора.

В остальном методико-теоретическая работа Ф.


Э. Баха тоже представляет первостепенный интерес, как художественный документ своей эпохи, оказавший влияние на современников и весьма полезный для истории. Бах выступает здесь как вдум­чивый и образованный музыкант-практик, трезвый рационалист и горячо увлеченный художник одновременно. Идеалом для него является «выразительный стиль», который он считает новым. Поэтому он стремится подчинить даже «галантный» облик мелодии выразительным задачам, много говорит об ук­рашениях, которые, как излишние пряности, могут испортить любое кушанье, и советует применять их обдуманно, в соот­ветствии с выражаемым аффектом, чтобы они помогали слу­шателю уяснить содержание исполняемого. Он понимает, что новое время усложняет и разнообразит гармонию, благодаря

13 Цит. по кн.: Музыкальная эстетика Западной Европы XVII — XVIII веков, с. 296.

331

чему «обычные правила генерал-баса уже недостаточны». Он рассуждает о значении свободной импровизации на клавире — и притом с самым трезвым рационализмом. Его стесняют ди­намические недостатки клавесина, ибо на нем невыполнимы ди­намические требования нового выразительного стиля. Все же он по необходимости предпочитает старинные клавикорды но­вому, еще несовершенному фортепиано. Его, в сущности, не удовлетворяет вполне ни один современный клавишный инст­румент: клавикорд привлекает его динамическими возможно­стями, выразительно длящимся звуком, клавесин — силой звучания. В новых исторических условиях Филипп Эмануэль словно повторяет своего отца, предпочитая даже, если позво­ляет обстановка, исполнять свои произведения на клавикорде. Много говорит Ф. Э. Бах в «Опыте» об участии клавесиниста в ансамбле, об искусстве аккомпанемента. Значительное место уделяет технике клавирной игры, исполнению украшений, ап­пликатуре.

Благодаря «Опыту истинного искусства игры на клавире» за Ф. Э. Бахом еще более утвердилась в глазах современни­ков (а затем и в представлении историков) слава компози­тора-исполнителя, автора клавирных произведений, в ко­торых он с наибольшей полнотой и в совершенстве выразил свои творческие принципы.



По непосредственной одаренности Вильгельм Фридеман Бах (1710 — 1784) превосходил Филиппа Эмануэля: в этом с самого начала был убежден их отец, который уделял большое внима­ние музыкальным занятиям старшего сына и возлагал на него серьезные надежды. Однако, в отличие от Филиппа Эмануэля, Вильгельму Фридеману не удалось полностью реализовать свои богатые творческие возможности: жизнь его не сложилась, он не всегда последовательно придерживался определенных заня­тий и, возможно, даже не берег собственные рукописи. В те­чение ряда лет В. Ф. Бах, казалось, оправдывал надежды отца. Как клавесинист, органист и композитор он развивался в юности под прямым руководством Иоганна Себастьяна. Это для него И. С. Бах записывал в «Клавирной книжечке» 1720 года маленькие прелюдии для начинающих, двух- и трехголосные инвенции, некоторые прелюдии из первого тома «Хорошо тем­перированного клавира», давал «Объяснение различных знаков, показывающих, как со вкусом исполнять некоторые украшения». Для него затем (как и отдельно для Филиппа Эмануэля) собственноручно переписал первый том «X. Т. К.». Помимо игры на клавесине и органе Вильгельм Фридеман обучался в мо­лодые годы и игре на скрипке. С 1729 года в течение трех лет занимался на юридическом факультете университета в Лейпциге. Когда И. С. Бах бывал в Дрездене, посещал там оперные спектакли, играл на органе в церкви св. Софии, он обычно

332

брал с собой Вильгельма Фридемана. В 1733 году он отпра­вился со старшим сыном в Дрезден, где тот блестяще прошел конкурсное испытание и получил должность органиста в той же самой церкви, где выступал его отец. Благодаря друже­ственным связям И. С. Баха с дрезденскими музыкантами (в том числе с известнейшим тогда композитором И. А. Хассе и его женой, знаменитой певицей Фаустиной Бордони) моло­дой органист сразу вошел в их круг и не должен был чувст­вовать себя чужим в столице Саксонии. К тому же И. С. Бах нередко навещал сына, наезжая в Дрезден. Сочинения Виль­гельма Фридемана всегда радовали его; он собственноручно скопировал его органный концерт d-moll.



В Дрездене В. Ф. Бах пробыл до 1746 года, создал там множество инструментальных произведений (концертов, сонат и фантазий для клавира, симфоний). Затем его пригласили в Галле, также на должность церковного органиста. Со слов со­временников стало известно, что в те годы он совершил недо­стойный поступок: выполнив заказ местного университета и представив музыку к торжественному вечеру, он использовал в своем произведении фрагменты из «Страстей» И. С. Баха, что было обнаружено одним из присутствующих на торжестве лейпцигских канторов. Вероятно, И. С. Бах знал и о расту­щем пристрастии старшего сына к вину, что доставляло ему немало огорчений. Все же, пока отец был жив, Вильгельм Фри­деман как-то «держался», продолжал выполнять обязанности органиста, хотя и удивлял окружающих своими странностями, резкостью, вспышками неудовлетворенного самолюбия. В 1762 году он отказался от нового предложенного ему места, затем блестяще выдержал конкурс на должность органиста в Брауншвейге, но она, из-за интриг, досталась другому — по­средственному ремесленнику.

С 1764 года В. Ф. Бах бросил свою работу в Галле, оста­вил жену и дочь, стал вести беспорядочную жизнь, находясь то в Брауншвейге, то в Берлине, не имея постоянных обязан­ностей, временами давая уроки, расточая рукописное наследие отца, впадая в нищету и опускаясь. К тому же характер у него был тяжелый и со временем не делался лучше, он плохо схо­дился с людьми, вздорил и ссорился даже с друзьями, которые пытались помочь ему. Порой он еще мог восхищать слуша­телей замечательной игрой на органе, но за творческими вспыш­ками снова наступали полосы душевного упадка. По всей ве­роятности, еще более трудной и неровной стала его компози­торская деятельность. Доставшиеся Вильгельму Фридеману по наследству нотные рукописи отца он частично распродавал (за ничтожную цену), частично, быть может, и утрачивал в своих скитаниях. Так, пять годовых циклов духовных кантат после смерти И. С. Баха были поделены между двумя его старшими сыновьями.


Филипп Эмануэль хранил свою часть наследия, предоставляя желающим за плату снимать копии с рукописей

333

отца. Судьба другой части кантат, доставшейся Вильгельму Фридеману, далеко не ясна. Очевидно, утрачены и рукописи скрипичных концертов, попавших к нему. К счастью, некото­рые любители музыки, скупавшие рукописи И. С. Баха, частью сохранили их для будущего. Первый биограф И. С. Баха И. Н. Форкель свидетельствует, что Вильгельм Фридеман Бах предлагал ему купить годовой цикл хоральных кантат Иоганна Себастьяна за 20 луидоров, но поскольку у Форкеля тогда этой суммы не нашлось, предоставил ему право просмотреть рукописи (и снять копии) всего за 2 луидора; впоследствии же весь цикл пошел за гроши, поскольку владелец рукописей очень нуждался.

Можно предположить, что все эти метания стареющего му­зыканта в какой-то мере обусловлены внутренним разладом: он действительно не находил себе места — и в прямом, и в более глубоком смысле слова. Многие же совершаемые им по­ступки, подчас и безответственные и недостойные, должны были лишь усугублять его чувство внутренней неудовлетворенности и непроходящей горечи, когда он способен был мыслить здраво. Неудивительно, что его собственное творческое наследие со­хранилось не полностью; понятно, что оно оказалось неровным и противоречивым. Кто знает, сколько рукописей В. Ф. Баха утеряно безвозвратно? То же, что сохранилось, свидетельствует о крупном даровании, большой творческой силе — и, пожалуй, о полном пренебрежении модой своего времени. Скончал­ся Вильгельм Фридеман Бах в Берлине — совершенным бед­няком.

Творчество старшего из сыновей И. С. Баха так же неровно и беспокойно, как беспокойна была его жизнь. Среди сохра­нившихся его произведений — девять симфоний, семь концер­тов (пять из них для клавира), ряд трио-сонат и других ан­самблей, сонаты, фантазии, фуги, полонезы для клавира, хораль­ные прелюдии и фуги для органа, более двадцати духовных кантат, одна опера. Как клавирный композитор В.


Ф. Бах более своего брата зависел от органных традиций, от крупных орган­ных форм и импровизационного склада. Для него отнюдь не характерны галантность и нежная изысканность, присущие Фи­липпу Эмануэлю, но он превосходит «берлинского Баха» боль­шой силой и мужественностью, порой даже суровостью образ­ного строя. Если творческие искания Ф. Э. Баха сосредото­чивались главным образом в области сонаты, в частности со­наты для клавира, то для Вильгельма Фридемана соната не более — если не менее — важна, чем свободная и монументаль­ная по масштабам фантазия или поэтическая клавирная ми­ниатюра. Клавирный стиль его то приближается к полифони­ческой серьезности отца, то, не утрачивая серьезности и силы, тяготеет уже к новому классицизму. Вильгельм Фридеман тоже движется к будущему, но он как бы минует все «промежу­точное» на этом пути: галантность, манерность, сентимента-

334

листские настроения. Будучи весьма противоречивым челове­ком и художником, он вместе с тем не кажется в отдельных произведениях даже столь вспыхивающим и неуравновешенным, как более «галантный» Филипп Эмануэль, ибо у Вильгельма Фридемана нет нервности и хрупкости, а смелые полеты его воображения уравновешиваются творческой мощью его мысли. Если иметь в виду магистральную линию инструментальной му­зыки XVIII века, то В. Ф. Бах более, чем кто-либо из его современников, свободен от стремлений к типизации крупных инструментальных форм (с определенными функциями частей цикла и сложившимся их тематизмом) и в то же время дви­жется к образному их обогащению, не пренебрегая лучшими из старых творческих традиций. Он одновременно и «старомо­ден» — по близоруким меркам с середины XVIII века — и более смел во взглядах вперед, чем те, кто как раз находился в

моде.

Именно поэтому главный интерес у В. Ф. Баха представ­ляют такие произведения, где, казалось бы, изнутри традицион­ных форм прорастает новый стиль и намечаются новые струк­турные закономерности.


Это относится даже к его фугам. Вос­ питанный на полифонических формах своего отца, он понимает фугу по-новому. Сам тематизм его фуг зачастую уже не носит линеарного характера (пример 149). Дальнейшее изложение сплошь и рядом приобретает гомофонно-гармонический склад; например, в верхних голосах звучат параллельные терции типа «вздохов», а бас, двигаясь октавными ходами, становится «ак­компанирующим» голосом. Язык фуги модернизируется, приближаясь к языку сонаты. В связи с этим в ряде фут средняя часть приобретает сонатно-разработочный облик: обычные про­ведения темы отсутствуют, а разрабатываются ее мотивы. Сами масштабы фуг очень различны у В. Ф. Баха: среди них есть и крупные, широко развитые композиции, и вполне камерные миниатюры. Еще более драматизируется и ранее драматичная у И. С. Баха форма большой фантазии. Теперь она тяготеет у его сына к драматической балладе или инструментальной «сцене». Такова, например, большая и содержательная фанта­зия В. Ф. Баха для клавира e-moll. Она поражает и эмоцио­нальной силой, при свободной смене образов, и, в конечном счете, высшим драматическим единством в замысле целого. Ка­залось бы, отдельные, порою резко контрастные разделы фан­тазии свободно следуют один за другим; патетически-импрови­зационное, мощное и блестящее Furioso (в духе сильнейших токкат И. С. Баха), неожиданный после него «речитатив», снова Furioso, растворяющееся в пассажах и приводящее к простому, ясному, певучему Andantino; далее серьезное, строгое Grave — и контрастирующее ему пассажное Prestissimo; опять неожи­данный переход к лирике — и на этот раз надолго (чередования Andantino и речитатива); снова обрамляющее пассажное Pre­stissimo, снова Grave, снова токкатное Furioso. Однако в этой

335

свободной смене образов есть своя художественная закономер­ность. Сами образы фантазии, сильные и яркие, глубоко раз­личные, лежат как бы в разных планах художественного вы­ражения, будучи то более «лирическими», то «объективными», приближаясь то к «монологу», то к «повествованию», то к «прологу» или «эпилогу».


Если вдуматься в общую концепцию фантазии, то ее драматический смысл представляется следую­щим.

В центре фантазии — ее «лирическая сердцевина»: это под­линный лирический монолог, близкий вокальному (речитатив-ариозо), идущий, так сказать, от первого лица. Furioso в на­чале и конце фантазии звучит как широкая и вдохновенная прелюдия и постлюдия повествователя-импровизатора к «рас­сказу». Но в первое Furioso уже вторгаются то речитатив, то Andantino — это, быть может, уже «пролог», в котором впер­вые возникают лирические образы? Grave — словно торжест­венное начало (и заключение, по симметрии) самого «расска­за». Prestissimo после начала и перед заключением «расска­за» вновь более объективно и явно служит оттенению всей середины, субъективного центра фантазии, ее главного моно­лога. В произведениях этого рода В. Ф. Бах на новой основе и в новых условиях развивает то, что было заложено в Хро­матической фантазии его великого отца.

Пролог

Furioso

(прелюдия)

Речитатив

Furioso

Andantino

Начало «рассказа» Grave

Обрамление Prestissimo

Лирический «монолог»

Andantino

Речитатив

Andantino

Речитатив

Andantino

Речитатив

Andantino

Речитатив

Обрамление

Prestissimo

Конец «рассказа»

Grave

Эпилог

Furioso

(постлюдия)

(пример 150)

Большим фантазиям В. Ф. Баха в известной мере противо­стоят его малые клавирные пьесы, цельные в своем настрое­нии каждая, лаконичные. Они у него весьма далеки от ми­ниатюр, например, французских клавесинистов, не изобрази­тельны, не программны. Но вместе с тем они очень многооб­разны в своей скромной выразительности. Среди двенадцати

336

полонезов Баха нет однородных или схожих пьес. Получив рас­пространение с начала XVIII века, полонез со временем все чаще трактовался как пьеса торжественного характера. Виль­гельм Фридеман не ограничивается таким пониманием полонеза. Он создает свои пьесы в этом жанре, как одночастные произ­ведения различного образного содержания.


Между ними есть и пышные, «тяжелые», торжественно-аккордовые полонезы (D-dur), и патетические минорные Andante (g-moll), и прозрач­ные, гармонически тонкие миниатюры (d-moll), и поэтические монологи (E-dur), и изящные, легкие Allegretto.

По-видимому, В. Ф. Бах тоже был прежде всего компо­зитором-исполнителем, рассчитывавшим на собст­венную, авторскую интерпретацию произведений, созданных для клавира или для органа. Во всяком случае современни­ки сохранили именно эти впечатления. Мы не знаем ничего об успехе или вообще прижизненной оценке его симфоний (он, подобно берлинцам, строил цикл без менуэта), не представ­ляем, как принимались его кантаты. Но даже единичные об­разцы его искусства говорят о выдающихся творческих воз­можностях В. Ф. Баха, о несомненной внутренней связи с тра­дициями И. С. Баха, о смелом и новом развитии их в «пред-классический» период европейского музыкального искусства. Неудивительно, что поколение, еще не понявшее по достоинст­ву Иоганна Себастьяна Баха, не было способно до конца по­нять и Вильгельма Фридемана, что лишь усугубило глубокий разлад в душе композитора. Однако в исторической перспек­тиве его творческие достижения, как и смелая самостоятель­ность избранного пути, не могут вызывать сомнений. Вся бес­путная жизнь Вильгельма Фридемана, все его внутренние труд­ности и очевидные слабости, даже падения не должны засло­нять лучшего, что он все-таки сумел совершить.

Совершенно иной была судьба «миланского» или «лондон­ского» Баха — Иоганна Кристиана. Он получил всеобщее при­знание и широкую известность при жизни. Принадлежавший к другому поколению, чем старшие братья, он годился бы им в сыновья. Насколько Вильгельм Фридеман был глубоким и «смутным», настолько Иоганн Кристиан — легким и светлым. У него не было ни силы и мощи Вильгельма Фридемана, ни сложности и нервности Филиппа Эмануэля; преимущество его музыки было в другом — в пластической ясности целого, в ров­ности и уравновешенности всего стиля изложения, соединенной с пленительной сладостностью, певучестью.


Его чувствитель­ ность кажется порой даже более непосредственной, чем пла­менная чувствительность Филиппа Эмануэля, но ему чужды вся­кие метания, импровизационность, перегруженность экспрессией. Во всей своей вечной юности он очень зрел. Похоже на то, что его не мучили слишком глубокие творческие сомнения. Он ничего

337

более не ищет с такой страстностью, как его братья: он нашел свой стиль. Он не колеблется между клавесином и фортепиано. Он выбирает фортепиано и выступает на нем, как один из первых исполнителей на этом инструменте. Деятельности орга­ниста он предпочитает поприще оперного композитора, работе в Берлине — жизнь в Италии, затем в Лондоне.

Иоганн Кристиан Бах (1735 — 1782) был самым младшим из сыновей И. С. Баха, который особенно любил его и ценил его талант, занимаясь с ним до конца дней. При разделе от­цовского имущества рукописи И. С. Баха почти целиком были оставлены старшим сыновьям; Иоганн Кристиан же еще при жизни отца получил от него в подарок три лучших клавира с педалью, о чем специально упоминалось и в завещании. По-видимому, младший Бах уже в юности был отличным клавесинистом. После смерти отца он завершил свое музыкаль­ное образование у Филиппа Эмануэля, который взял младшего брата к себе в дом в Берлин и, во всяком случае, способст­вовал его совершенствованию в игре на клавире. Из поздней­шего каталога музыкального наследства Ф. Э. Баха стало из­вестно о ранних сочинениях Иоганна Кристиана. Это были не­большие полонезы, менуэты и ария, возникшие, вероятно, еще в детские годы, а также пять клавирных концертов и ряд дру­гих сочинений, созданных в Берлине. По всей вероятности, в берлинский период младшего Баха уже знали как клавесиниста, а возможно, и как автора произведений для своего ин­струмента. Исследователи утверждают, что в его ранних кон­цертах для клавира заметны характерные черты индивидуального дарования: в плавности, грациозности музыкальной формы, в характере кантиленной мелодики.


В Берлине И. К. Бах имел немало возможностей познакомиться с итальянским оперным искусством. Правда, в годы 1750 — 1754, когда он находился в столице Пруссии, там шли в основном итальянские оперы немецких композиторов Карла Генриха Грауна, Хассе и Агриколы, но исполнялись они итальянской труппой и по стилю в большой мере зависели от итальянских образцов. Так или иначе Иоганна Кристиана увлекло то, что он узнал об италь­янской музыкальной культуре еще в Берлине. Судя по его ран­ним сочинениям, итальянская музыка оказалась близка ему, его вкусам, характеру его дарования. В 1754 году, не достиг­нув двадцати лет, он уехал из Берлина в Италию, где и про­был до 1762 года, продолжил свое музыкальное образование, приобрел известность композитора и с головой окунулся в итальянскую музыкальную жизнь.

В Милане И. К. Бах пользовался покровительством изве­стного там мецената, большого любителя музыки графа Агостино Литта, который хоть и числил его у себя на службе, но предоставил ему длительную возможность заниматься му­зыкой под руководством падре Мартини в Болонье. Около двух лет проходил Иоганн Кристиан серьезную и строгую, по его

338

словам, полифоническую школу Мартини. Удивительно, что после занятий с отцом ему пришлось так много работать под руко­водством итальянского маэстро. Вероятно тогда же он возоб­новил и пополнил все, что относилось к мастерству органиста, быть может, овладел крупными хоровыми формами. Во всяком случае в 1760 году он стал органистом миланского собора, а еще в Болонье писал хоровые произведения для католиче­ской церкви. Новая среда (Мартини был монахом-францискан­цем), новые занятия побудили И. К. Баха перейти в католи­чество, что было воспринято его родными в Германии с боль­шой досадой, но, видимо, мало задевало его самого. Иоганн Кристиан и впоследствии всегда относился к Мартини с бла­гоговением, а строгий «падре» высоко ценил его талант: из­вестно, что в 1777 году он стремился достать портрет своего любимого ученика, чтобы поместить его между изображениями великих людей.


В доме Литта Бах встретил, по возвращении из Болоньи, весьма благожелательное отношение, искренний • интерес к своим сочинениям; его музыкальные обязанности здесь оказались необременительными (известно, что во время весен­него сезона у графа устраивались концерты под управлением Иоганна Кристиана). Во всяком случае уже в начале 1757 года Бах снова испросил себе отпуск, чтобы отправиться в Неаполь, куда его влекли более всего оперные интересы. Его оперный стиль сложился затем не без влияния неаполитанской школы. Современники считали даже, что он представляет в своих итальянских операх именно эту творческую школу. В Неаполе Бах задержался, ездил оттуда ненадолго в Болонью, позднее побывал в Парме и Турине. Повсюду его интересовала опер­ная сцена, он прислушивался к певцам, взвешивал их воз­можности, прежде чем взяться за сочинение оперы. Затем по­пробовал силы в сочинении оперных арий в расчете на опре­деленного певца. И лишь после такой подготовки создал пер­вые свои произведения — в жанре seria на либретто Метаста­зио: «Артаксеркс» (1761, Турин), «Катон в Утике» (1761, Неа­поль), «Александр в Индии» (20 января 1762, Неаполь). Они сразу завоевали большой успех. Современники ощутили в опер­ном письме И. К. Баха простоту, лаконизм, неаполитанскую страстность, мягкую кантилену. Оперы его шли под итальяни­зированным псевдонимом, производным от его первого имени — Джованни, в некоторых же официальных документах его име­новали тогда Джованни Бакки (Giovanni Bacchi).

В 1762 году И. К. Баха пригласили в Лондон как пред­ставителя итальянского оперного искусства. В 1763 году в Хаймаркет-театре состоялась премьера его новой оперы «Орион». В 1764 году Бах вместе с К. Ф. Абелем организовал в сто­лице Англии циклы концертов по подписке (так называемые концерты Баха — Абеля), которые привлекли к себе внимание

общества. Став «музыкальным маэстро» королевы, он приоб­рел в высшем свете имя модного учителя музыки, женился

339

в 1767 году на известной итальянской оперной певице и остал­ся в Лондоне навсегда.


В 1772 году он, по приглашению пфальцского курфюрста, приезжал в Мангейм, чтобы поста­вить там свою итальянскую оперу «Фемистокл», а в 1779 году ставил в Париже свою французскую оперу «Амадис галль­ский». В Лондоне он пользовался славой известнейшего клавесиниста своего времени, был хорошо знаком с Чарлзом Бёрни (который не преминул отвести ему почетное место в своей «Все­общей истории музыки»), общался с восьмилетним Моцартом, выступавшим в 1764 году перед королевской фамилией, произ­вел на него большое впечатление своим стилем и вообще слыл одной из европейских знаменитостей своего времени.

Большой и, видимо, легкий успех итальянских опер И. К. Баха оказался все-таки преходящим; из одиннадцати его партитур ни одна в итоге не приобрела долгой популяр­ности: как явление своего времени они вместе с ним ушли в прошлое. Созданные И. К. Бахом многочисленные симфонии (около пятидесяти), которые появлялись параллельно первым гайдновским, остаются характерными образцами «предклассического» симфонизма; они очень мелодичны, нередко несут на себе отпечаток оперного воздействия, прозрачны по фактуре, хотя не лишены полифонических приемов письма, иногда со­держат программные части. Вместе с тем Иоганн Кристиан Бах не идет по пути мангеймцев и не придерживается слишком определенной типизации частей цикла и их тематизма, чувст­вуя себя более свободным в этом смысле, по-своему экспери­ментируя над будущим сонатным allegro, включая в цикл то три, то четыре части, не избегая менуэта, но и не считая его обязательным. Помимо того Иоганн Кристиан писал концерты для клавира и других инструментов, сонаты, ансамбли, писал, видимо, легко, безошибочно удовлетворяя вкусы слушателей, постоянно имея успех. Однако наиболее долгая жизнь была, оказывается, суждена тем произведениям, которые созданы И. К. Бахом как композитором-исполнителем, в частности его клавирным сонатам.

В истории клавирной сонаты И. К. Бах занимает совер­шенно определенное место: он словно движется в направле­нии к Моцарту, но не столько к Моцарту — автору с-moll'ной фантазии и других драматичных произведений, сколько к Мо­царту более легких фортепианных сонат.


То же происходит в жанре фортепианного концерта: выдвигая фортепиано в его новой роли солиста (а не просто участника ансамбля), Иоганн Кристиан словно открывает дорогу для Моцарта — автора фор­тепианных концертов уже в новом смысле слова.

Достаточно немногих произведений И. К. Баха, чтобы уло­вить главное в его индивидуальном стиле. Однако эта ясность выражения стала, быть может, достижимой лишь после больших исканий и сложных экспериментов таких художников, как Филипп Эмануэль Бах, еще раньше — Доменико Скарлат-

340

ти. Простая певучесть мелодии или, если угодно, ее ариозная кантабельность (от оперы), прозрачное гармоническое сопро­вождение при чистоте и полноте фактуры — то, что, казалось бы, так близко «музыке для любителей», музыке «в народном духе», — сочетаются у И. К. Баха с «предклассической» опре­деленностью формы, четкостью контуров целого и частей цикла. Сама простота его очень нова. Это простота, кроме всего про­чего, молодого фортепианного изложения (прозрачность гармо­нических фигурации, альбертиевы басы, певучая мелодия на этом фоне). Своей музыкальной формой Иоганн Кристиан вла­деет совершенно свободно и в этом смысле уже близок клас­сикам. Иногда его называют просто итальянцем. Но ведь ни один из современных ему итальянцев не писал таких сонат — ни его учитель Мартини, ни Галуппи, ни Парадизи. Итальян­ская вокальная музыка лишь помогла ему определить новый мелодический склад, выявить то, что было свойственно его индивидуальности. Но он не держался в рамках песни, арии, жанрово-бытовых форм. Он создавал, как и его старшие бра­тья, камерные сонаты. Конечно, из сыновей И. С. Баха он был ближе всех к Италии, но вспомним, что произведе­ния итальянских мастеров глубоко ценил и его отец. Моцарт тоже был более «итальянцем», чем Гайдн, не становясь, однако, итальянским композитором. Следует заметить что Иоганн Кристиан сделал самый крайний в этом смысле вывод, какой можно было сделать из наследия, которое он получил вместе с братьями.


Ведь сыновья И. С. Баха воспитывались не только на хоральных прелюдиях и крупных полифонических формах, но и на клавирных концертах, на скрипичных сонатах отца, во всяком случае не могли не знать их. Они хорошо знали также интерес И. С. Баха к итальянской опере, искусству Корелли и особенно Вивальди. Иоганн Кристиан, как младший из музыкантов в доме, возможно, воспринял именно эти вкусы своего отца, да еще и укрепился в них под воздействием Фи­липпа Эмануэля. Но старший брат так много искал в своем творчестве, был так неспокоен на «предклассическом» этапе развития инструментальной музыки, а что же искал и что нашел младший — такой ясный и безмятежный в своем искусстве? Он нашел именно то, чего еще не хватало другим, — доступ­ность, ясность, цельность, простую целеустремленность воздей­ствия. Правда, его простота еще не была глубокой, как у Мо­царта, а достигая цельности, он не преодолевал с напряже­нием тяжелых препятствий на пути музыкального развития. Но ему, как и Перголези на более раннем этапе, далось про­яснение нового музыкального стиля.

Трехмастный (иногда двухчастный) сонатный цикл И. К. Баха объединяется прежде всего однородным, сложив­шимся стилем изложения: раннефортепианным, который мы вос­принимаем, через Моцарта и Бетховена, как «сонатный». Здесь уже нет смешания гомофонно-гармонического, фугированного и

341

прелюдийного изложения, которое еще не преодолено в «пред-классической» сонате, даже у Ф. Э. Баха. Если полифониче­ские элементы и встречаются, то только как особые штрихи на ином фоне. В ряде трехчастных сонат (E-dur, Es-dur, B-dur) И. К. Бах определенно выделяет функции частей в цикле: со­натное allegro, певучее Andante или Adagio, моторный финал Prestissimo. Тяготение к сонатности сильно во всех частях, но если для Allegro уже характерна зрелая (хотя еще и не мас­штабная) сонатность со скромной разработкой и полной ре­призой или «промежуточная» схема (TDD — разработка Т), то для вторых частей цикла, а иногда и для финалов более показателен план старинной сенаты (TDDT).


При этом Иоганн Кристиан не столько склонен к мотивной разработке своего тематизма, сколько — подобно Моцарту в некоторых сонатах — находит завершенную, широкую форму их изложения, экспо­зиционного раскрытия, когда формирует новую «певучую» те­матику со свойственной ей почти вокальной выразительностью. Большой цельностью отличается, например, его трехчастная соната B-dur как произведение чистого раннефортепианного стиля. В его по-новому легком Allegro, на альбертиевых басах, четко очерчены контуры сонатных тем; сама экспозиция ши­рока и вместе с тем пластична, щедро развертывает темати­ческий материал, но далека от какой-либо импровизационно­сти (пример 151 а, б). Разработочная часть Allegro невелика. Она лежит между главной партией в тональности доминанты и тональной репризой побочной партии, что встречается и у Д. Скарлатти и у Ф. Э. Баха, будучи вообще очень харак­терным для «предклассического» варианта. Таким образом, в данном случае это еще не классическая сонатная форма, но, в сравнении со старыми мастерами, классичны ее тематизм и широкое его экспонирование.

Медленные части в сонатах Иоганна Кристиана особенно далеки от импровизационно-патетических по складу Adagio Фи­липпа Эмануэля и также прозрачны по фактуре, как быстрые. Приближаясь к песенному мелодизму, они в то же время до­статочно широки по своим масштабам и в этом смысле не по­хожи на многие сжатые песенные Andante Филиппа Эмануэля. В рассматриваемой сонате средняя часть — Andante — по ши­роте своего замысла могла бы быть и первой частью тогдаш­него сонатного цикла. Финал этой сонаты превосходит своей стремительностью ее первую часть. Он в некоторой мере насле­дует финалу сюиты — жиге и, как это нередко бывает у И. К. Баха, написан на 12/8. Однако при единстве движения и он тяготеет к сонатной двухтемности, хотя еще в пределах ста­ринной схемы TDDT.

Многие сонаты И. К. Баха и более глубоки и более изы­сканны, чем эта, но лишь в немногих достигнуто такое общее равновесие цикла, такая определенность его частей, такое един­ство стиля изложения, как в этой сонате.



342

1 На творческих судьбах Вильгельма Фридемана, Филиппа Эмануэля и Иоганна Кристиана Бахов хорошо видно, какие раз­личные выводы можно было сделать из художественного на­следия И. С. Баха в тех исторических условиях. По существу ведь никто из них не порывал с искусством великого отца, как бы они его ни оценивали. Мы, к сожалению, мало осве­домлены по нотным источникам о творчестве еще одного из сыновей Баха — Иоганна Кристофа Фридриха (1732 — 1795), работавшего в Бюккебурге, автора двадцати симфоний, а также сонат, концертов, камерных ансамблей, ораторий, кантат и дру­гих произведений. По-видимому, он был менее ярок как ху­дожник и целиком сосредоточен на своей деятельности в Бюк­кебурге: его меньше знали современники. И все же исследователи, изучающие ныне его рукописи (в том числе партитуры симфоний), тоже называют его предшественником венской клас­сической школы.

В связи с этим возникает естественный вопрос, кто же из них все-таки стоял ближе к искусству классиков, что реши­тельнее вел вперед к новым художественным целям? Иоганн Кристиан — этот простодушный «маленький Моцарт», с его пластичностью и кантабельностью, с его новонайденной ясно­стью и цельностью? Филипп Эмануэль — с его лирической тон­костью и вспышками чуть не бетховенского драматизма, с его предромантическими чертами — отпечатком «бури и натиска»? Или, наконец, Вильгельм Фридеман — с его мужественной силой, с его мощной фантазией, с его серьезностью, идущей от великого отца? Кто из них шел вернее к классической сим­фонии, к симфонизму? Каждый по-своему, и не один в отдель­ности: все вместе.

ФРАНЦ ЙОЗЕФ ГАЙДН

Предшественники Гайдна в Вене и их инструментальное творче­ство. Историческое значение и основная проблематика искусства Гайдна. Жизненный и творческий путь. Творческое наследие. Дви­жение от ранних симфоний к зрелым образцам, эволюция тема­тизма, образного строя, принципов развития, понимания формы в целом. Лондонские симфонии как классические образцы сим­фонизма Гайдна.


Его квартеты, клавирные сонаты и другие ин­ струментальные сочинения. Вокальная музыка Гайдна, его оперы. Последние оратории.

Венская классическая школа достигает зрелости к 1780-м го­дам, когда появляются зрелые произведения Гайдна и Моцарта в инструментальных жанрах (симфония, соната, камерный ан­самбль) и Моцарта — в оперных. В предыдущие десятилетия ее стиль исподволь складывается на творческом пути каждого из них, сначала, с 1760-х годов, Гайдна, затем и Моцарта. Оба они не унаследовали от своих предшественников ничего «готового»: в Вене до них работали композиторы, творчество которых можно отнести только к «предклассическому» периоду. Это были Георг Кристоф Вагензейль (1715 — 1777), Георг Маттиас Монн (1717-1750), Георг Ройттер (1708 — 1772). В их инструментальных произведениях по существу происходит только отделение симфонии от оперной увертюры итальянского типа и от многочисленных инструментальных циклов прикладного бытового назначения. Еще ранее в Вене действовали крупные итальянские мастера, авторы опер и ораторий, подававшие, однако, своими увертюрами пример местным композиторам. Эта традиция итальянских оперных увертюр Дж. Б. Бонончини, Ф. Конти, А. Кальдара, затем первые опыты самих венцев с их ранними симфониями, возможно, и образцы увертюр, созданных Глюком в его реформаторских операх, образуют своего рода предысторию венской симфонии. До Гайдна и Моцарта, вернее до их зрелых произведений, венская школа в целом едва ли находилась даже на уровне других творческих школ «предклассического» периода. Иными словами, около середины XVIII века еще никто, казалось бы, не мог предположить будущего расцве­та венской творческой школы и ее подлинно мирового значе­ния. Однако ни мангеймская, ни берлинская, ни какие-либо иные школы не оказались способными к такому интенсивному развитию, к такой высокой художественной интеграции всего, что вело к симфонизму на протяжении XVIII века.

344

Вена была, без сомнения, крупным музыкальным центром своего времени, но ее музыкальная жизнь не приобрела еще тех общественных масштабов, какие характерны для современ­ного ей Лондона или Парижа, а мысль о музыке не побуждала к горячим эстетическим дискуссиям, как то было во Франции.


Эстетические принципы Глюка сформулированы им в Вене лишь в посвящениях опер «Альцеста» и «Парис и Елена» (1767 — 1769), а горячие споры вокруг глюковской реформы раз­горелись только в Париже 1770-х годов.

В Вене развитие профессиональной музыкальной культуры было сосредоточено в основном вокруг императорского двора, капелл знати и аристократических (менее — бюргерских) сало­нов, а также католической церкви. Музыка прикладного, быто­вого назначения распространялась шире. Наряду с увертюрами, серенадами, кассациями и дивертисментами, сопровождавшими жизнь большого и малых дворов (празднества, приемы, тор­жественные обеды, балы, охота, маскарады и т. д.), более де­мократические круги Вены имели свои музыкальные традиции: в песнях и танцах, в серенадах на открытом воздухе, в балаган­ных спектаклях с участием Гансвурста, в Кернтнертортеатре, где шли немецкие спектакли. На оперной сцене господствовала итальянская опера, культивируемая в Вене издавна и покрови­тельствуемая при дворе, ставились произведения Йоммелли, Траетты и других известных мастеров. И. А. Хассе как оперный композитор, примыкавший к неаполитанской школе, и П. Метастазио как крупнейший в Западной Европе поэт-либреттист, находясь на службе двора, с блеском представляли оперное искусство Вены и пользовались огромным авторитетом в между­народном масштабе. По существу же творчество того и другого относится к позднему этапу оперы seria, подошедшей к своему рубежу: при их жизни началась оперная реформа Глюка, на­правленная именно против их устарелых художественных прин­ципов. Со второй половины 50-х годов в Вену проникла французская комическая опера, которая на ряд лет отчасти захватила внимание Глюка. В дальнейшем влияние французской художественной культуры усилилось при дворе, когда дочь импе­ратора Мария Антуанетта вступила в брак с французским дофином (впоследствии король Людовик XVI). В 1767 — 1775 годы в Вене работал Ж. Ж. Новер, крупный реформатор балетного искусства, чьи новаторские постановочные принципы сближались, по его собственному признанию, с направлением оперной реформы Глюка.


На венских сценах выступали перво­ классные итальянские оперные певцы, искусство которых было здесь хорошо знакомо еще с XVII века.

Таким образом, в профессиональной музыкальной жизни Ве­ны соединялись в XVIII веке местные австро-немецкие черты с художественными влияниями, шедшими из Италии и Франции. Что касается итальянского искусства, то оно уже не ощущалось как чужеродное: слишком давно венцы освоились с итальянской

345

музыкой, а существование в начале века целого «филиала» итальянской школы в Вене несомненно утвердило заложенные ранее традиции. С Веной связали свои судьбы с 1770-х годов крупные чешские мастера: Я. Б. Ваньхаль, Л. А. Кожелух, П. Враницкий. Помимо того в музыкальном быту Вены постоян­но чувствовалось проникновение различных народно-националь­ных культур, кроме австро-немецкой, — то есть чешской, хорват­ской, "сербской, венгерской. Вена становилась тогда как бы своеобразным культурным перекрестком Европы, где местные, итальянские, французские и различные славянские художествен­ные традиции могли в известной мере вступать во взаимодей­ствие.

В итоге Вена обладала очень многим, что способствовало «собиранию» музыкальных сил на ее почве в эпоху Просвещения, что помогало художественному обобщению ранее достигнутого усилиями других творческих школ. Положительными были в этом отношении богатые и давние собственные музыкальные традиции, а также черты интернационализма в складывающейся культуре города. Но это было не все: социально-исторические условия создавали значительные противоречия для формирования круп­ной творческой школы именно в Вене. Если здесь созревала почва для создания большого искусства обобщающего значения, то еще не сложились основания для его широкой поддержки, для подлинно общественного резонанса вокруг творческой де­ятельности крупнейших мастеров. Будучи крупным культурным центром своего времени, Вена оставалась, однако, и в эпоху Про­свещения столицей феодальной монархии. Получилось так, словно Вена возбуждала надежды, которые сама была не в си­лах удовлетворить, давала импульсы, которые сама же не могла поддержать.


Встреченный равнодушием в своих новаторских замыслах, Глюк поневоле устремился из Вены в Париж. Гайдн получил в Вене достойное признание лишь тогда, когда просла­вился в Париже и Лондоне. Моцарт не нашел в Вене подлинной поддержки, какая встретила его хотя бы в Праге. Судьба Бетхо­вена или Шуберта позднее по-разному свидетельствует о том же. Не только само формирование венской классической школы, но и ее дальнейшие судьбы зависели как от самой Вены, так и от музыкального развития Западной Европы в целом.

К середине XVIII века в Вене, как и повсюду в крупных европейских центрах, формируются значительные музыкальные коллективы нового типа — большие инструментальные капеллы при дворах и в частных домах, в среде дворянства и разбогатев­шего бюргерства. Большое значение в повседневности приобре­тает музыка бюргерского быта, прежде всего танец и песня: она звучит в кабачках, на семейных праздниках, на улицах (ночные серенады), в садах. Вся Вена увлекается танцами. Венский музыкальный быт многообразен. Здесь и традиционно полифоническая церковная музыка, и уличная песенка, и спе­циально «застольная» пьеса, и шумная музыка придворных

346

празднеств или процессий, и серьезная музыка в концертах-академиях, и итальянская ария — таков широкий круг музыкаль­ных впечатлений, таков и своеобразный интонационный фонд, складывающийся в Вене ко времени появления первых сим­фоний.

Первые венские симфонические произведения, создаваемые Вагензейлем, Монном, Ройттером, едва выделяются из ряда цик­лических сюитообразных пьес танцевального или иного легкого характера, известных под названием серенад, дивертисментов, застольной музыки и т. п. Порою между «симфонией» и «Servizio di Tavola» еще нет принципиальных различий. Так, и симфония, и «Застольная музыка» Ройттера являются циклическими про­изведениями, первые части их написаны в старосонатной схеме, тематика их одного типа, масштабы примерно одинаковы, ин­струментальные составы тоже. С одной стороны, как будто бы ясно, что бытовая музыка непосредственно влияет на раннюю симфонию, с другой же — сама бытовая музыка — и это немало­важно — поднимается до уровня ранней симфонии, что прежде отнюдь не было характерным.


Некоторые симфонии названных венских композиторов возникли как оперные увертюры и лишь со временем приобрели концертное, самостоятельное значение. Например, увертюра к итальянской опере «Милосердие Тита» (1746) Вагензейля стала симфонией и исполнялась независимо от оперного спектакля. Иными словами, венцы на собственном опыте познают становление

симфонии как нового инстру­ментального жанра и в известной мере следуют тем же путем, каким шли Саммартини, Мича, берлинские композиторы. Но, разумеется, даже ранние сочинения венской школы обнаружи­вают и некоторые ее собственные тенденции, отличные от харак­терных признаков других творческих школ.

В противоположность берлинцам, которые блюли «чистоту» симфонии, протестуя против менуэта в ней, венские симфонисты отнюдь не исключают влияния бытовой тематики на тематизм симфонического цикла. В отличие от параллельно развиваю­щейся мангеймской симфонии венская остается более узкой по общим масштабам, более простой по фактуре. Еще близкая прикладным формам, она довольно лаконична. Не порывающая на первых порах со старыми традициями, она сохраняет пока партию basso continuo. В больших динамических нарастаниях она еще не нуждается, поскольку сжата, концентрированна в изложении и развертывании музыкальных мыслей. Особенно заметно отличие венской симфонии от мангеймской в понимании сонатного allegro, которое у венцев очень скромно по масшта­бам. Знаменитые мангеймские crescendi, несомненно, были обусловлены особым кругом образов, особенно патетических и героико-динамических, особым характером тематизма. Образы и тематизм венской симфонии в общем еще далеки от этого уровня патетики и соответственно не требуют драматических нарастаний звучности. Что касается разработки, которая у ран-

347

них венцев почти отсутствует, то и у мангеймцев она перво­начально была незначительной.

Венские композиторы, формируя свой симфонический цикл, не идут по пути типизации, характерной для итальянской увертюры-симфонии и особенно для мангеймского симфонического цикла.


Это относится и к самому тематизму, и к тематическим кон­трастам, и к функциональному пониманию частей в цикле. Типический контраст двух тем сонатного allegro, выработанный и обычно подчеркиваемый в Мангейме, совсем необязателен в Вене. Примером может служить экспозиция сонатного allegro в симфонии D-dur Вагензейля. Если первая тема в общем и близ­ка мангеймской главной партии, то вторая вовсе не носит плав­но-песенного характера, который устанавливается для побочной партии у мангеймцев. Поэтому контраст двух сонатных тем у Вагензейля хотя и выявлен, но не особенно резок, совсем не драматичен (пример 152 а, б). В другом случае у него же этот контраст совсем затушеван благодаря несколько прелюдийному изложению всей первой части цикла.

При различии тематизма и общих масштабов венского и мангеймского сонатного allegro, все же в сравнении с клас­сическими образцами и то и другое очень не развито. У венских композиторов часто встречается такая схема allegro: I тема (Т), II тема (D), I тема (D), элементы разработки, II тема (Т). Иногда же венское сонатное allegro близко «промежуточным» формам Ф. Э. Баха: I тема (Т), II тема (D), I тема (D), элементы разработки, I тема (Т), II тема (Т). Здесь совершается перелом — от двухчастной формы к трехчастной, пока еще со «следами прошлого».

Строго говоря, ранняя венская симфония как по своему об­разному содержанию, так и по трактовке сонатного цикла не далеко ушла от «увертюрного» этапа. Тем не менее именно венской симфонической школе было суждено наилучшее буду­щее. Этим она обязана, как выяснится позже, не только соб­ственной местной традиции, но особой широте художественного кругозора ее крупнейших представителей, в совершенстве пре­одолевших ее первоначальную ограниченность.

Первая симфония Гайдна была создана в 1759 году, когда уровень венской школы определялся названными произведениями Вагензейля и других его сверстников. Начав примерно с этого же уровня, Гайдн прошел к 1780-м годам большой творческий путь, который одновременно оказался в значительной степени историей симфонии, творимой усилиями первого круп­нейшего симфониста.


В 80- е годы симфонические произведения Гайдна уже невозможно расценивать с таких позиций: он узнает Моцарта и движется дальше рядом с ним, воздействуя на него и в свою очередь испытывая на себе его влияние. Около сорока лет длилась работа Гайдна над симфонией и око-

348

ло пятидесяти — над квартетом. Он начал, так сказать, с самого начала, от истоков симфонизма и закончил созданием многих образцов классического симфонического цикла. Он в действи­тельности сам, персонально, совершил путь, проделанный рядом творческих школ и несколькими крупными композиторами «предклассического» периода.

Замечательной особенностью творческой личности Гайдна была особая «непредвзятость» собственного формирования: он не шел какой-либо проторенной колеей, не подражал другим, не стремился вслед им к особой типизации выразительных средств. Венская школа не могла его связать сложившимися традициями: она сама их еще не создала. Современную музыку он имел возможность слышать в Вене и в капеллах графа Морцина или князя Эстерхази, у которых он работал, а также в других капеллах, если это ему доводилось. До 1790 года он не бывал за границей. Жизнь в Вене, а затем в поместьях Эстерхази, вне сомнений, напитала творческое сознание Гайдна многими музыкальными впечатлениями, к которым иные композиторы, видимо, остались глухи. Он с удивительной чуткостью схватывал живущее и звучащее в быту — народные мелодии различного происхождения, характер крестьянских танцев, какую-нибудь французскую песенку, ставшую популярной в Австрии, особый колорит звучания народных инструментов. Это не были отшли­фованные образованными любителями мелодии народных песен или записи в сборниках. Гайдн умел слышать подлинник — и стремился сохранить, воспроизвести нечто для него особенное, не приглаженное, не стереотипное. Народные и близкие им темы Гайдна, надо признать, не типичны для высокопрофессиональной музыки его времени, в частности для симфонической. Более широко и смело, чем другие композиторы, он черпал их из глубин народной жизни, возможно в деревне, с которой постоянно дол­жен был соприкасаться.


Работая в Эстерхазе, например, Гайдн только свои музыкальные обязанности исполнял во дворце князя; обитал же он по соседству, в близости к самой заурядной дере­венской обстановке. Вокруг богатых поместий он всегда мог бы­вать в деревнях и непосредственно наблюдать крестьянский быт. Если другие музыканты в положении Гайдна могли словно бы и, не услышать звучавшего там, то ему это было близко, родст­венно, органически понятно. К народным истокам он обращался не потому, что находил это нужным, а потому, что это соответ­ствовало его образной системе, его вкусам, его концепциям.

Творческая жизнь Гайдна была долгой и захватила как пере­ломный период музыкального развития Западной Европы, так и эпоху созревания и полной зрелости венской классической школы. В молодости он оказался современником «войны буффо­нов», расцвета комических оперных жанров, формирования мангеймской школы. При нем протекала деятельность сыновей Баха, при нем была начата и завершена реформа Глюка. Вся жизнь Моцарта полностью прошла на его памяти. Музыкальная культу-

349

pa Французской революции сложилась тогда же, когда он достиг наивысшей творческой зрелости. При жизни Гайдна были созда­ны шесть симфоний Бетховена. Начав творить в годы позднего Генделя, Гайдн закончил творческую работу накануне появления «Героической» симфонии Бетховена, а умер лишь тогда, когда юный Шуберт уже стал сочинять. На этом обширном творческом пути, пролегающем как бы сквозь разные эпохи музыкального искусства, Гайдн, не составлявший никогда никаких авторских программ, проявлял удивительную самостоятельность. Она сбли­жала его в принципе с Бахом, Генделем, Глюком и выделяла среди ранних симфонистов (в ряды которых он призван был войти), выражаясь в том, что он не только прекрасно усваивал близкие ему художественные достижения, но и смело отметал от себя все чрезмерное, иной раз даже отвергал новонайденное ради высших музыкальных целей. Вовсе не будучи полифонис­том, подобно мастерам старшего поколения, он в то же время не остановился на том элементарно-гомофонном стиле письма, который был характерен для переломного периода.


Развивая симфоническую концепцию, работая над сонатным allegro, он на время отверг тот резкий контраст, который установился у мангеймцев и, по-видимому, еще препятствовал достижению единст­ва в первой- части цикла. И вместе с тем Гайдн создал новый, высший тип симфонии в сравнении со всеми своими предшест­венниками.

Его зрелые симфонии отличаются от симфонических произве­дений мангеймцев большей индивидуализацией облика каждой из них за счет свежести образов, зачастую — народности тема­тизма, а также в огромной степени — за счет возможностей и особенностей развития в allegro и цикле в целом. Достигая обобщающего значения, симфония Гайдна сохраняет полноцен­ную жизненность и яркость музыкального языка. Высоко под­нимаясь над уровнем ранней венской симфонии, композитор удерживает связь с бытовой тематикой, но полностью преодоле­вает прикладной, развлекательный характер прежней симфонии и вкладывает в свои зрелые симфонические произведения новое, значительное содержание. Гайдн первый с такой неукоснитель­ной последовательностью осуществляет разработочный принцип развития в сонатном allegro, и он же особо углубляет пони­мание вариаций в соответствующих частях симфоний. Характер его образов и, тем самым, облик его тематизма тесно связан с принципами развития в симфоническом цикле, будь то разра­ботка в allegro или варьирование в медленной части. Иной тематизм, иные тематические контрасты не дали бы возможности широкого дальнейшего развития при сохранении единства в пер­вой части цикла. Вместе с тем ограничение разработки, сжатие ее или полное игнорирование не соответствовали бы тем импуль­сам движения, действенности, какие исходили от экспози­ции, от избранных тем. Симфоническая музыка Гайдна одновременно и проста, поднимаясь от земли, от жизненных образов,

350

и возвышенна, поскольку воплощает и развивает эти образы в большой, обобщающей концепции.

По своему духовному облику Гайдн — художник еще пере­ломного времени, представитель новой, молодой культуры эпохи Просвещения, стесненный, однако, старыми общественными усло­виями.


Простой, прямой, цельный, без особой рефлексии, он не походит на таких деятелей, как Гендель или Глюк, отстаивающих свои принципы на широкой общественной арене. Живущий большой внутренней творческой жизнью, он, в отличие от Баха, уже не так углублен в свой душевный мир и гораздо менее связан со сферой духовной музыки. Всегда обращенный к внеш­нему миру, просто и оптимистически воспринимающий его, он — казалось бы, такой простодушный и насквозь «земной», — сам того не сознавая, может по существу выступать философом в своих творческих концепциях, как свидетельствует об этом его оратория «Времена года», как убеждают в этом итоги его симфонизма. Его философия много проще баховской, она более свободна от религиозных идей, прочно связана с бытом, трезва, как сама обыденность, но в то же время утверждает собственные идеалы, выведенные из жизни и потому чрезвычайно стойкие. В последних ораториях Гайдна подведены своего рода творческие итоги в этом смысле и с наибольшей полнотой раскрываются основы его мировосприятия. Народный быт в гар­монии с природой, труд как единственная подлинная добродетель человека, любовь к жизни, какой она есть, поэзия родной природы со всем ее годовым кругооборотом — это лучшая «картина жизни» для Гайдна, это его

художественное обобщение и одно­временно путь к его идеалу.

На далекой исторической дистанции искусство Гайдна и сама его личность художника часто представляются неким воплоще­нием патриархального начала («папаша Гайдн»), великой урав­новешенности и спокойствия. Рядом с Моцартом и Бетховеном он совсем как будто не выглядит бунтарем: его творчество гармонично и лишено глубокого драматизма; более тридцати лет находился он в зависимости от князей Эстерхази, обладая вы­держкой и терпением, скромно расценивая собственные возмож­ности, был необычайно трудолюбив и сохранял оптимистическое мироощущение. Однако прекрасная уравновешенность, которая действительно отмечает искусство Гайдна в целом, достигнута отнюдь не «мирным» путем и нисколько не сводится к традицион­ности, к «приглаженности», к терпимости.


Чтобы стать подлинно самостоятельным на своем творческом пути, ему пришлось реши­тельно противостоять слишком многому — и прежде всего идео­логии и психологии своих «заказчиков». Если даже Гайдн удов­летворял их вкусам в музыке прикладного назначения, если мог обращаться к итальянской опере, которая была для него в из­вестной мере условностью, то в главной части своих созданий он оставался глубоко самобытным, его образная система отвеча­ла именно его

идеалам и не зависела от представлений о мире,

351

сложившихся у тех, кому он служил. Не парадоксально ли, что в симфониях, созданных для капеллы Эстерхази и позднее, столь демократичным становится их содержание, столь жизнен­ным их тематизм, истоки которого зачастую простонародны? В залы дворцов, где обычно звучали эти симфонии, с ними ворвались свежие струи народной мелодии, народной шутки, нечто от народных жизненных представлений. Сама обобщен­ность крупных инструментальных жанров, и особенно симфонии, позволила Гайдну стать внутренне свободным от того, что принято называть «дворцовой эстетикой».

Нужно ли доказывать, что ради этого потребовались годы исканий и упорного труда, многие годы, ставшие для компози­тора длительным испытанием его смелости, стойкости, последова­тельности? Впрочем, Гайдн не помышлял о своей работе таким образом: это было не в его характере. Он только скромно при­знавался, что не писал музыку быстро, а сочинял ее с обдуман­ностью и прилежанием.

Искусство Гайдна родственно по своему стилю искусству Глюка и искусству Моцарта, но круг его образов и его концеп­ции имеют свои особенности. Высокая трагедия, которая вдох­новляла Глюка, — не его область. Античные образцы мало прив­лекают его. Однако в сфере лирических образов Гайдн сопри­касается с Глюком. Достаточно сравнить песенные арии Глюка (например, в «Ифигении в Авлиде») и песни Гайдна, лирику Глюка и серьезные инструментальные Adagio Гайдна. Того и другого интересуют разные темы, как бы разные стороны мира, но там, где интересы их совпадают, выразительные средства обнаруживают родство, стилистика становится схожей.


Обобщен­но-трагедийному началу у Глюка по-своему отвечает обобщенно-бытовое начало в творчестве Гайдна. Более близки по своему стилю Гайдн и Моцарт, но здесь соотношение творческих индивидуальностей и более сложно, что лучше всего выяснится на примере Моцарта.

Мир образов Гайдна — это по преимуществу мир не тра­гических, не героических, а иных, часто более обыденных, но всегда поэтических образов и чувств. Однако возвышенное не чуждо Гайдну, только он находит его не в сфере трагедии. Серьезное раздумье, благородная чувствительность, поэтическое восприятие жизни, ее радостей и трудностей, смелая и острая шутка, поиски яркого жанрового колорита, выражение здоро­вого и романтического чувства природы — все это способно стать возвышенным для Гайдна. Притом у него можно обнаружить, особенно в поздних произведениях, удивительную, почти роман­тическую тонкость и своеобразную красочность в передаче ли­рических чувств, нежной, но не сентиментальной мечтательности. Мир его образов не только широк: при всей своей внешней простоте он свеж и нов для музыкального искусства и совершен­но нов для крупных инструментальных жанров обобщающего значения.

352

Франц Йозеф Гайдн родился 31 марта 1732 года в деревне Рорау (Нижняя Австрия) в крестьянской семье каретного масте­ра и провел там ранние детские годы. Неподалеку от Рорау проходила граница с Венгрией, сама же деревня имела и хор­ватское название Третник (немецкое «Rohrau» — «Долина трост­ника»). Среди местного населения были и венгры, и хорваты, и чехи. Так с первых же детских лет Гайдн мог слышать музыку различных национальностей, которая, по всей вероятности, зву­чала в деревенской обстановке (наряду с музыкой бродячих цыган). Семья его была музыкальна. Отец пел по слуху, аккомпонируя себе на арфе. Будучи совсем маленьким ребенком, Гайдн принимал участие в бесхитростном домашнем музициро­вании. На его способности обратил внимание дальний родствен­ник семьи, школьный учитель и регент И.


М. Франк из Хайнбурга. По его совету родители отпустили Гайдна к нему в обучение. С осени 1737 года мальчик всего лишь на шестом году был взят из родного дома в соседний городок и до 1740 года жил и воспитывался у Франка, Там, в Хайнбурге, Гайдн пел в цер­ковном хоре, учился играть на различных инструментах, даже однажды по необходимости заменил умершего литавриста. Позд­нее Гайдн признавался, что он благодарен Франку за науку, но получал у него больше колотушек, чем еды. Это простое и грубое воспитание в весьма прозаической обстановке сильно отличалось от того руководства, какое имели в молодости Гендель (у Цахау), Моцарт (у своего отца), Бетховен (у Нефе). Но Гайдн и дальше прошел сквозь многие трудности самого рядового, можно сказать ремесленного, музыкального воспитания без ка­ких бы то ни было поощрений, послаблений или хотя бы внима­тельной доброжелательности.

В 1739 году в Хайнбурге побывал Георг Ройттер из Вены, придворный композитор и капельмейстер в соборе св. Стефана, еще совсем молодой музыкант (один из представителей ранней венской школы), он набирал мальчиков в капеллу собора и, услышав Гайдна, выделил его для своей цели. В 1740 году восьмилетний Гайдн попал в Вену, под начало Ройттера. Он стал певчим капеллы собора, жил и учился в канторате при церкви вместе с другими мальчиками, пел дискантом в хоре, иногда и при императорском дворе, обучался игре на скрипке и клавире, пытался сочинять. Жилось ему, как и его товарищам, незавидно: они очень утомлялись от репетиций и длительных служб, их скудно кормили, не стеснялись даже затрещинами. Ни Ройттер, ни кто-либо другой из старших музыкантов не уделял им необхо­димого внимания. Это была тяжелая, трудовая и голодная юность. В соборе св. Стефана и при дворе, где выступала капел­ла Ройттера, Гайдну довелось тогда переслушать много музыки. Он узнал, конечно, и новые произведения венских композиторов, и итальянскую оперу, и сочинения немецких музыкантов, испол­нявшиеся в Вене. Ему захотелось самому сочинять, но Ройттер, едва вникнув в это, предоставил его собственным силам.


Как ни

353

богаты могли оказаться юношеские впечатления Гайдна от Вены с ее художественной культурой, ему зачастую, надо полагать, было попросту не до них.

В 1749 году, когда у Гайдна ломался голос, его вышвырнули из капеллы, и он, в восемнадцатилетнем возрасте, был полностью предоставлен самому себе. Последующие десять лет стали для него суровым временем, когда в бедности, безвестности и жиз­ненных испытаниях мужал его характер и окончательно опреде­лялось его призвание композитора. В особенности беспросветны были первые годы самостоятельной жизни, хотя ни радость музыкальных занятий, ни чувство юмора и тогда не покидали молодого музыканта. Гайдн бедствовал, остро нуждался, не имел пристанища, пока ему не давали приют или не помогали найти жилье добрые знакомые. Первые его заработки оказались связа­ны с уроками музыки, которые он нашел для себя как учитель пения и игры на клавире, и с участием в качестве скрипача в небольших ансамблях, выступавших на вечеринках, во время танцев, в ночных серенадах. Последнее заставило его окунуться в музыкальный быт Вены, далекий от придворных празднеств и спектаклей, равно как и от торжественной атмосферы в соборе св. Стефана. Известный венский комик И. Й. Ф. Курц, актер и создатель фарсов о приключениях Бернардона, предложил как-то Гайдну сочинить музыку к пьесе «Хромой бес», которую Курц написал на сюжет одноименного романа А. Р. Лесажа. Это произведение, нечто вроде комической оперы или венского зингшпиля, было исполнено зимой 1752 года в Кернтнертортеатре и имело успех. Музыка не сохранилась.

Гайдн, однако, даже в те бесприютные годы не мог ограни­читься музыкальными интересами подобного рода. Большое впечатление на него тогда произвели клавирные сонаты Ф. Э. Ба­ха, которые он тщательно изучал, найдя в них, видимо, много нового для себя. В самом деле это была наиболее новая и одно­временно наиболее серьезная инструментальная музыка из того, что сочинялось немецкими композиторами в середине XVIII века.


Обращался Гайдн и к теоретическим трудам немецких авторов, штудируя И. Маттезона («Совершенный капельмейстер») и И. Й. Фукса («Gradus ad Parnassum»). Впоследствии он не преминул отметить, что многим обязан Ф. Э. Баху. Методическая работа Фукса, очевидно, интересовала Гайдна в связи с его заня­тиями полифонией.

В 1753 году известный неаполитанский оперный композитор Н. Порпора, будучи уже весьма пожилым, оказался в Вене, где он пользовался большим авторитетом, давая уроки пения, и общался с избранным кругом музыкантов. Гайдн пользовался его советами по композиции и в благодарность за это служил ему аккомпаниатором во время уроков пения. Порпора был опыт­нейшим оперным композитором и не менее опытным учителем. Как «маэстро» он обращался с Гайдном несколько свысока, порою даже грубо, но Гайдн все же считал занятия с ним полез-

354

ными. Впрочем, на творчестве Гайдна эта итальянская школа совсем не сказалась, разве лишь впоследствии он ощутил ее, когда сочинял итальянские оперы.

Постепенно молодой Гайдн вошел в музыкальные круги Вены, познакомился с Метастазио, Глюком, Вагензейлем. Его стали ценить любители музыки. Так, в доме одного из богатых венских чиновников К. Фюрнберга Гайдн участвовал как скрипач в не­больших музыкальных ансамблях, для домашних концертов в его поместье создал свои первые струнные трио, а затем ряд квар­тетов и других произведений. В 1759 — 1760 годах Гайдн уже являлся композитором и капельмейстером в доме графа Й. Ф. Морцина, который имел свою инструментальную капеллу. Для нее была написана в 1759 году первая симфония Гайдна. Композитор смог наконец непосредственно работать с оркестром, писать для него музыку, выверять ее в подготовке к исполнению и исполнять в собственной интерпретации. Имение Морцина на­ходилось неподалеку от Пльзеня: Гайдн снова имел возможность общаться не только с австрийцами, но и с чехами.

Отсюда, с 1750-х годов, ведет свое начало путь Гайдна как автора квартетов (первый возник в 1755 году) и симфоний.


В течение многих лет затем он создает свои оркестровые и ка­мерные произведения в новых жанрах, работая (с 1761 года) в капелле князей Эстерхази. Когда Морцин вынужден был рас­пустить свою капеллу, Гайдна пригласил к себе князь П. А. Эстерхази на место заместителя капельмейстера. Извест­ный меценат, венгерский князь был обладателем обширных име­ний и вел в своих дворцах почти королевскую жизнь, имел свою свиту, огромный штат слуг и, конечно, музыкальную ка­пеллу. С Гайдном Эстерхази заключил контракт, в котором были предусмотрены все его служебные обязанности «вице-капельмейстера». Согласно принятому в доме порядку он прирав­нивался к камердинерам или домашним слугам («Haus-Officier»), должен был следить за порядком в капелле, достойно обращать­ся с подчиненными ему музыкантами (но не допускать фамиль­ярности), улаживать их ссоры, давать уроки певцам, отвечать за инструменты и ноты, ежедневно выслушивать распоряжения князя и неукоснительно выполнять их, являться на службу в бе­лых чулках и напудренном парике и т. д. Специальным пара­графом оговаривалась обязанность Гайдна сочинять музыкаль­ные произведения по требованию князя, без права показывать их кому бы то ни было. Запрещалось также Гайдну сочинять музыку для других лиц — без особого на то разрешения. Иными словами, музыкант был как бы закрепощен, поступал в полное распоряжение Эстерхази и, вместе со своими произведениями, становился чуть ли не его собственностью. Однако то, что в наше Время воспринимается как унизительное положение художника, как антигуманная зависимость его, в условиях феодальной Австрии XVIII века и в придворной обстановке тех лет было своего рода нормой. Многое несомненно могло стеснять Гайдна

355

на службе у Эстерхази: запрещение исполнять свои произведения помимо резиденции князя, невозможность в летние месяцы отлу­чаться хотя бы в Вену, необходимость всегда сочинять по заказу, не говоря уж об административных обязанностях. Если б, поми­мо этого, ничто не удерживало Гайдна, он, вероятно, оставил бы свою работу в доме Эстерхази.


Он был полностью обеспечен, мог не думать о материальной стороне жизни, мог много сочи­нять, располагая исполнителями для своей музыки, пользовался благожелательным отношением со стороны Миклоша Эстерхази (который наследовал своему брату с 1762 года), его ценили в меру собственного разумения. Позднее Гайдн говорил, что замкнутая жизнь позволяла ему зато обстоятельно проверять свои замыслы в оркестре и он вынужден был стать самостоятельным.

Когда Гайдн начал работать у Эстерхази, инструментальная капелла князя была невелика, но затем она пополнялась и со временем Гайдн имел в своем распоряжении довольно значитель­ный оркестр, хотя и без кларнетов1. До 1766 года Гайдн был связан по месту работы с Эйзенштадтом, где находился большой дворец князя, а зимней порой перемещался вместе с княжеским двором в Вену. К 1766 году в других владениях князя, в Эстерхазе (ныне Фертёд), был воздвигнут новый роскошный дворец. Теперь Эстерхазу стали сравнивать с Версалем, что очень льстило ее владельцу. Гайдн с тех пор тоже должен был работать главным образом в Эстерхазе. К этому времени скон­чался капельмейстер Г. И. Вернер, и Гайдн встал во главе княжеской капеллы. Его обязанности делались все более широки­ми и хлопотливыми. Он постоянно занимался с оркестром перед многочисленными концертами, руководил итальянской оперной труппой и готовил с ней постановки опер в одном из дворцовых театров. Для этой труппы и частично для театра марионеток, модного тогда и тоже действовавшего в Эстерхазе, Гайдн со­чинил немало опер, более всего в жанре буффа, меньше в жан­ре seria, a для театра марионеток — по преимуществу на немец­кие тексты.

Музыкальная жизнь в резиденции Эстерхази была по-своему открытой: на концертах и оперных спектаклях присутствовали знатные гости, нередко иностранцы. В связи с наиболее тор­жественными приемами устраивались большие празднества. Ког­да императрица Мария Терезия посетила Эстерхазу в 1773 году, в ее честь были исполнены новая (№ 48) симфония Гайдна (получившая название «Мария Терезия») и его итальянская опера «Обманутая неверность».


Во время приема в Эстерхазе эрцгерцога Фердинанда в 1775 году исполнялась другая итальян­ская опера Гайдна — «Неожиданная встреча». Спектакль был лишь малой частью программы обширных увеселений, в которую

1 В 1762 году в составе оркестра были: 5 скрипок, 1 виолончель, 1 контра­бас, 1 флейта, 2 гобоя, 2 фагота, 2 валторны. В 1783 году в оркестре уже было 11 скрипок, 2 альта, 2 виолончели, 2 контрабаса, флейты, гобои, фаготы, валторны, трубы, литавры.

356

входили торжественная встреча на пути кортежа (с духовой музыкой), многолюдный бал-маскарад, охота, народный празд­ник с участием крестьян в национальной одежде. Возможно, что в 1781 году в доме Эстерхази побывали русский наследник Павел Петрович с женой Марией Федоровной, когда они на­ходились в Вене. Во всяком случае известно, что Гайдн давал великой княгине уроки игры на клавире, а также посвятил шесть своих квартетов ор. 33 (называемых «русскими») будуще­му императору Павлу I.

. Постепенно известность Гайдна, который руководил музы­кальной частью всех этих празднеств и приемов, сочиняя в то же время очень много музыки, вышла за пределы Австрии. В Вене его, разумеется, отлично знали, слушали его произведения, писали о нем в местных газетах. В 1770 году он с капеллой и итальянскими певцами исполнял там свою оперу «Аптекарь». В 1784 году опера-буффа «Вознагражденная верность» (в немец­ком варианте) имела большой успех в Вене и других городах. В начале 1780-х годов состоялось знакомство Гайдна с Моцар­том, которое затем перешло в настоящую дружбу, творчески обогатившую каждого из них. В 1785 году Моцарт, как известно, посвятил Гайдну шесть своих квартетов, выразив в посвящении (на итальянском языке) чувство глубокого уважения и искрен­ней, сердечной любви. По предложению из Парижа Гайдн напи­сал в 1785 — 1786 годах шесть симфоний (называемых «париж­скими») для концертов Олимпийской ложи. Его творчеством заинтересовались издатели в других странах, поскольку его про­изведения звучали в Париже, Лондоне, в Испании и даже в Америке.



За время работы в доме Эстерхази Гайдн из начинающего композитора стал крупнейшим мастером мирового значения, с которым мог сравниться только Моцарт, создал первые образ­цы классической симфонии и струнного квартета, заложил основы венской классической школы. На исходе 1780-х годов, находясь в полном расцвете творческих сил, он стал больше чем когда-либо тяготиться своим зависимым положением. В письме к своим венским друзьям, к Марианне Генцингер он в 1790 году жалуется на однообразие своей жизни, на постоянную усталость от работы, на печальное положение «быть все время рабом», на отсутствие истинных друзей. Освобождение пришло неожи­данно. В сентябре 1790 года умер князь Миклош Эстерхази. Гайдну он завещал пожизненную пенсию — 1000 флоринов в год. Преемник его Антон Эстерхази распустил княжескую капеллу, оставив из нее только Гайдна и лучшего скрипача. Впрочем, при роспуске капеллы у Гайдна в сущности не осталось никаких служебных обязанностей. Он почувствовал себя свободным, посе­лился в Вене и не предполагал связывать себя какой-либо службой.

Однако Гайдну недолго пришлось пожить на покое. В том же 1790 году он дал согласие на длительную поездку в Лондон, где

357

должны были состояться его концерты. Убедил его решиться на это путешествие известный лондонский антрепренер, крупный немецкий скрипач И. П. Заломон, прибывший в Вену и пред­ложивший Гайдну заключить с ним контракт. Гайдн спросил разрешения у Эстерхази и подписал контракт на создание ряда произведений для Англии и участие в концертах. Так перед ним, прожившим большую творческую жизнь и удалившимся от нее на отдых, открылись новые перспективы музыкальной дея­тельности. Он должен был написать для Лондона итальянскую оперу и шесть симфоний. Друзья отговаривали его от этой трудной по тем временам поездки; Моцарт тревожился за него. Но Гайдн собирался в путь с воодушевлением. 15 декабря 1790 года он выехал из Вены вместе с Заломоном. По дороге, в Мюнхене, Гайдн повстречался с И. К. Каннабихом из знамени­той мангеймской капеллы, в Бонне слушал музыку собственной мессы.


С января 1791 года по июнь 1792 он пробыл в Англии. В Лондоне он наблюдал музыкальную жизнь в непривычных для него широких общественных формах, на новой коммерческой основе. 7 января его чествовали в большом концерте любителей, он получил приглашение на придворный бал, Чарлз Бёрни посвя­тил ему приветственные стихи, а первый из его собственных концертов состоялся 11 мая: исполнялась симфония № 93 (пер­вая из лондонских). Гайдн впервые соприкоснулся с оркестром большого современного состава2. Его произведения в этом концерте, как и в ряде последующих, были прекрасно встречены лондонской публикой. В Оксфорде его почтили титулом почетного доктора музыки, и летом 1791 года Гайдн приезжал туда для участия в торжественной церемонии. В конце мая и начале июня он присутствовал на концертах грандиозного генделевского фестиваля в Вестминстерском аббатстве. Они не только произвели на него сильнейшее впечатление, но и утвердили его любовь к музыке Генделя, что творчески отразилось в последних ораториях Гайдна.

После долгой жизни в однообразных условиях и довольно замкнутой для него среде (несмотря на всю парадность приемов у Эстерхази) Гайдн увидел и услышал много нового, ему открыл­ся целый мир публичных концертов и спектаклей, общения с ши­роким кругом людей. Английское общество отнеслось к нему гостеприимно. Он завязал много знакомств и даже дружеских связей в кругу любителей искусства, гостил у некоторых из них. Здесь он мог уже чувствовать себя равным в их обществе: никто не видел в нем «домашнего слугу». С необычайным увлече­нием писал он для Лондона музыку в различных жанрах. Его произведения обычно исполнялись в смешанных концертах. Наряду, например, с симфониями Гайдна в программу входили

2 В оркестре Заломона было от 12 до 16 скрипок, 4 альта, 3 виолончели, 4 контрабаса, 2 флейты, 2 гобоя, 2 кларнета, 2 фагота, 2 валторны, 2 трубы и литавры.

358

И арии, песни, инструментальные произведения других компози­торов — Плейеля, Розетти, Клементи, Дусика.


Особым успехом пользовались симфонии Гайдна и более всего — их медленные части (как отметил он сам). Зрелый симфонизм Гайдна — это был уже сложившийся стиль, далекий от его первых опытов. «Большая» концертная музыка нового типа, одновременно свя­занная по своему тематизму с народнобытовыми истоками и обобщенная в широких самостоятельных формах, оказалась близка лондонским слушателям, воспитанным на ораториях Генделя. Очень усилилась популярность Гайдна в Англии также благодаря его многочисленным обработкам шотландских песен, которые он выполнил по предложению владельца нотного магазина Папира, издавшего их. Глубокое огорчение принесла Гайдну весть о кончине Моцарта; застигшая его в Англии.

Вскоре после того как Гайдн вернулся в Вену, к нему пришел молодой Бетховен, который пожелал заниматься с ним. Занятия эти не ладились: Бетховен был уже слишком смел и самостоя­телен, чтобы подчиниться авторитету учителя, а Гайдн, возмож­но, не сразу и не вполне понял его. Однако когда Гайдн просил в 1793 году курфюрста Максимилиана Франца в Бонне о мате­риальной поддержке Бетховену, он именовал его своим любимым учеником.

Недолго пробыв в Вене и Эйзенштадте, Гайдн преодолел сопротивление Эстерхази и снова отправился в Лондон. Его слава там была упрочена. Он находился на этот раз в Англии с января 1794 года по осень 1795, много выступал в концертах, получал со стороны королевского двора настоятельные предло­жения остаться в стране и насилу отбился от них, побывал В Бристоле, Винчестере, Портсмуте, Бате. О своем последнем концерте-бенефисе в Лондоне Гайдн записал в дневнике: «Зал был полон избранным обществом. Все общество было чрезвычайно довольно, и я тоже. Я получил за этот концерт тысячу гульденов. Это возможно только в Англии»3. Любопытна даже не программа этого концерта, а последовательность испол­нявшихся номеров. Концерт начался первой частью «Военной» симфонии (№ 100) Гайдна, затем было пение, соло на гобое, исполнялся вокальный дуэт Гайдна, и первое отделение заканчи­валось исполнением последней из лондонских симфоний Гайдна (№ 104).


Во втором отделении звучали сначала остальные три части «Военной» симфонии, после чего пела певица, Виотти ис­полнял свой скрипичный концерт, еще раз пела певица... Таким образом, одна симфония «прерывалась» другой и «продолжа­лась» во втором отделении!

В Лондоне Гайдн интересовался не только музыкальной Жизнью. Его лаконичный и удивительно бесхитростный дневник полон самыми разнообразными записями. Разумеется, он не пре-

3 См.: Haydn J. Gesammelte Briefe und Aufzeichnungen. Budapest, 1965, S. 553.

359

минул отметить там, сколько сочинений написал для Лондона (симфонии, квартеты, сонаты, оперу, дивертисменты, марши, песни, арии), и педантично подсчитал: «в сумме 768 листов». Но помимо того он проявлял простодушное любопытство ко всему окружающему. Его интересовали торговля, география, корабли с их оснащением, нравы, слухи, банки, погода, дилижан­сы, всевозможные происшествия, известия из далеких стран и т. п. В этих записях так и видны простая, цельная, здоровая натура Гайдна, непосредственность его восприятия.

По возвращении из второй лондонской поездки Гайдн спокой­но жил в Вене, а с 1797 года обитал в ее предместье Гумпендорф, где приобрел небольшой дом. Временами ему приходилось бывать в Эйзенштадте у Эстерхази, сочинять для него мессы. Жизнь его текла скромно, размеренно. У него хватило творческих сил создать в последние годы столетия самые монументальные свои произведения: оратории «Сотворение мира» (1798) и «Вре­мена года» (1801). Они стали подлинным итогом его творческого пути и принесли ему мировую славу. После них Гайдн уже сочинял мало, чувствуя себя утомленным, а с 1806 года совсем перестал писать музыку, хотя признавался, что его все время преследуют музыкальные идеи. Жена его умерла в 1800 году. Семейная жизнь Гайдна была всецело несчастливой из-за тяже­лого, вздорного и ханжеского характера жены; детей никогда не было. Таким образом, эта потеря скорее освободила его от долгих тягот, чем принесла горе.

Никогда ранее Гайдну не оказывался такой почет, никогда он не одерживал таких триумфов, как в последние годы жизни.


Его не только признали во всем культурном мире; его высоко ценили, оказывали ему всякие почести, выбивали в его честь медали, избирали почетным членом Общества музыкантов в Ве­не, Шведской музыкальной академии, «Общества заслуг» в Гол­ландии, Института Франции, Филармонического общества в Пе­тербурге. В последний раз Гайдна публично чествовали в Вене весной 1808 года в связи с его семидесятишестилетием. Это про­исходило в зале университета; исполнялась оратория «Сотворе­ние мира», среди множества слушателей присутствовал Бетховен.

Гайдн угас в бурное время наполеоновских войн. Он скончал­ся 31 мая 1809 года, когда французы уже вступили в Вену.

Творческое наследие Гайдна необычайно обширно. Он испро­бовал едва ли не все существовавшие тогда жанры, причем в большинстве из них создал по множеству произведений: 104 симфонии, 83 струнных квартета, около 200 трио для разных составов, 52 клавирные сонаты, 35 концертов для разных инстру­ментов, более 20 оперных произведений различных жанров, 4 оратории, 47 песен для голоса с сопровождением, более 400 об­работок шотландских, ирландских и валлийских песен, 14 месс, множество небольших инструментальных сочинений, вокальных

360

ансамблей, клавирных пьес, музыкальных номеров к драматиче­ским спектаклям. Не все области творчества у Гайдна равно значительны: его инструментальная музыка в целом представ­ляет больший интерес и более характерна для его творческого облика. Из крупных вокальных произведений особенно выде­ляются две последние оратории. Оперы Гайдна, которые возни­кали на протяжении многих лет (1751 — 1791), остались по пре­имуществу рукописями в архивах Эстерхази, не изучались до последнего времени и могли бы, казалось, теперь привести к пересмотру установившихся оценок его творчества. Однако, при всей важности их запоздалого открытия, они в принципе не поколебали главного вывода о первостепенном значении для Гайдна его крупных инструментальных композиций. Что касается духовных сочинений, в частности месс, то их содержательность в некоторой мере перекрывается теми же характернейшими для композитора инструментальными произведениями; церковная музыка Гайдна не только близка его светской, но и имеет много с ней общего в характере образов и круге главенствующих эмоций.


К кому бы Гайдн ни обращался — к человечеству или к божеству, где бы ни звучали его произведения — на концерт­ной эстраде или в храме, мир для него един и система его обра­зов в конечном счете одна и та же. Разумеется, ритуальные рам­ки мессы ставили ему неизбежные ограничения в составе компо­зиции, тематизме частей, но при этом он оставался самим собой.

Историческое значение Гайдна определено в первую очередь его новаторством в создании сонатно-симфонических форм. Как бы со временем ни дополнялись новыми данными наши пред­ставления о его творчестве (например, о конкретности его обра­зов, «подтверждаемой» музыкой со словом и действием), они становятся лишь богаче, но не отклоняются в сторону. Симфо­ния, квартет, соната — главные области его исканий и его свер­шений. Квартеты Гайдн начал писать несколько раньше симфо­ний и сперва называл их кассациями, дивертисментами, ноктюр­нами. Они еще не отпочковались в его сознании от музыки непо­средственно бытового предназначения. Почти в такой же мере с подобной музыкой связаны и ранние симфонии Гайдна. На пер­вых порах жанровые отличия симфонии и квартета не выступали с той отчетливостью, которая будет достигнута позже, разграни­чение симфонического и камерного жанров произошло именно в процессе их становления и дальнейшего развития.

104 симфонии Гайдна написаны между 1759 и 1795 годами. Помимо них ему приписывается еще более 60 симфоний, авторст­во которых полностью не установлено. На протяжении 37 лет композитор наиболее последовательно, без ощутимых перерывов работал именно над симфонией. Вряд ли хоть один год проходил у него без новой симфонии4. В отдельные же годы он создавал

4 Некоторая условность датировок не позволяет подчас судить о возникно­вении той или иной симфонии с точностью до года.

361

до 8 произведений. Особенно много симфоний Гайдн написал в первое десятилетие: около сорока. Дальше он не то что сочи­нял медленнее, а постепенно все более углублялся в каждое произведение: в 1770-е годы создано более 30 симфоний, в 1780-е — 18, в 1790-е — 12 симфоний.


Со временем сама симфония стала у него другой, более содержательной, более обширной, более индивидуальной в каждом случае. Между пер­вой симфонией, возникшей в 1759 году, и последними (№ 103, 104), относящимися к 1795 году, пролегает именно история этого жанра, как ее творил Гайдн, — от первоистоков до полной зрелости. Современные исследователи различают на пути гайдновской симфонии не менее шести различных этапов, выделяя иной раз по четыре года в отдельный период. Столь дробная периодизация, возможно и оправданная при равном углублении в партитуры всех симфоний, совсем необязательна для постиже­ния основных закономерностей этого Жанра, как они складыва­лись в творчестве Гайдна.

В отличие от многих композиторов «предклассического» пе­риода Гайдн неустанно развивал симфонию, охватывая разные стороны творческой задачи. Если проследить только, как измени­лось образное содержание его симфонических произведений, как складывался их тематизм, — уже одно это покажет, какой путь здесь пройден и насколько он знаменателен. Проблема цикла и проблема сонатного allegro, взаимосвязь тематизма и принци­пов развития, мотивно-тематическая разработка и вариационные формы в цикле, возможности оркестра и расширение их в новом жанре — по всем этим линиям двигалась творческая работа Гайдна, и все они были взаимообусловлены, сопряжены в единой сверхзадаче. Вне этого невозможно понять некоторые частные авторские решения, например отказ от какого-либо типа недавно избранных тем, усиление или ослабление контрастности в той или иной симфонии. Обычно такие решения не возникали сами по себе, изолированно, а диктовались встававшими новыми задачами, иной концепцией произведения, иной системой выра­зительных средств, поисками более органично развивающегося тематизма, большего единства целого и т. д.

Понятно в этой связи, что уже первое десятилетие работы над симфонией, представленное самым большим количеством произведений, было весьма динамичным у Гайдна, испробовались многие средства, многие варианты, мысль все время двигалась беспокойно, охватывая разные стороны задачи, и в итоге был пройден очень значительный отрезок пути.



Первые пять симфоний Гайдна (1759 — 1761?) написаны для небольшого состава (струнные, 2 гобоя, 2 валторны), причем партии духовых имеют подчиненное значение. Общие масштабы цикла очень скромны: он состоит то из трех (без менуэта), то из четырех (с менуэтом) частей. Тематизм явно разграничен в связи с функциями частей. Пока еще не ярки темы первых частей. Взлетающая на crescendo тема первой части в первой симфонии

362

близка типичным темам первых частей около середины века у мангеймцев, в итальянской увертюре, далее у Госсека (пример 153). Гаммообразная поначалу аналогичная тема во второй сим­фонии тоже очень мало индивидуальна. Во второй симфонии намечены уже две темы allegro. В четвертой симфонии вторая тема изложена полифонически. В третьей и четвертой симфо­ниях Гайдн движется к трехчастному сонатному allegro, избирая своего рода «промежуточный» вариант: I тема (Т), II тема (D), I (D), элементы разработки, I (Т), II (Т). В узких рамках сонатность уже, однако, определяется. Более отчетливо выделены две темы первой части в пятой симфонии. Пока еще это совсем не «гайдновские» темы, по которым будет затем опознаваться облик его симфонизма. Более эмоциональны вторые, медленные части этих ранних симфоний: Andante третьей с его «мангеймскими вздохами» и грациозное Andante четвертой с концертирую­щей скрипкой. В третьей и пятой симфониях финалы фугиро­ванные. Их оживленность, их динамизм уже намечаются в общих чертах, но гайдновской характерности для этого рода музыки в них еще нет. Все пять симфоний написаны в мажоре — и так будет вплоть до двадцать шестой.

В 1761 году появились три симфонии Гайдна с программными заголовками: «Утро», «Полдень», «Вечер» (№ 6 — 8). Это было в духе времени. Еще у Вивальди известны концерты из цикла «Времена года». А предшественник Гайдна по должности в ка­пелле Эстерхази Г. И. Вернер в свое время создал «Новый и весьма курьезный музыкальный инструментальный календарь... для двух скрипок и баса в двенадцати месяцах года».


Гайдн понимал в данных случаях программность более обобщенно, чем Вивальди, и уж, конечно, без наивного детализирования, проявившегося у Вернера. Показателен лишь самый выбор «заявленных» тем. Для Гайдна, в частности, программность, даже в самом общем ее понимании, сыграла тогда немаловаж­ную роль: понемногу прояснялись образы, конкретизировался тематизм, несколько расширялись приемы композиции, состав оркестра. В симфонии «Утро» к прежнему оркестровому составу прибавились флейта и фагот. Она открывается небольшим всту­пительным Adagio, которое начинают первые скрипки рр, и да­лее на протяжении всего пяти тактов, звучность разрастается до ff — постепенно вступают остальные инструменты (пример 154). По-видимому, это должно было изображать восход солнца. Как изобразительный эпизод такое Adagio еще весьма наивно, но в принципе медленное вступление, вводя­щее в первую часть, оказалось у Гайдна в дальнейшем очень существенной особенностью композиции — именно в образном ее смысле. Более самостоятельными стали партии духовых в этой симфонии (соло флейты в первой части, соло фагота в менуэте). В симфонии «Полдень» пять частей цикла. Здесь интересна вто­рая, медленная часть, в которой Гайдн свободно применяет приемы драматической музыки: пассажи струнных и созвучия

363

гобоев прерываются выразительным сольным «речитативом» скрипки, к которому, как в оперной сцене, присоединяется потом развитой «дуэт» скрипки и виолончели. В симфонии «Вечер» намечаются черты пасторальности. Ее финал — «Буря». Гайдн следует довольно устойчивой традиции XVIII века с его «бурями» в операх и инструментальных пьесах — одновременно изобразительными и обобщенно-динамичными, то есть естествен­ными именно в функции финала. Гайдновская «Буря» еще скром­на по масштабам, но местами весьма динамична.

Это прояснение образов симфонии было главным следствием первоначальной программности в симфоническом творчестве Гайдна. В дальнейшем он не склонен был давать программные заголовки частям симфоний или в какой-либо другой форме обнаруживать их программный замысел.


Вместе с тем постепен­ ная индивидуализация каждого произведения, связанная и с ха­рактером образов, и с особенностями композиции, нередко при­водила к тому, что его симфонии получали свои «имена», например: «Философ» (№ 22), «Стенания» («Lamentatione», № 26), «Аллилуйя» (№ 30), «С сигналом рога» (№ 31). Когда и кто давал эти названия — неизвестно, но они прочно закре­пились за этими (и многими более поздними) симфониями Гайдна. Необычайно интенсивной и напряженной была работа композитора над симфонией